Глава 1 Июльским утром жаркого високосного лета Елизавета Андреевна Бестужева вышла из дома номер один по улице Солянка, где жил ее последний любовник, замешкалась на мгновение, щурясь на солнце, потом расправила плечи, гордо подняла голову и зашагала по тротуару. Было около десяти часов, но утренняя суета еще не пошла на убыль - Москва готовилась к долгому дню. Елизавета Андреевна шла быстро и смотрела прямо перед собой, стараясь ни с кем не встречаться взглядом. Все же, у поворота на Солянский проезд, на нее надвинулся настырный зрачок, но тут же обратился витринным муляжом в виде огромного зеленого глаза, в который она удивленно заглянула и отметила лишь, что он безнадежно мертв. Потом она повернула налево, мрачный дом скрылся из вида. Елизавета с облегчением почувствовала наконец, что предоставлена самой себе, гоня прочь мысли о минувшей ночи и необходимости что-то решать. От любовника она устала, и быть может поэтому их встречи становились все бесстыдней. Утром ей хотелось смотреть в сторону и расставаться поскорей, даже без прощального поцелуя. Но он был настойчив, ритуал его прощаний обволакивал, как вязкий туман, и после она всегда сбегала по лестнице бегом, не доверяя лифту. А потом - спешила прочь от серого дома, как от мышеловки, из которой удалось счастливо ускользнуть. Елизавета Андреевна глянула на часы, покачала головой и прибавила шагу. Тротуар был узок и запружен людьми, но она шла легко, не замечая помех - встречных прохожих, ухабов и рытвин, луж, оставшихся от ночного дождя. Неустроенность города не смущала ее, но какое-то новое беспокойство шевельнулось вдруг внутри и поползло по спине холодной щекоткой. Почему-то казалось, что тот самый глаз наблюдает за ней, полуприкрыв веки. Чудилось, что она не одна, а будто связана с кем-то тончайшей нитью - она даже дернула плечами, отгоняя наваждение, но тут же укорила себя за глупость и вновь погрузилась в собственные мысли. Вскоре показалась Старая Площадь - сначала церковь там, где когда-то наблюдали казни, а потом торговая часть, заставленная ларьками и авто, припаркованными без всяких правил. Елизавета лавировала, как шустрый лоцман, сетуя на грязь под ногами, будто оставшуюся от прежних веков, когда здесь же, на Старой, ноги вязли по щиколотку, а купцов хлестали по щекам и пороли розгами за сапоги с бумажными подметками. Об этом, впрочем, она не слыхала никогда и лишь жалела новенькие босоножки, сделанные вовсе не из бумаги и поглотившие заметную часть зарплаты, но сожаленье тут же прошло, стоило добраться до хлипкой ограды, в которой, по странному замыслу, не было предусмотрено входа. Елизавета Андреевна изящно переступила через массивную цепь, и оказалась в сквере, дышащем прохладой, вожделенной уже и в это, далеко не полуденное время. Начался подъем - длинный путь в гору, символ преодоления, достойный городского утра. Елизавета подмигнула Кириллу и Мефодию, скучно взирающим на табличку "От Благодарного Отечества" - словно в насмешку над Отечеством, никогда не умевшем быть благодарным - обогнула лавочку со спящим бомжом, от которого невыносимо воняло, и, поколебавшись немного, пошла по левой пешеходной дорожке, на которой, в сравнении с правой, было чуть больше тени. Над Москвой вставало марево очередного душного дня. Сквер был полон людей, под деревьями, прямо на траве располагались жертвы утреннего похмелья с банками пива в руках - не иначе, сбежавшие сюда из близлежащих контор. Открытая пивная тут же неподалеку тоже была полна, официантка лениво прохаживалась меж столиками, зная свою власть. Елизавета Андреевна посматривала по сторонам, сканируя недружелюбную местность, бесстрастно отмечала скопления страждущих и достойных сочувствия, но не различала лиц, одинаково бесцветных для нее, закрытых и погруженных в себя. Она шла, почти не затрачивая усилий, представляя себя парящей над тротуаром, скудной зеленью и загаженными кустами, и лишь однажды сбилась с шага, вновь ощутив на себе чей-то скрытый, но настойчивый взгляд. Это могла быть ошибка, и, скорее всего, была именно ошибка, но на душе все равно стало тревожно, и мысли смешались в беспорядочный ворох. Тем временем подъем закончился, солнечные лучи резанули глаза, запахло асфальтом и сожженным бензином. Елизавета, постояв у светофора, пересекла проезжую часть и вышла к зданию Политехнического музея, спасавшему от солнца куда лучше чахлых деревьев. Музей переживал плохие времена - быть может худшие с того давнего века, когда на его месте был зверинец с индийским слоном, что взбесился однажды, не стерпев настойчивости зевак. Судьба музея, как и судьба слона, давала повод для сожаления, но у Елизаветы Бестужевой хватало собственных забот. Тревога все не проходила, она даже оглянулась через плечо - без всякого, конечно, результата - и, помедлив, остановилась у застекленной афиши, наблюдая зыбкие отражения. Все они были безобидны, и она фыркнула с досадой на саму себя, а потом прочитала текст под стеклом, приглашавший послушать о разнообразии упаковок в неком Клубе Упаковщиков, что нашел пристанище в обнищавшем здании, и ей стало весело на миг, а тревога обрела мистически-иноземный налет. Миновав музей, Елизавета Андреевна рассеянно глянула на грозную Лубянку и спустилась в переход, чтобы выйти у станции метро, прямо возле Малого Черкасского, где располагался ее офис. Вновь посмотрев на часы, она заторопилась, семеня по лестнице вверх, но прямо у выхода обнаружились вдруг книжные лотки, и Елизавета, после короткой борьбы, подошла к книгам и стала рассматривать обложки. Что-то привлекло ее внимание, она открыла увесистый черный том, но тут ее толкнули под локоть, и книга выпала из рук, сразу создав на лотке живописный хаос. Возникла суета, женщина, стоявшая рядом, вскрикнула от неожиданности, низкий мужской голос пробормотал извинение, а хозяин лотка бросился наводить порядок, опасаясь кражи. Елизавета рассеянно ответила "да-да" голосу, обладателя которого так и не успела рассмотреть, отошла чуть в сторону и раскрыла другую книгу в ярком цветном переплете. Содержание, впрочем, оказалось слишком серьезным, а чуть ли не на второй странице красовался треугольник, выведенный во весь лист, и она сразу вспомнила прочитанное где-то: треугольник - гордая фигура, ей принадлежит душа. Это был несвоевременный знак - глупый намек, граничащий с издевкой. Елизавета Андреевна смутилась, украдкой глянула по сторонам, и, положив книгу на место, заспешила прочь от лотков, к старому пятиэтажному зданию, где ютились мелкие фирмы и конторы небогатых госслужб. Маша Рождественская, называвшая себя Марго, компаньонка Елизаветы и убежденная эмансипэ, встретила ее на удивление покладисто, будто и не заметив опоздания. Причина была проста - Машу разбирало любопытство. Незадолго до появления Елизаветы Андреевны к ним постучался посыльный и вручил оторопевшей Маше большой букет роз, обернутый в золотую фольгу. Для госпожи Бестужевой, - коротко сообщил он и ускользнул, словно растаял в московском смоге, а на визитке, пришпиленной к краю фольги, было написано лишь: "Воздыхатель" - игривой вязью с завитками. Маша никогда не видела таких визиток и была безмерно удивлена. За два года, проведенных вместе в душной комнате, почта не доставляла сюда ни цветов, ни завалящего любовного письма. Нынешнее событие было из ряда вон, и на запыхавшуюся Елизавету, едва она переступила порог, обрушился град вопросов. Увы, все они остались без ответа. Елизавета Андреевна была озадачена не меньше Маши, и та поняла очень скоро, что от нее ничего не пытаются скрыть. Произошедшему не находилось объяснения, пришлось принять как факт, что у Бестужевой завелся тайный поклонник, и это было столь странно, что скорей раздражало, чем казалось волнительным и забавным. Ничего тайного не было в ее жизни, а поклонников она выбирала сама, не слишком рассчитывая на случай. Знаешь, - задумчиво сказала она Маше, - я еще остановилась у лотка, а там книга... Открываю, представляешь - и сразу треугольник, сама не знаю к чему. Это от лихорадки, - пояснила Марго, прищурившись и не скрывая насмешки. - Треугольный заговор, лучшее средство. На бумаге пишут или по-старому, на шкуре - снимает, как рукой. Брось ты, - оскорбилась Елизавета Андреевна, - я серьезно. Треугольник - это душа, там и написано было - душа, мол, не тело есмь. И потом еще что-то, я не поняла, а в конце - дух есмь любовь... Дух есмь любовь, - задумчиво повторила компаньонка, - ну-ну. Ты вообще не скучаешь, подруга, - резюмировала она, покачав головой, и добавила с укором: - Лизка-лиска... - так что Елизавете стало неловко. Она ответила рассеянной улыбкой и отправилась на поиски банки с водой, а Маша еще долго косилась на необычный букет, будто силясь подобрать-таки не подмеченный обеими ключ к разгадке. Ревностная противница всяких таинств, тем более связанных с противоположным полом, Маша Рождественская не верила ни в фигуры, ни в бесхозные букеты. В отличие от Елизаветы, ее отношения с мужчинами не заладились с юности и походили более на затяжную войну, нежели на воплощения грез. Многие считали, что ей недостает характера, а потому использовали без стеснения - за комплименты, подарки, мелкие услуги - получали требуемое и исчезали без следа, оставляя безутешную Машу залечивать сердечные раны. Потом душа ее огрубела, но каждый по-прежнему видел в ней лишь игрушку в чужих руках. Это иссушало иллюзии и ранило посильней одиночества, с которым она начинала свыкаться, и в конце концов Маша предприняла контр-демарш, оказавшийся весьма успешным. Ей удалось переставить вещи наоборот, убедив сначала себя, а потом и прочих, что это она пользует любовников почем зря - получая удовольствия, деньги, те же подарки и услуги. Если же они пропадают до обидного скоро, то обидного тут ничего и нет, вокруг полно желающих, стоит только мигнуть. Ее стали уважать и даже побаиваться иногда. Из жертвы она превратилась в подобие львицы с чуть затравленным взглядом, который приходилось прятать. Метаморфоза, однако, отняла много сил, и она теперь восстанавливала их по крупице, безжалостно отгоняя, как ненужную блажь, все не подвластное рациональному цинизму. Странности любви и связанные с ними томления она трактовала по новой моде как неправильное устройство чего-то там в голове - вроде энергий разных цветов, не могущих достичь баланса. Чувства преходящи, цвета норовят смешаться и превратиться в серое, даже и обсуждать тут нечего, выискивая надуманные смыслы, - считала Маша на нынешнем этапе своей жизни. С куда большим удовольствием она говорила о прическах, картах Таро и особенно о собаках, которых обожала. Она даже спала в одной постели с мопсом, а свою борзую, не так давно умершую от старости, вообще считала инкарнацией чего-то, идентичного ей по духу. С Елизаветой Андреевной они дружили не слишком, но и не враждовали в открытую. Работа была скучна, их туристическое агентство служило лишь фасадом в делах большого человека, имя которого не произносилось вслух. От фасада требовалась безупречность форм без всяких претензий на содержание, бизнес не шел, принося в основном убытки, но какой-то молчаливый юноша аккуратно доставлял зарплату, вовсе немалую по московским меркам. В целом, все были довольны. Маша с Елизаветой оклеили картинками стены, разбросали буклеты по подоконнику и столам, разжились тибетской музыкой и фигурками из Китая. На правой от входа стене висели африканские маски, а напротив красовалась карта двух полушарий, исчерканная траекториями авиарейсов, словно подтверждая, что тут всегда готовы отправить желающих хоть на край света, если в этом возникнет нужда. Большому человеку понравилось бы, загляни он сюда на досуге, но досуга у него не случалось к сожалению обеих компаньонок. Желающие лететь куда-то тоже объявлялись не часто, так что девушки проводили дни в пространстве электронной Сети или за чтением книг, украшая собою не слишком шикарный офис, словно яркие бабочки пыльный куст. Из них двоих Маша привлекала внимание первой. Темные ее волосы были без преувеличения шикарны, глаза - велики, полные губы - чувственны и порочны. Быть может, чуть подкачали широкие скулы, но кое-кто посчитал бы и это за достоинство, усматривая сходство с женщинами Заволжья, ненасытными в любовной страсти. В целом, облик ее и манеры настойчиво утверждали бурление жизни, хоть она и понимала уже, что жизнь бывает бледнее облика, и потому все чаще становилась склонна к эпатажу, особенно в обществе баловней судьбы, никогда, впрочем, не опускаясь до вульгарных неприличий. В сравнении с ней, Елизавета Андреевна казалась золушкой, отодвинутой на задний план, тем более, что она была четырьмя годами младше компаньонки - месяц назад ей исполнилось двадцать восемь. Внешне они контрастировали разительно, и если вначале взгляд фокусировался на роковой Марго, то потом равновесие торжествовало, и трудно было сказать, кто имел больше шансов в долгосрочной схватке. Так или иначе, шлем русых волос Елизаветы прекрасно дополнял узкое лицо с изящным носом и зеленоватыми кошачьими глазами - она вообще походила на большую кошку, но только анфас, при взгляде в упор, а в профиль напоминала уже не кошку, но странную птицу. Ко всему прилагались очень нежная кожа, узкие запястья и лодыжки - наследие аристократических предков, линии которых перепутались донельзя, подтверждаясь лишь фамилией и горделивой осанкой. Доподлинно известно было лишь, что одна из бабушек происходила из польской шляхты, и именно бабушкины гены, прыгнув через поколение, определили изящество и утонченность, а заодно быть может склонность к прагматичному романтизму, которую она старалась скрывать по правилам мегаполиса. Романтизма, впрочем, могло быть в достатке и в русских трех четвертях разветвленного рода, про который она не знала почти ничего - к немалому своему стыду. Стыдиться однако было не перед кем, да и мысли о прошлом посещали ее не часто. Ей вполне хватало настоящего со всей его суетой, и себя - такой, какая она есть. Елизавета Бестужева, в отличие от многих, имела четкое представление о себе самой, равно как и о мире, в котором жила. Большая его часть находилась не снаружи, а у нее внутри, и легко поддавалась анализу, которым она, вполне по-женски, старалась не увлекаться чересчур. Кое-что, конечно, все равно приходило на ум, но главное было ясно без всяких умствований: она знала, что в ней умещается целая вселенная со своими собственными небесными телами. Некоторые из них были населены - до нее доносились голоса всех существ, живших внутри, несмотря на то, что их количество не поддавалось счету. Иногда они мучили ее, иногда радовали беспричинно; это находило отклик и в душе, отзываясь смятением или волнением, и в самом теле, проявляясь капризами физиологии. Свой невидимый мир Елизавета Андреевна считала лучшим из всех возможных. Она замечала, что некоторые из окружающих тоже несут в себе миры - столь же совершенные в глазах их владельцев. Конечно же, это существенно усложняло жизнь: потому-то так трудно понимать друг друга, говорила себе Елизавета, потому и сигналы от одних особей к другим часто бывают невнятны и трактуются кое-как. Им нужно преодолеть слишком много преград - все-таки, оболочки не совсем прозрачны. Где уж тут дойти без искажений - да и к тому же у каждого в голове свой особый язык. Люди вообще беспомощны в донесении смыслов, странно, что они хоть как-то понимают друг друга. Ведь это так трудно - отвлечься на внешний раздражитель, воспринять морзянку или иной какой-то код, переводимый в слова с большим трудом... Она часто бывала внимательна к чужим слабостям, за которыми быть может таились сложности приватных мирозданий. Многие ценили ее за терпимость, но справедливо было и другое: с теми, в ком не угадывалось содержания, она вела себя небрежно, даже и не пытаясь скрыть отсутствие интереса. Так получалось без злого умысла, она не считала себя лучше прочих, но - получалось и все тут, морзянка терялась в вакууме, и не было надежды на ответный сигнал. С этим было бы легко смириться, если бы не одно неудобство: в число носителей вакуума попадало большинство знакомых Елизавете мужчин. Тут же нужно добавить: в отличие от непримиримой Марго, она не питала неприязни к сильному полу. Главной вещью на свете Бестужева считала любовь - в ее традиционном, старомодном смысле. Это был осознанный вызов, крайнее проявление того самого романтизма, что достался от польской бабушки или от безвестного русича, обладавшего горячим сердцем и пылким нравом. Было тут и противоречие - между внутренним и внешним, своим и чужим, декларацией самодостаточности и ожиданием судьбоносной встречи. Иногда Елизавета даже спрашивала себя в сердцах: а мир внутри - он что, неживой? Он, конечно же, полон соков и теплой плазмы, но не обман ли это, раз все надежды упираются в простое счастье?.. Она знала в себе зачатки порывов, необузданно-диковатых и способных удивить любого, но ей нужен был кто-то со стороны, чтобы разбудить их и вызволить на свет. Кокетничая с мужчинами, она испытывала их смелость - чтобы чужое бесстыдство взгляда открыло ей что-то в глубине себя. Иногда ей казалось, что ради мига прозрения стоит пожертвовать очень многим, даже и россыпью галактик внутри, замкнутой в безупречный контур. Хрупкую конструкцию однажды можно подбросить и не ловить, пусть будет звон, стекло, осколки... Эта мысль пугала ее, ей было неуютно думать, что где-то в теплой плазме тикает механизм отрицания и распада. Она понимала, что властвовать над этим не под силу ей самой - лишь кто-то иной, кого она встретит однажды, определит, до какого безумия им обоим случится дойти. Это было милосердно по-своему, оставляя место для любых фантазий. Елизавета Андреевна отдавала фантазиям должное, не сомневаясь ни на миг, что, когда настанет время реалий, она встретит его достойно и не упустит свой шанс. О любви она знала по книгам, которых было много в родительском доме - они теснились по полкам вдоль стен, занимая пространство от пола до потолка. Елизавета просиживала вечера, зарывшись в страницы, читала и ночью, включив тайком тусклую лампу. Ее никто не трогал, старший брат жил своей взрослой жизнью, а у родителей хватало проблем - семья Бестужевых никогда не была счастливой. Отец, работник внешторга, был завидной партией в советское время, но женился на простой девушке из общепита, удивив родственников и друзей. У него был свой расчет: хотелось неоспоримого лидерства, которое он и получил - наряду с возможностью безнаказанно унижать супругу на протяжении многих лет. В остальном, как хорошо знали дети, всем негласно заправляла мама, а он к тому же еще и рано умер, подцепив в африканской командировке редкую болезнь. Из начитанной Елизаветы выросла тургеневская барышня - она обожала Куприна, шмыгала носом над плохими стихами, просиживая часы в районном парке, и чуралась любых проявлений грубости. Вскоре, впрочем, романтика девяностых перетрясла ценности в ее хорошенькой головке. Старший брат стал зарабатывать деньги, грязно ругаться и курить траву, подруги обзавелись любовниками на импортных машинах, а у нее самой завязался роман с главарем бандитской группировки, в результате чего в девятнадцать лет она рассталась наконец с невинностью, краснея от столь вопиющего ретроградства. Потом девяностые подошли к концу, Елизавета оплакала своего бандита, угодившего на кладбище в полном согласии со спецификой ремесла, отучилась в университете, получив никому не нужный диплом, и стала жить отдельно, несмотря на недовольство матери и брата. Они так и не сблизились впоследствии, она все больше отдалялась от них, отказываясь от советов и от денег, а потом брату пришлось перебраться на другой континент, мать продала квартиру и отправилась к нему, и Елизавета почувствовала себя по-настоящему свободной. Вскоре случилось и первое замужество - по мгновенному горячечному капризу - не оставившее никакого следа. Избранник оказался ничем - серостью, насекомым, пустейшим местом - и быстро наскучил, так что она вздохнула с облегчением, получив повод выставить его вон. Ей сразу стало очень жаль себя, но тут в ее жизни появилась подружка, некто Сара, с туманным прошлым и ярко-красной прядью в волосах, на четыре месяца завладевшая ее судьбой. Сара была склонна к экстримам, что-то в ней завораживало Елизавету почти до транса, а особенно - блестящее лезвие, узкий стилет, с которым та не расставалась ни на миг. Они придумывали игру за игрой, и Бестужева забыла о невзгодах - и даже порой грезила наяву, вспоминая лезвие, испробовавшее разные места, резвый язычок и свой сладчайший стыд. Никто до того не ревновал ее с таким остервенением, в этом тоже был свой интерес, а потом Сара исчезла, внезапно укатив на Алтай, и Елизавета поняла, что худшее позади, и она готова жить дальше. Несколько пожилых любовников с хорошими манерами окончательно вернули ей уверенность в себе. Тут же вновь захотелось огня и страсти, но с этим оказалось непросто, несмотря на веселый нрав и завидную энергичность поиска. В результате, личная жизнь Елизаветы Андреевны свелась к компромиссам и утолениям вожделений. В них крылась своя страсть, авантюрная и бесстыдная, с терпким мускусным привкусом, на которую она когда-то не считала себя способной. Внешняя ее прохладность иногда вдруг сменялась всплеском бурных энергий, она словно вырывалась из клетки, становясь несдержанной и ненасытной. Это имело мало общего с грубой чувственностью, природа вихрей, завладевавших ею, была куда проникновенней и тоньше. Елизавета и сама не знала ей названия, считая с некоторой натяжкой, что это и есть энергия любви. Время шло, но ничто не менялось - лишь подруги обзаводились семьями одна за другой. Елизавета Андреевна не испытывала к ним зависти - зная, что ей уготован особый жребий, который не пристало торопить. Мужчины были падки на нее, слетаясь, как грузные мотыльки, на лукавый отсвет и бессловесный призыв, но потом и сама она повзрослела и стала экономнее расходовать флюиды. Ей наскучило разнообразие, поклонники сменялись теперь не так часто, из них лишь немногие получали постоянный статус, но и тех она так и не научилась уважать. Гулкий вакуум, выставляемый ими напоказ, не резонировал ни на одной частоте, не откликался ни единой волной, ни светом, ни словом - она сердилась поначалу, а потом они просто стали ей забавны. Она приняла как факт, что сильный пол в ее стране в целом значительно хуже слабого, и это знание примиряло ее с действительностью, подводя под отдельные эпизоды надежную базу. Имея объяснение, всегда легче жить: она наблюдала с улыбкой, даже с какой-то материнской заботой, как ее любовники ходят по комнате, жестикулируют, расправляют плечи и украдкой смотрятся в зеркало, как они пытаются важничать и занимать побольше места, как они едят, пьют и курят, симулируют раздумье и сосредоточенно морщат лбы, а потом с облегчением отдаются знакомому делу - будь то хозяйственные хлопоты, секс или вождение автомобиля. Она знала, чего стоят их претензии и намеки, туманные обещания и частое нытье, знала, как легко их смутить и выбить почву из-под ног, как легко польстить им, добиваясь своего, как вызвать на разговор или заставить замолчать в мучительном сомнении. Она имела над ними власть, но не упивалась властью, ей было удобно контролировать ход вещей, но если что-то шло не по ней, она относилась к этому легко, не вступая в споры и не переживая ничуть. Последний из них держался уже пятый месяц. Бестужева не любила его, но ценила за преданность - качество, пробравшееся незаметно в первые ряды обновленных приоритетов. Он был удобен в общении - так же, как наверное и в длительной совместной жизни, но этого, она знала прекрасно, им никогда не удастся проверить. Было ясно, что и эта история подходит к концу - по утрам, после бурных ночей, она с трудом сдерживалась, чтобы не вести себя по-свински, а покорный вид снующего рядом "Шурика", как он стал называть себя ей в угоду, вызывал раздражение и брезгливость. Это уменьшительное она вообще перестала выносить, несколько раз сорвавшись и нагрубив, после чего "Шурик" превратился в понурого "Александра", путающегося в согласных, и она старалась теперь вовсе обойтись без имени, чтобы, по крайней мере, самой не произносить ЭТО вслух. "Александр" нравился ее подругам, включая компаньонку Машу и нескольких сокурсниц, что когда-то тешило самолюбие, но теперь тоже стало раздражать. В целом же, Елизавету не волновали чужие мнения - она давно поняла, что каждый взгляд по-своему однобок, да и к тому же ни от кого не дождешься правды. Все преследуют собственные цели, а что такое цель - ясная, четкая, достижимая в срок - она хорошо знала и сама. У нее их был целый список, она любила, засыпая, устраивать им смотр - подводя итоги и намечая новые шаги. Многое тогда выстраивалось по ранжиру, находя свое место и свое время - многое, но не все. Были вещи, стоявшие особняком - находясь вне всяких списков, дразня неуловимостью, оставаясь бессрочной мечтой. Глава 2 Рассудив, что Маша потеряла к беседе интерес, что было, отметим, вовсе не так, Елизавета Андреевна разобрала служебную почту и включила компьютер. Электронных писем было немного, и одно из них сразу привлекло внимание. "Счастливая!" - гласило заглавие. Это было, конечно же, довольно странно. Елизавета покосилась на букет, ощущая себя не в своей тарелке, потом открыла письмо и стала искать смысл в мелких значках появившейся на экране картинки. Машка, посмотри-ка... - позвала она было компаньонку, но тут экран вдруг ожил, значки зашевелились, задвигались и сложились в большое сердце, окрасившееся в пурпурный цвет. Что? - подняла голову Маша, но Бестужева поспешно замахала рукой - ничего, ничего - и почувствовала, что краснеет. "Кликни!" - проступила надпись. Она покорно ткнула в нее курсором, и на месте сердца появился текст, состоящий из набора кратких команд. Это была инструкция по вычислению Числа души - так утверждал заголовок, набранный жирным шрифтом. Заинтригованная Елизавета произвела все действия, повторив их дважды, чтобы не ошибиться, и впечатала результат в окошко внизу, под которым красовалась кнопка "Расшифровать". Расшифровка не заставила себя долго ждать, "Ваше число - шесть, - появилась надпись. - Вы Венера, Ваш камень бриллиант. Ваша сущность - любовь, материнство, домашний покой..." Затем все исчезло, вновь сменившись сердцем, а потом и оно распалось на осколки и обратилось в ничто. Елизавета хотела запустить картинку еще раз, но не тут-то было - письмо больше не оживало, оставаясь бессмысленным набором знаков. Ей отчего-то стало грустно. Она снова глянула на букет, будто ожидая подсказки, покачала головой и откинулась на спинку стула, задумавшись о сегодняшнем утре, Числе души и всей своей жизни. Так она промаялась до вечера и вышла на улицу с головной болью, в раздражении на все и всех. Книжные лотки исчезли, их место заняли торговцы фруктами с маслянистыми глазами. Елизавета, не любившая южан, подумала мельком о недолговечности окружающих ее декораций, исключением из которых, да и то сомнительным, были только офис и съемная квартира. Она спустилась под землю, пересекла площадь и медленно побрела вверх по Большой Лубянке в тени всем известного здания, до сих пор источающего угрозу и наводящего на некоторых необъяснимый страх. Ее, впрочем, никак не трогали ни здание с гранитным постаментом, ни другие призраки прошлого, которое она застала уже на излете и не имела причин принимать всерьез. Москва хорохорилась новым содержанием, Елизавету Бестужеву оно устраивало вполне, особенно ввиду отсутствия альтернатив. Она свернула на Кузнецкий Мост, сверкающий витринами бутиков, и направилась к Тверской, поглядывая по сторонам. Дорогие магазины, не доступные ни ей, ни большинству сограждан, давно уже не вызывали интереса, она рассеянно скользила взглядом по яркой одежде, белью и аксессуарам на любой вкус, высвеченным ртутными лампами за толстым стеклом. Потом настал черед ювелирных домов, Елизавета, неравнодушная к украшениям, еще замедлила шаг и вспомнила о бриллианте из утреннего письма, но тут же устыдилась и пошла быстрее, сделав чуть надменное лицо. Рабочий день подошел к концу, и Кузнецкий был полон прохожих, спешащих в разные стороны в предвкушении вечерних радостей. Елизавета Андреевна с неудовольствием отмечала, что все они похожи друг на друга, как капли воска или другого вещества, с легкостью принимающего любую форму. Она чувствовала в этом подвох, какую-то обидную несправедливость, хоть и не знала, как и почему должно было быть иначе. Закатное солнце и отблески чужой жизни вокруг сделали окружающих ее людей неприметными, почти бесплотными, искривив их и истончив, они скользили взад-вперед, как тени или персонажи наспех придуманных книг. Их движениями управляли материи очень простого свойства, их желания, амбиции и проблемы ничего не стоило угадать наперед. Город дал им передышку, и они приняли ее покорно, как до этого принимали тяготы буднего дня - хамство начальников, упреки и нервотрепку, скверный обед в ближайшей столовой. В них явно недоставало чего-то важнейшего, и Бестужевой не хотелось называть словами это "что-то" - все тогда могло стать еще более грустно. Она ощущала себя до странности чужой им всем, словно спустившейся с другой планеты, тут же подмечая в припадке самоедства, что все это преходяще, а ей, наверное, когда-то придется повзрослеть. Когда-то, но не сейчас, - пробормотала она себе самой, - повезло тебе, красавица... - с тайным удовлетворением подумав тут же, что по-иному не могло быть, а еще, что "красавица" - это в точности про нее. После пересечения с Рождественкой, Кузнецкий Мост пошел вниз и сразу потускнел. Бутики уступили место рядовым магазинам и кафе. Елизавета зашла в одно из них, названное по имени индусского бога и давно облюбованное ею за удобные стулья на террасе, заказала цитрусовую смесь, в которой тут не жалели лимонного сока, и стала глядеть на уличную суету. Прямо напротив располагалось посольство новой страны, малозначимой и почти никому не нужной, рядом - магазин иноземных вещиц, а чуть поодаль - знаменитая некогда Книжная лавка писателей, в которой теперь продавали открытки и матрешек, уступив часть помещения мелкому издательству с дурной репутацией. Их единственное окно было занято рекламой клюквенной помады, чей слоган, как вкус долгого поцелуя, напомнил Елизавете о ночи накануне, от которой к этому часу остались лишь утомление и досада. Вдруг у нее по спине вновь пробежала холодная щекотка, и чей-то взгляд почудился невдалеке. Она стала озираться - порывисто, сердито - потом откинулась на спинку стула и закрыла глаза. Совсем сдали нервы, - пожаловалась она шепотом, - все время мерещится всякая дрянь!.. Елизавета Андреевна была неправа - ощущение возникло не на пустом месте. За ней, соблюдая положенную осторожность, наблюдал неприметный человек. Этим утром его могли бы встретить у серого дома на Солянке и потом во всех остальных местах, где появлялась Елизавета, за которой он следовал, как неотступная тень. Неприметный человек был профессиональным филером. Его задание на первый день гласило, что "объекту" следует дать намек на слежку, не позволяя убедиться доподлинно и не открывая себя, с чем он и справлялся блестяще, в полном соответствии c репутацией. Заказчика он не знал - ему сказали лишь, что тот из иногородних, и этого было достаточно, чтобы проникнуться симпатией к Елизавете Андреевне, попавшей по несчастью в сферу интересов провинциального толстосума. "Толстосум", однако, не был провинциалом - он родился на Ордынке и прожил в Москве до двадцати семи лет. Знай об этом филер, его симпатия к Елизавете могла бы охладеть ввиду солидарности с мужчиной-земляком, но и тут он попал бы пальцем в небо, ибо заказчик, в пику стереотипам, испытывал к Москве стойкую неприязнь. Его звали Тимофей Тимофеевич Царьков. В свое время он был сокурсником Бестужевой, небогатым студентом, чуть запоздавшим с учебой - ибо юность он потратил на фарцу и дилетантский рок, угодив затем в пехотные войска, но не растеряв ни оптимизма, ни свойского нрава. Как-то раз они столкнулись взглядами посреди спиртовок и колб, у них случилась беседа, потом скорая возня под одеялом, потом - интерес друг к другу и пылкая страсть. Елизавета влюбилась в него по-девичьи, открытым сердцем, а он ценил в ней молодость и задор, но роман оказался недолог. Как раз тогда город нанес Царькову смертельную обиду, и жизнь его изменилась сразу и навсегда. Виной всему была скользкая дорога - Жигули Тимофея занесло и впечатало в соседний джип. Они завертелись по шоссе, задев еще несколько машин, возникла порядочная свалка, в которой странным образом никто не пострадал, хоть автомобилям досталось по первое число. Когда Царьков, низкорослый и худощавый, выбрался из покореженной "шестерки", к нему подошел водитель джипа, отшвырнул взвизгнувшую Елизавету и ударил в лицо так, что у Тимофея случилось сильное сотрясение мозга. В больнице он понял, что жить по-старому больше не может. Его перестали занимать учеба, приятели, Елизавета Бестужева. Он хотел теперь одного - мстить миру тем же способом и манером, вызывать страх, иметь деньги и власть, добиться неуязвимости и права на жестокость. Будучи максималистом, он ставил планку грядущего взлета весьма высоко. Будучи человеком здравым, понимал, что в Москве его цель неосуществима - вследствие недостатка средств и, главное, связей. Тогда Тимофей Царьков от всей души возненавидел Москву. Елизавета почти неотлучно провела с ним первые два дня, но он был замкнут, отстранен и тяготился ее присутствием, так что она обиделась и стала приходить реже. Потом, перед выпиской, у Тимофея случилась интрижка с медсестрой, о чем он с тайным удовольствием поведал Бестужевой - не простив, что она была свидетелем унижения, и желая побольнее уколоть. Последнее удалось ему вполне, они тут же расстались, крайне недовольные друг другом, а вскоре он ушел из университета, и никто из знакомых никогда больше о нем не слышал. Порвав с прошлым и, особенно, настоящим, Тимофей отправился в Екатеринбург, где жил его дядя, промышлявший ювелирными делами. Быстрых лавров он не снискал, да и дядя оказался порядочной сволочью, но удача улыбнулась-таки ему, зайдя, как часто бывает, с неожиданной стороны. Как-то раз он сделал то, чего не делал никогда - подошел к человеку, валявшемуся без памяти у автобусной остановки, а когда понял, что от того не пахнет спиртным, поймал машину и отвез его в больницу, чем, как оказалось, спас ему жизнь. Человек оказался крупной шишкой, державшей в руках часть Среднего Поволжья. На Урал он прибыл инкогнито по очень личным делам и чуть за это не поплатился - во время утренней прогулки с ним случился приступ падучей, от которого он потерял сознание. Как сказали врачи, падучая и обмороки были следствием нервной болезни на фоне врожденной деформации сосудов. Приступ нужно было купировать сразу во избежание худшего исхода, и если бы не Тимофей, таковым исходом скорее всего и закончилось бы все дело. В результате, больного спасли и в два дня вернули к нормальной жизни. Он аккуратно записал в блокнот малопонятный диагноз, произнес несколько слов в адрес волжских медиков, которых явно ждал непростой разговор, потом отправился в ближайшую церковь и пожертвовал ей всю свою наличность, после чего отбыл в родной город Сиволдайск, прихватив с собой Тимофея в качестве помощника по общим вопросам. Это было семь лет назад. С тех пор Тимофей Царьков и его покровитель трудились бок о бок и не теряли времени даром. Покровитель пересел в кресло местной администрации, где чувствовал себя еще вольготнее, а Тимофей Тимофеевич, в котором открылась склонность к финансовым схемам, основал свое скромное "хозяйство", как он любил его называть, и наживал капитал, вполне соразмерный калибрам, намеченным когда-то в больничной палате. Беда, как и удача, пришла из ниоткуда: у покровителя внезапно подросла дочь. Ревностный папаша, он желал чаду наиполнейшего счастья и давно уже прикидывал так и сяк варианты будущих матримониальных уз, но "кровиночка", достигнув двадцати с небольшим, став дородной русской бабой, одетой по последней моде и не привыкшей отказывать себе ни в чем, сама внесла ясность в собственную судьбу. Нежданно-негаданно, она по уши втрескалась в Царькова, который помнил ее смешливым подростком с веснушками и косой, когда-то, к смущению всей семьи, не умевшим пользоваться ножом и вилкой. Теперь она повзрослела, и он ее боялся. В ней жили тысяча дьяволят, две-три матерых суки и Альберт Эйнштейн или его двойник, переиначенный на среднерусский лад. Она была сильнее, умнее и безжалостнее любого, ее темперамент повергал окружающих в трепет, ей, полагал Тимофей, ничего не стоило откусить любовнику голову, как самке богомола, да и, ко всему, он не любил полных женщин. Словом, надвигалась катастрофа, которую Царьков ощущал всеми органами чувств. Дочь - ее звали Майя - после первой неудачной попытки затащить избранника в постель сразу отправилась к папе и потребовала свадьбы. Любовь, объяснила она, придет позже, сейчас так делают все, да и может ли кто-либо устоять перед таким сокровищем, как она? Не может, согласился тот, несколько ошеломленный напором, и довольная Майя укатила в Кливленд по программе культурного обмена, наказав родителю поспешить с разработкой деталей. Вернуться она должна была месяца через три, один из которых почти уже истек, и Тимофей понимал, что отсрочка, предоставленная небом - его единственный шанс на спасение. Покровитель имел с ним мужской разговор, в котором оба тщательно подбирали слова. Тимофей, проявив сообразительность и чутье, сумел внести в ситуацию толику многозначности. Он был невнятен и загадочен в меру, намекнув на обстоятельства туманного прошлого, которые пока никак нельзя раскрыть. В его горячем монологе промелькнули понятия "честь" и "долг", весьма близкие собеседнику - человеку старой школы и отживших правил. В общем, разговор не привел ни к чему, показав лишь, что намеренья сторон серьезны, и незадачливому жениху не откупиться малой кровью. Ослушаться грозное семейство без веской на то причины Тимофей не мог - оскорбленная гордость покровителя, а главное, ярость отвергнутой Майи стерли бы его в порошок. Была идея прикинуться любителем мальчиков, но это не годилось для российской глубинки - никто не подал бы ему руки и не стал бы иметь с ним дела. Оставалось одно - срочно соорудить альтернативный брак, причем задним числом и с возможной достоверностью, и он озаботился этим со всем своим пылом, отложив прочее на потом. Найти фиктивную супругу оказалось непросто - ей нужно было довериться во многом, и, размышляя над персоналиями избранниц, Тимофей впадал во все большую тоску. Знакомых женщин хватало, он даже подумывал теперь, глядя на них новым взглядом, что ко многим был несправедлив и разбрасывался почем зря. Все они однако обретались здесь, на виду, с простыми биографиями, прозрачными до самого рождения, переписать которые не представлялось возможным. Нужен был кто-то со стороны, но он растерял давние знакомства - не предлагать же первой встречной ввязаться в тонкую и хитрую игру. Тимофей готов был отчаяться, но тут в голову пришла счастливая мысль, и он перевел дух, зная, что решение найдено, и спасенье возможно, хоть пока еще и не гарантировано на все сто. Его женой должна была стать Елизавета Бестужева, она подходила по многим статьям, умея хранить секреты и держать слово - если склонить ее к неосторожному обещанию. Она была честна и не способна на подлость - в отличие от почти всех прочих - а Тимофей питал слабость к честным и искренним, не уставая удивляться, что они не совсем еще перевелись. Конечно, ее упрямство могло свести намеренье на нет, в чем он отдавал себе отчет, вспоминая, как бурно они расстались семь лет назад. Но отступать было некуда, оставалось надеяться на стойкость сердца Елизаветы и ее романтическую натуру, а также - на собственное обаяние и умение добиваться своего. К реализации задуманного он приступил немедля. За ночь составился подробный план, что показался бы кому-то слишком сложным, но Тимофей не признавал легких путей. Он всегда полагался на изощренные комбинации, которые странным образом удавались - в том числе и в делах "хозяйства", к удивлению искушенных партнеров. Обычная его тактика состояла в нагромождении случайностей - до той самой точки, когда они, перейдя зыбкую грань, порождают неизбежность или, по крайней мере, создают ее фантом. А с неизбежностью не поспоришь - в этом залог успеха - потому Тимофей, чутко уловивший суть причинности, действовал смело и не знал сомнений. Так и теперь: вокруг Елизаветы Андреевны задвигались невидимые фигуры, создавая цепь событий разного толка, но с одним и тем же вектором, словно указующим перстом. Место, в которое указывал перст, должен был вскоре занять сам Тимофей. Конечно же, филер, замерший за дверью канцелярской лавки наискось от террасы, где сидела Елизавета, не был посвящен в такие тонкости, хоть и руководил всей "уличной" частью операции. Он сочувствовал молодой женщине, которую, очевидно, поджидали проблемы, но сочувствие не мешало ему относиться к работе со всем положенным тщанием. Он вообще не чурался эмоций в своем неблагодарном труде, даже культивировал их в себе, проникаясь к "объектам" то жалостью, то ненавистью или презрением - это помогало сносить неудобства и утешало порой в черные дни промахов и неудач. Промахи, впрочем, случались редко, его высоко ценили в определенных кругах, и от заказчиков не было отбоя. Филер посмотрел на часы, нажал кнопку на сотовом телефоне и сказал в него несколько слов. Через минуту из соседнего дома на Кузнецкий выбежала девочка в гетрах и розовой тунике и посеменила по улице вверх, огибая людей и припаркованные машины, выписывая затейливые траектории и привлекая всеобщее внимание. Действительно, вид ее был вызывающ, да и еще она держала в руке большую розу, обернутую в фольгу. Прохожие оборачивались ей вслед, посетители открытого кафе тоже глядели на бегунью во все глаза, а та вдруг сделала крутой поворот, оказалась прямо возле Елизаветы Андреевны и вручила ей цветок, сделав старомодный книксен. Роза была точно того же цвета, что и в утреннем букете, но гораздо крупней и свежее на вид. Пожалте, - проговорила девочка, заглянув Елизавете в зрачки, - пусть одна, но как рубин. А бриллиантик - потом, потом... - и улыбнулась хитрой улыбкой, отчего лицо ее сморщилось, и стало видно, что она не так уж и молода. Что это? - спросила Елизавета в недоумении, но девочка лишь вновь улыбнулась ей, погладила руку холодной ладонью и со всех ног побежала прочь, тут же растворившись в толпе. Елизавета Андреевна вздохнула, пожала плечами и положила розу на стол. Все смотрели на нее, но она не замечала взглядов, будучи основательно сбита с толку. Толстая официантка принесла счет и тоже глянула с откровенным любопытством, Елизавете отчего-то стало грустно и даже немного защипало под веками, она расплатилась, взяла розу, уколовшись об острый шип, вышла из кафе и быстро зашагала к Тверской. Через полчаса она уже сидела на тахте в своей квартирке в Гнездниковском, глядела на цветок в узкогорлой вазе и шептала ему: "Я - Венера, мой камень - бриллиант..." - словно защищаясь от чьей-то воли, вторгшейся в ее жизнь. Глава 3 Утром того же дня сорокалетний москвич Николай Крамской, не признававший отчеств и до сих пор не имевший семьи, вышел из подъезда на тихую улицу Гиляровского и зашагал к Садовому кольцу. Большой двухцветный дом, где он проживал с рождения, был известен на всю округу. Три его арки соединяли напрямую узкие переулки и оживленный проспект Мира, что не раз оказывалось на руку всякому отрепью, так что жители привыкли к беспокойству и частым милицейским рейдам. Прямо посередине дом разделяла черная полоса, верхняя половина, выкрашенная в синий цвет, считалась прибежищем аристократов, а с крыши не раз бросались на асфальт самоубийцы обоих полов, среди которых была любовница австрийского посла и еще одна-две персоны помельче. Николай плохо спал этой ночью, был небрит, утомлен и хмур. Он шел, лавируя меж машин, оставленных прямо на тротуаре, вниз по сонной улице, что безропотно приютила зажиточные сословия разных лет, перемешанные в одно и растерявшие большую часть отличий. Взгляд его был мрачен, давний шрам на щеке, походящий на след крохотной руки, выделялся сильнее обычного и придавал ему гротескно-зловещий вид. Начиналась жара, от тротуара будто поднимался пар, и окружающий мир ничем не радовал с самого утра. Выйдя на Садовое, шумное как автодром, Николай привычно глянул в сторону Сухаревки, дождавшись, чтобы башня отсалютовала ему безмолвным бликом. Он подмигнул в ответ - стрелецкому полковнику, под страхом смерти не предавшему царя, колдуну Брюсу, что умел добывать золото из свинца, чернокнижникам, слугам дьявола и прочим призракам, вольготно разместившимся у нее под куполом - и свернул к подземному переходу, что выводил прямо в сумрак старых улиц. Там, он знал, его ждали прохлада и тишина, столь редкие для пыльного городского лета. Сегодня он решил пойти по Трубной, узкой и гулкой, действительно похожей на изогнутую трубу. Почти все особняки, принадлежавшие когда-то купеческой знати, сохранились в перипетиях бурных лет, там теперь хозяйничали банки, изгнав учреждения Совдепии и выдавливая понемногу рядовых жильцов. Николай шел, не торопясь, разглядывая разноцветные дома, словно окликая знакомых, в лицах которых ожидаешь увидеть предчувствия горьких дней. Они были красивы, выделяясь пятнами на сером, но красивы и только, этим некому стало гордиться. Серое наступало, прикрываясь порой безвкусно-пестрым, неумелая власть хозяйничала без оглядки, дерево эволюции сбрасывало под ноги никому не нужные листья. Как и многие москвичи, Крамской приучился относиться к этому легко: общество достойно своих поводырей, а оставшимся в меньшинстве должно пенять лишь на досадное невезение. Дойдя до площади, где был когда-то птичий рынок, он покачал головой и выругал себя за ошибочный маршрут. Теперь тут, заполонив пространство, раскинулась строительная площадка - перекопанная вдоль и вширь, изрезанная канавами, заставленная времянками и лесами. Делать было нечего, и Николай, как и другие незадачливые прохожие, пустился в путь по шатким мосткам, по доскам и листам железа, служившим временными тротуарами - пробираясь, будто в окопах во время войны или среди воронок, оставшихся от бомбежек. Кое-как доплетясь до Рождественки, он перевел дух, утер пот со лба и стал карабкаться на холм по неровному асфальту, казавшемуся верхом совершенства. Ему захотелось представить, как когда-то тут катили шикарные экипажи, спеша с жилых окраин на сияющий Кузнецкий Мост, но в душе почему-то были лишь раздражение и горечь. Кто это писал, - вспоминал он хмуро, - "чтобы заставить русского сделать что-то порядочное, нужно сначала разбить ему рожу в кровь"? Удивительно верно подмечено. Люди вообще склонны к саморазрушению. Ну а заодно и вокруг многое удается порушить... Солнце теперь светило прямо в лицо, заставляя щуриться и недовольно моргать. Как же тяжело преодолевать московские пространства, будто бредешь по пустыне или бескрайнему бездорожью, - думал он еще, запыхавшись на подъеме, среди рытвин и ночных луж. - Порой и не знаешь, доберешься ли до нужного места, а добравшись все же, чувствуешь, что силы иссякли вконец. Выживание в этом городе требует постоянных маленьких свершений. Удивительно, как они потребляют весь ресурс. На свершения серьезные не остается сил - это ли не насмешка над амбициями и спесью? Конечно, Николай преувеличивал, намеренно сгущая краски. Причиной тому была странная тоска, владевшая им в это утро. В ней жил подвох, не имевший разгадки, он не мог бороться с нею и оттого не любил ни окружающее, ни себя. Подобное происходило с ним и раньше, мир порой представал смутным, тревожным ликом, но не часто и скорей по поводу, чем без. Несмотря на привычку к въедливому раздумью, Крамской отнюдь не был мизантропом, он принимал действительность как есть, никого не виня в своих бедах и состояниях души. Это было непросто, и винить, конечно же, хотелось многих, но он умел вовремя себя одернуть, чрезвычайно боясь превратиться в брюзгу, что означало бы начало старения и потерю свежести взгляда. Когда-то он обрел привычку думать вслух, это помогало сохранять присутствие духа, а еще - на страже душевного равновесия стояла собственная его система мироустройства, взращенная в часы бессонниц, которой он не делился никогда и ни с кем. Она была плохо выразима в словах - нужных слов не хватало привычному языку. В основе ее, как непознанный зверь, располагался организм-хозяин, живущий своей жизнью, где любой частице, молекуле, мельчайшему элементу отведена определенная роль. Николай Крамской был такой частицей - и не знал пока, много это или мало. Его, Николая, мысли и душевные порывы, его желания, стремления и планы - все это рождалось не случайно, являясь продуктами реакций в изощренном метаболизме, сложность которого не описать в жалких рамках людских представлений... Это была Вселенная - быть может, в этом жил Бог, если уж договариваться о терминах, что, признаться, Николаю вовсе не хотелось делать. Следствий хватало и без того - к примеру, не стоило обольщаться по поводу личных прав и свобод. Организм-владелец не был на них так уж щедр, а может и не предлагал их вовсе - с этим Крамской тоже еще не разобрался до конца. Зато он знал, что и прочие, нередко мнящие о себе слишком много, не так независимы, как привыкли считать, они сами не более чем частицы, и хорошо еще, если их роли хоть как-то отличимы друг от друга. Большинство из них - балласт, энергетический материал, белковая масса, что годится лишь для простейшей химии. Это, впрочем, никого не делает хуже - ведь и без них не обойтись, да и потом в любой неприметной точке может родиться сигнал, достойный расшифровки. Просто, не нужно злиться, когда поймешь, что сигналы долетают редко, а если и уловишь, то поди восприми как нужно: мироздание не дремлет - коверкает их и глушит по каким-то лишь ему известным правилам игры. Словом, жаловаться не стоило: сегодня, как и всегда, настроение определялось высшими сферами - хитроумным замыслом извне, постичь который не представлялось возможным. Николай послушно нес его в себе, транспортируя, как хрупкую ношу, через холм и вниз, к городскому центру, мимо ломбардов и поддельного антиквариата, Архитектурного института и Сандуновских бань, к кипящему жизнью Кузнецкому Мосту. Там следовало свернуть направо, чтобы попасть прямиком в нужное место, но в последний миг будто чья-то рука направила его в другую сторону. Он решил прогуляться кругом, да еще и заглянуть в любимый бар на Лубянке, в верхнем этаже одного из зданий. Уже подойдя ко входу, он заметил неподалеку книжные лотки, свернул к ним, бегло окинул взглядом и повернулся было, чтобы уйти, но задел чей-то локоть и вызвал маленький переполох, оказавшись в самом его центре. Кто-то вскрикнул, том в черном переплете выпал из рук девушки, стоящей рядом, и в плечо тут же задышал юноша-продавец, зорко следящий за порядком. Николай сделал успокоительный жест, пробормотал извинение и поднял упавшую книгу, раскрытую на середине. "...а ему выпало четыре - две двойки на выщербленных костях - гнусный символ головы Раху, словно высеченной из гессонита, контур судьбы, в коей ни радости, ни тепла, одна лишь скука и тяжелый труд", - прочитал он с неудовольствием, быстро оглянулся, словно стыдясь, и пошел назад, к стеклянным дверям, ничего не купив и еще более нахмурясь. Наверху ему стало лучше. В конце концов, пророчество наверняка предназначалось другому, он просто влез не в свое дело, как это с ним бывало не раз. Тут вообще неравнодушны к пророкам, к оракулам, гадалкам и магам - он и сам не прочь заглянуть в грядущее, но не уподобляться же тем, кто верит в явную чушь. Конечно, если нет другой пищи для ума, то сгодятся и двойки на костяшках, и драконья голова, но он-то не настолько глуп, чтобы пугаться незнамо чего... Николаю принесли фруктовый коктейль, он отпивал его маленькими глотками и смотрел на площадь внизу, на столпотворение машин и здание бывшего КГБ. Вид был неплох, но не слишком радовал глаз - он предпочел бы перенестись назад, лет так на сто или еще побольше. Ему хотелось глядеть на извозчичий трактир, погребальные экипажи на углу и мягкие пружинные кареты, слышать не какофонию клаксонов и шорох шин, а стук копыт по мостовой, звяканье цепей и ведер, людской шум и крики. Девятнадцатый век и даже век двадцатый, включая бурные события последних лет, влекли Крамского куда больше, чем блеклая сиюминутность, от которой хотелось морщиться, как от похмельной горечи во рту. Нынешний город не будил в нем теплых чувств. Москва, хлебосольная и горделивая, полная тайн и неиссякающего духа, стремительно теряла былой шарм, как скатерть-самобранка, захватанная пальцами, что съеживается в лоскут на манер шагреневой кожи. Она метила в столицы скудного мира - общества потребления, стосковавшегося по ярким оберткам. И она преуспевала в этом - открещиваясь от прежних качеств, не желая более ни созидать, ни изыскивать новое, ни питать своим величием души тех, кому невыносим всеобщий примитив. Многообразие форм стало ей не под силу, она стремилась к стандартам по чужим рецептам, намеренно опрощаясь, теряя свой слух и голос. Николай порой вертел в недоумении головой, словно спрашивая, где он и что с ним, и куда делись все те, что окружали его десяток лет назад. Он, однако, не желал огорчаться по поводу временного несходства взглядов с городом, в котором родился и провел всю жизнь. От чрезмерного огорчения попахивало слабостью и нытьем, каковые он не любил вообще, полагая жалость к себе недостойным заблуждением. Конечно, необъятность существа, в которое он был хитрейшим образом вживлен, располагала к укрупнению масштабов. Превратности одной судьбы, пусть даже и своей собственной, не казались столь уж серьезной вещью. Но и отдельные судьбы были наделены смыслом - иначе зачем такие заморочки с устройством человеческих тел и душ, беспокойного разума и инстинктов. Нет, все не так просто, и сам он, пусть не титан, но и не бессловесная пылинка - Николай знал это твердо, хоть и стеснялся превозносить свою значимость чересчур. В грандиозной картине не было места жалобам, равно как и хвастовству или излишкам самомнения. Мироздание действовало по плану, имея на него какие-то виды, и жизнь текла по законам "предназначения", осознать которое представлялось наиважнейшим делом. Приняв это и определившись с главным, было нетрудно мириться с досадными мелочами - например, с непониманием и насмешками, выпадающими любому, претендующему на верность взгляда или, по крайней мере, на его гибкость. Впрочем, неудобств было не так много - "личная метафизика", как Николай ее называл, не мешала ему неплохо устраиваться в быту. Он получил бесплатный багаж очень даже полезных знаний - за счет империи СССР, уже изготовившейся к распаду. Затем успел потрудиться в Академии, что пришла в упадок как только СССР не стало, и теперь еще сладко ностальгировал по обеим - и по империи, и по Академии - трезво отдавая себе отчет, что подобная вольница никак не могла оказаться вечной. Когда свершился крах, и легион творцов науки кинулся спасаться поодиночке, Николай удачно примкнул к группе компьютерных гуру с бородами и учеными степенями, еще не нащупавших дороги на Запад. Он швырнул в общий котел все, наработанное для государства, о котором стало вдруг неприлично вспоминать, и зажил вполне безбедно по тем голодным временам. За два года они собрали вместе целый ворох мертвых теорий, вызволенных на свет из недр советских НИИ, стянули их, как болтами, броскими функциями интерфейса и, написав сверху большими буквами "Технология Т", стали искать покупателя покрупнее. Затея была авантюрной и почти без шансов на успех, но успех случился все же по странным законам российского абсурда. Этому способствовало оглупление мира вообще и, в частности, близорукость Европы, решившей вдруг довериться мифам "перестройки". Один из них оказался как нельзя кстати, и, одурманенные им, эмиссары большого голландского концерна закупили большое "Т" оптом, даже не сильно торгуясь, заплатив настоящими деньгами и по самым настоящим ценам. Случай был уникален и многому кое-кого научил - по крайней мере, один из пресловутых мифов, скорее всего, приказал на этом долго жить, до чего счастливым героям не было никакого дела. Почти все они, впрочем, быстро потеряли заработанное, бросившись без оглядки в мутную стихию новорусской коммерции, лишь Николай Крамской, не имея к коммерции интереса, проживал понемногу свою часть, пробуя то одно, то другое в поисках главной отгадки - чего же на самом деле хочет от него вселенский колосс. Так прошло более десяти лет, денег оставалось еще лет на сорок, за которые, он был уверен, с загадкой удастся справиться или, по крайней мере, существенно продвинуться в ее решении. Имея средства и свободное время, Крамской пользовался ими вовсю. Первый шок от нежданного благополучия быстро прошел, и у него хватило ума не причислять себя к "богачам". Он понял однако, что стал обеспеченным человеком, принял новую свободу, посчитав себя ее достойным, и сумел справиться с ней, не наделав глупостей, хоть деньги и жгли ему карманы с непривычки. Живя в городе стадных повадок, он избежал соблазна следовать правилам, погубившим столь многих, подгонять себя под расхожий образ и являть послушно образец "успеха", навязываемый со стороны. Он даже не купил себе автомобиль - испытывая брезгливость к хаосу московских дорог. Он также не стал менять жилье и обзаводиться предметами роскоши. Вместо этого он скрылся от всех на неделю в подмосковном пансионате средней руки, заполненном едва ли на треть в холодную декабрьскую погоду, и там, бродя по зимнему лесу и согреваясь самодельным пуншем, набросал себе вчерне план дальнейших действий, оказавшийся вполне разумным. Главное место в плане отводилось поездкам в иные страны, чему Николай отдался со всем пылом, не зная усталости, не страшась дальних полетов и бытовых неудобств. Поначалу он тушевался и прибивался к тургруппам, но быстро понял, что слишком многое оставляет за кадром, после чего сделал усилие и выучил английский, за каких-то полгода обретя независимость от гидов. Это далось непросто, но он проявил редкое упорство, занимаясь каждый день по многу часов вопреки представлениям о русской лени, а заговорив и утратив стеснительность, обнаружил вдруг, что глаза его раскрыты, и мир доступен во всем многообразии, о котором до этого он мог только мечтать. Крамской селился в лучших отелях, полюбив вдруг безличную пятизвездную роскошь, но потом бродил все больше в небогатых местах, вдали от проторенных туристами троп. Он искал обыденность, а найдя, впитывал ее в себя, не чураясь грязных мостовых и косых взглядов: расспрашивал домохозяек и стариков, будто бы в поисках забытого адреса, покупал всякую мелочь в местных лавках, заходил в прокуренные бары и вступал в беседы с совершенно случайными людьми, хоть те зачастую не были расположены к контактам с чужаком. Языковый барьер для него более не существовал - даже если в стране, где он в данный момент находился, по-английски говорили немногие. Помня об усилии и гордясь им, он, подобно бесцеремонным янки, убедил себя, что это не его проблема, и научился держаться так, что в это верили собеседники, исключая разве что французов. Потом он осмелел настолько, что стал знакомиться с женщинами - изъясняясь порою лишь с помощью жестов - и узнал с удивлением, что и тут количество общих слов не играет решающей роли. У него случилось даже несколько мимолетных удач, об одной из которых он долго потом хранил теплое романтическое воспоминание. За несколько лет Крамской побывал на всех материках, кроме Африки, куда его совсем не тянуло. В конце концов, многообразие мира выявило несколько доминантных форм и обрело структуру, близкую пирамидальной. Это явилось поводом отдать должное дальнозоркому Хеопсу и, с другой стороны, пресытиться путешествиями, посчитав, что слишком многое начинает повторяться вне зависимости от географических координат. Над таким открытием европейцы посмеялись бы в голос, как над вопиющим трюизмом, но Николай не был ни европейцем, ни даже подобием космополита, оставшись по своей сути гражданином страны, чрезвычайно замкнутой в себе. Лишь прозрев и сбросив искусственные шоры, он осознал эту замкнутость в какой-то мере, а родное убожество пусть и не стало ближе, но утеряло судьбоносный масштаб. Николай даже сделался российским патриотом, насколько это вообще возможно для не слишком глупого человека, повидавшего цивилизованный мир. Еще какое-то время он занимал себя запойным чтением книг, накупив мало-помалу целую библиотеку, а потом ему надоела праздность, и он признал, что поиск предназначения происходит чересчур пассивно, расползаясь к тому же вширь - в ущерб проникновению вглубь. Казалось даже, что он, проскальзывая, бежит на месте, а это и вовсе уже никуда не годилось, так что от беспечного наблюдения Николай решился перейти хоть к видимости созидания. Он стал затевать небольшие "дела", к каждому из которых готовился весьма тщательно. Непременным условием был возврат вложенных денег - желательно, в течение первого же года - дабы не поставить себя в положение проигравшего. Это всегда удавалось - потому быть может, что деньги были невелики - после чего он, как правило, закрывал "дело" навсегда, тут же принимаясь размышлять над чем-нибудь новым. Закрывал, заметим, с облегчением, будто избавляясь от тяжелой ноши - его амбиции простирались куда дальше предпринимательства по мелочам. Но и оно казалось милосердней недавнего безделья, к которому теперь он уже не решился бы вернуться, да к тому же некоторый интерес он находил и в этих своих затеях - особенно в содержательной их части, на которую можно было порой взглянуть под философским углом, абстрагируясь от расходов, доходов и прочих скучных вещей. Салон "Астро-Оккульто", с которого он начинал, заставил углубиться в древнюю науку, имевшую отношение к близким ему идеям. Конечно, положения звезд казались упрощением, граничащим с невежеством, и главное оставалось за скобками, скрывая механизмы и предлагая пути в обход, но в целом он с удовольствием потратил время, вчитываясь в графики и таблицы, изящно совмещавшие друг с другом траектории холодных светил. Потом наступило пресыщение, а вслед за ним и разочарование ввиду непозволительной, по мнению Крамского, удаленности от реалий, так что следующее "дело" оказалось реалистичным донельзя. Он открыл консультационный центр по вопросам практической сексологии, прикупив по случаю вполне аутентичный диплом и предлагая пациентам советы в духе китайско-индусских практик. Практики эти он бесстрашно объединил в одно, пусть пока лишь в теории, не вошедшей в трактаты, и разработал собственную методику, способную быть может примирить даосов и кришнаитов в вопросах любовных таинств. О нем скоро разнесся слух, и предприятие оказалось успешным, так что Николай закапризничал даже и вовсе перестал принимать клиентов-мужчин, ограничившись прекрасным полом, с которым оказалось куда легче работать. Во время сеансов и бесед его, зачастую, откровенно пожирали глазами, но он решил для себя с самого начала, что не воспользуется доверчивостью ни одной из пациенток - из соображений этики, а также, опасаясь разоблачения - и так ни разу и не отступил от правила, несмотря на множество соблазнов. Потом были другие затеи, тоже связанные с Востоком в полном соответствии с московской модой тех лет, но в конце концов восточной темой заинтересовались серьезные люди, и Крамской понял, что его выдавили из заманчивой ниши. Тогда-то он и набрел на нынешнее свое детище, лукаво именуемое "Геральдический изыск", которое, вопреки традиции, уже два года существовало в неизменном виде, уверенно держась на плаву и даже принося небольшую прибыль. В последнее время, правда, дела шли ни шатко, ни валко - потому лишь, что Николай обленился и не уделял им должного внимания. Так или иначе, на "предназначение" он пока не набрел - и честно отдавал себе в этом отчет, не падая духом и полагая, что все еще впереди. Были и другие причины держаться за свои бизнесы покрепче, как за тонкую пуповину, связывающую с реальной жизнью, в чем он признавался себе с куда меньшей охотой. Независимость от денег, к которой привык Николай, давала свободу от человечества, которой он дорожил едва ли не больше всего на свете, получив когда-то возможность вильнуть вбок и оказаться вне строя, вырваться из унизительного дерби с себе подобными, воюющими друг с другом за скудные куски. Но, оказавшись вне, он обнаружил, что все не просто, и та же свобода, без которой он теперь не мог, как не мог без воздуха и пищи, таит в себе опасность, неведомую ему прежде. Он стал другим за эти десять лет - непохожим не только на себя прежнего, что не играло особой роли, но и на большинство прочих, что было значимо до чрезвычайности. Строй был монолитен, он же стоял отдельно - стоял и покусывал губы, не решаясь отойти далеко. Ощущение отдельности от остальных приходило к нему постепенно, часто соседствуя с тревогой и беспокойством. Крамской не был глуп и умел предвидеть потери по первым признакам грядущих перемен. Он понимал, что несхожесть взглядов, поначалу невинная, как домашний театр, может развиться вскоре в очень печальный случай, обратившись пропастью, которую не преодолеть. Взгляд еще можно перенастроить, прикидываясь своим, но если сдвинется ракурс, то это уже не скроешь, и трещина поползет, разрастаясь, отрезая пути назад... Представлять подобное было довольно грустно, тем более, что в своих фантазиях он умел забираться в самые дебри. Он видел, будто воочию, как расстояния растут, огни и дымы скрываются из вида, и мир становится враждебнее с каждым днем. Любая осторожность подводит когда-то, компромисс изживает себя, и тогда остается лишь одно: выкрикнуть протест, пока есть силы, сделать его слышным, если есть средства, бросить все на алтарь призрачного храма и обратиться в пепел без надежды воскреснуть. Конечно, при этом может очень даже ярко полыхнуть, и есть шанс, что заметят и повернут головы, отвлекшись на мгновение от повседневных дел - но и что с того, и какой в этом толк? Нет, это годится лишь для тех, кто желает изменить мир, что интересно само по себе, но к несчастью совершенно невыполнимо, потому что договариваться нужно с самой главной инстанцией, с организмом-хозяином, распределяющим судьбы и жизненные соки. Ну а тот, понятно, даже и не расслышит наглеца, так что останется лишь вибрировать себе в одиночку, рассылая ничтожные импульсы в никуда и возмущая предельно малую окрестность. Все это нагоняло тоску и не давало спокойно жить. Поначалу, пока обособленность еще не стала привычкой, а враждебность мира, казалось, увеличивалась с каждым днем, Николай пытался даже оспорить ход вещей, изобретая методы борьбы с неизбежным. Со стороны это выглядело метаниями без всякой цели, он же видел в своих действиях логику и последовательность протеста. Протест, однако, был недолог и закончился практически ничем, предоставив, как часто бывает, лишь удобную возможность посмеяться над собой. Возобновив старые знакомства, он довольно скоро отказался от них вновь: следы из прошлого в необъяснимом единстве вели в одно и то же место - к нарождающемуся классу "менеджеров", с которыми не о чем оказалось говорить. Их поза представлялась Крамскому абсурдной, корпоративные игры, принимаемые всерьез, вызывали неодолимую зевоту. Он стал думать даже, что знает теперь, как выглядят по-настоящему несчастные люди, но потом усомнился-таки в этом знании ввиду переизбытка "несчастных", из которых, к тому же ключом било самодовольство. Как бы то ни было, он понял, что искать следует не там, и занялся изучением альтернатив - в основном в местах концентрации малоимущего населения, таких, как дешевые пивные и публичные бани. В них даже было свое очарование - особенно в немногих уцелевших рюмочных, где господствовал интерьер семидесятых, приобретший налет античности, но не утративший при этом наивного убожества, присущего вещам Совдепии. Там пахло хлоркой и испорченным пивом, мерцали тусклые лампы под потолком, шустро сновали официантки с отвисшими грудями и лицами многодетных матерей, застывших в причудливой смеси недовольства всем на свете, жалости к себе и сострадания к своим пропойцам. Посетители не любили яркого света, они жались по углам и прятали лица в ладонях, но Николай намеренно садился в самом центре, словно вызывая на себя все взгляды. Он добросовестно подмечал детали и старался следовать этикету: пил некачественное спиртное, ругал то, что ругали все, и поддерживал сетования на давно ушедшие времена. Сначала ему, как правило, удавалось слиться с массой, но после одно-два неосторожных слова портили всю картину. Собутыльники узнавали в Крамском чужака и отвергали его с презрением или же замыкались в себе, впадая к тому же в необъяснимую тоску, хоть он и пытался оживить разговор анекдотом или острым словцом. Вы даже не хотите со мной напиться, - шутливо упрекал он сидевших рядом. - Не хотите узнать мои тайны, выпытать их из глубин души. Вряд ли вам еще встретится кто-то, у кого будет столько всего в душе. Вы это подозреваете, но не хотите верить. Скучные правила большого города для вас важнее шепота вечности. Будь по-вашему, я напьюсь один... На него косились и усмехались криво, но на сближение не шли - что-то в нем фальшивило, не попадая в тон. Случались и проявления пьяной агрессии, несколько раз с ним затевали конфликт, однажды дошло и до настоящей драки. Николаю разбили губу, но и он не сплоховал, ответив обидчику по имени Яша увесистым крюком в скулу. Они впрочем быстро помирились и сообща улаживали дело с вызванной кем-то милицией, а потом, заделавшись враз закадычными дружками, купили еще водки и рыбных консервов и поехали к Николаю домой - вопреки его строжайшему правилу не пускать к себе посторонних. Яша подкупил его открытым взглядом и начитанностью, редкой даже для опустившегося интеллигента. "Били меня, мне не было больно; толкали меня, я не чувствовал; когда проснусь, опять буду искать того же", - цитировал он из Экклезиаста и вопрошал почти трезвым голосом: - О чем это, Крамской? Николай лишь мотал головой, и Яша пояснял снисходительно: - Все о том же, о пьянстве. - А потом добавлял, ухмыляясь: - В целом, я с согласен с пророком. Вот только мне интересно, в каком режиме бухал царь Соломон? В частности, интересует время дня и периодичность - потому что, по-моему, я что-то делаю не так... Николай был удивлен - ему вдруг показалось, что он нашел человека, с которым может говорить на одном языке. После он корил себя за внезапную глупость и подмечал с иронией, что действительно слился с большинством в тот день - быстро напился допьяна, как принято у работяг, и уснул прямо за столом. Проснувшись, он обнаружил, что приятель Яша исчез по-английски, не попрощавшись, и прихватил с собой - уже вполне по-русски - наличные деньги из серванта и новенький японский фотоаппарат. Денег и камеры было не очень жаль, Крамской благодарил судьбу хотя бы за то, что не отравился рыбными консервами, один взгляд на которые поутру поверг его в ужас. Тем не менее, этот эпизод завершил попытки обучиться мимикрии в целях слияния с окружающей средой. Бессмысленно вновь стремиться к тому, что и само по себе перестало иметь смысл, - сказал он себе, приняв как постулат, что свободного полета не избежать. Нужно лишь аккуратно рассчитать траекторию - двигаться не по прямой от, от и от, а куда более изощренно, отдаляясь и возвращаясь, вальсируя и кружась, скользя на одном коньке и выписывая восьмерки. Нужно идти на хитрость и сознательный компромисс: лавировать в людской массе, не уносясь прочь подобно комете, но и допуская из взаимодействий лишь те, что нужны тебе самому. Это настоящее искусство, обучиться ему непросто, но наверное нужно, если хочешь достичь комфорта, и Крамской овладевал им понемногу, иногда примечая и других таких же как он - осторожных теней, облаченных в тщательно подогнанные маски. Их можно было узнать по походке, по манере смеяться, иногда просто по взгляду; они назывались "наблюдатели" или еще "посторонние"; они были одиноки в мире, привыкшем к однообразию, и принимали одиночество с поднятой головой, сознавая его неумолимую суть. Николаю порой становилось неуютно, когда он думал об этом, спрашивая себя - а он-то, мол, уже относится к таковым? Вопрос уходил в пространство по невидимым проводам, но отклик терялся где-то, не добираясь до адресата. Быть может, он не умел выделить его из шорохов и шумов, да еще и лукавил немного, не слишком напрягая слух. Глава 4 К полудню Николай Крамской допил коктейль, съел апельсин, разделанный "розочкой", и почувствовал себя гораздо лучше. В офис по-прежнему не тянуло, но день, пожалуй, мог пройти куда лучше, чем казалось еще час назад. Он собрался было встать, но уловил вдруг аромат незнакомых духов, волнующий и пряный, дразнящий воображение, напоминающий о чем-то, так и не сбывшемся до сих пор. Источник запаха находился у него за спиной, там же слышались шелест страниц и какая-то возня, и Николай просидел еще с четверть часа, не оборачиваясь, фантазируя и почти уже любя незнакомку, которую никогда не видел. Как же легко увлечься, если отбросить ненужное, - думал он потом, спускаясь в лифте. - Положительно, миром правят лишь несколько вещей. Иногда это парфюмерия - спросите у парижан, они вам расскажут, хоть, скорее всего, наплетут с три короба и в конце безбожно заврутся. Все равно, у них есть своя правда - стоит зайти в большой универмаг и ощутить, как пахнет со всех сторон. Уж они-то знают, как управлять чувством... Крамской неторопливо брел по Никольской и размышлял о превратностях обоняния. Ему вспомнилась отчего-то хромая девушка, похожая на мышонка, с которой он познакомился в библиотеке несколько лет назад - она пахла смешно и наивно, набрасывалась на него жадным ртом, а утром глядела с веселым изумлением. Воспоминание было приятным, но быстро померкло, а на смену ему явился вдруг зыбкий образ несостоявшейся жены, что с полгода проходила в "невестах", жила у него в квартире, но потом сбежала прочь, хлопнув дверью и обвинив во всех грехах. Она питала пристрастие к курительным палочкам с Тибета, и их горьковатый запах въелся ему в память, накрепко связавшись с ссорами по пустякам, частым стыдливым сексом и ощущением грядущей катастрофы. После первой же недели он понял, что совместная жизнь не для него и пытался было обратить все в шутку, но "невеста" не признавала шуток - она освоилась и разложила вещи, и вовсе не собиралась отдавать завоеванное. Николай запаниковал, у него затряслись руки и пропал сон, а потом и весь организм восстал по собственной воле: пошла сыпь по коже, начались корчи, ночные судороги и рези в желудке. Он думал, что погибает, и, чтобы спастись, прикинулся несносным занудой, изводя сожительницу брюзжанием и придирками, но она сносила их терпеливо, обладая хитростью азиатки. Тогда, как последнее средство, он принялся строить из себя скупца, считая копейки и ограничивая в тратах, и это наконец помогло - подруга задумалась всерьез, а в один прекрасный день исчезла со всеми своими вещами, устроив на прощанье безобразную сцену с проклятьями и слезами. Николай тогда многое понял о русских женщинах, познав на себе взбалмошность и тяжелый нрав - и потом считал себя знатоком, выводя правила, которые никому не пригодились. История с "невестой", помимо испуга, несла в себе и позитивный опыт. Крамской помнил, как крепко она привязалась к нему, хоть и казалась вначале холодна, а причиной было не что иное, как врожденное сумасшествие, столь свойственное русским вообще, которое легко использовать, развернув в нужную сторону и не позволяя избраннице отвлекаться мыслью от тебя, твоих занятий и твоего тела. Конечно, перебарщивать с этим нельзя, Николай сознавал, что его побег - всего лишь случайная удача, и финал мог бы оказаться совсем другим. Но даже и от случайности осталось ощущение тайной власти, которой он никогда больше не решался воспользоваться - да и не видел в том особой нужды. Приятели, которых хватало в ту пору, посмеивались над ним, когда он толковал о свойствах женских натур, а присмотреться самим им было недосуг - все они угодили в скорые браки и выпали из действительности Николая, перекочевав в иные сферы, где требуют, терпят и существуют "в рамках". Там они и обретались с тех пор, разводясь, деля детей, квартиры и деньги, снова спариваясь и заводя "очаг", не имея ни времени, ни привычки задуматься. Наблюдая за ними, он вывел для себя еще, что люди в подавляющем большинстве не представляют себе истинного устройства жизни, ожидая от нее слишком многого без всяких на то причин. Они правда многое готовы и отдать, думая, что оно у них есть и вводя в заблуждение тех, что рядом. Приятели Николая клевали на эту приманку и после удивлялись собственной слепоте, но потом все повторялось вновь, и не один раз. Он скоро перестал удивляться вместе с ними, рассудив, что ошибиться немудрено: вера в собственную сущность одухотворяет не меньше, чем сама сущность - от нее светятся лица и горят глаза, и поди разбери, во что раскроется бутон, радующий глаз упругой свежестью. Потом почти все выходит пустышкой, лишь запросы остаются непомерны, но тут уж ничего не попишешь, и приходится обходиться тем, что когда-то выбрал сам. К тому же, выбор невелик, если трезво рассудить - по крайней мере, все знакомые проходили через одно и то же к немалой его досаде. Теперь Николай почти не имел друзей, а с теми, что считали себя таковыми, виделся редко - не чаще раза в месяц. Интересы разошлись чересчур далеко, что заботило его не слишком: он повзрослел и мало в ком нуждался, приняв как факт, что мир удручающе близорук и вовсе не хочет прозревать. Ему был неинтересен их быт, они же, быть может завидуя втайне, отвергали явно или неявно ту чрезмерность свободы, что он отстаивал своим образом жизни и холостяцким нравом. Конечно, хватало и кривотолков, и даже откровенных насмешек - особенно со стороны приятельских жен. Он маячил у них на виду, как дразнящий вымпел, претендуя на исключительность и неприятие "нормальной жизни", за что, понятно, подвергался обструкции, граничащей с прямой клеветой. Когда-то был даже пущен слух о его "наклонностях", и новость с удовольствием подхватили, обмусоливая на все лады. Тут же из небытия выплыл некий друг детства, давно позабытый и успевший облысеть к неполным тридцати - выплыл и проявил отвагу в фантазиях, пришедшихся как раз кстати. Вообще, голубое тогда входило в моду, на эту тему любили поговорить, но все возводилось на зыбкой почве - никто ничего не видел и не знал наверняка. А Николай на самом-то деле всегда был откровенно гетеросексуален и не мог поддержать сплетню ни одним подходящим фактом. Потом его оставили в покое, но он еще долго испытывал горечь и даже что-то похожее на ненависть - к коварному полу, служившему, казалось, источником всеобщей лжи. Конечно же, он был несправедлив - и сам со смехом признавал это после, вспоминая, как когда-то преисполнился презрения сначала к женам своих друзей, а потом и ко всем московским феминам, столь бесцеремонным в суждениях и настойчивым в нескончаемой охоте. Девицы стали раздражать его почти всем, за томной их грацией виделись очень ясно порывистая неуклюжесть и грубость движений. Он глядел на них сквозь недобрый прищур, фиксировал развязность и нагловатый порыв, моментально сходящий на нет, если дать ему хоть какой-то отпор, а за ними - истинную сущность, вечную готовность к унижению, что была прописана на их лицах симпатической тушью плаксивых масок. Они считали унижение неизбежным и покорно принимали его как должное, отыгрываясь на тех немногих, что робели перед ними или их боготворили - но и это с оглядкой, с затаенной робостью, которую не истребить. Где достоинство? - вопрошал он безмолвно. - Где спокойная уверенность и гордая стать? Почему почти все в душе похожи на попрошаек? И еще очень любят жалеть - опустившихся, бездарных, слабых. Впрочем, жалость к убогим у них в традиции, ничего тут нового нет... Лет до тридцати двух Крамской мучался и страдал, чувствуя, что его обманули, недодав обещанное когда-то, но потом острота переживаний стерлась, он стал сильнее и перестал винить других за то, что они такие как есть. К тому же, нельзя было отрицать, лишь слегка сместив ракурс, что те же московские девицы, могут быть забавны и влекущи, непосредственны, как нимфы, и желанны, как вкусные конфетки. Главное - не требовать слишком многого, стоит это уяснить, как все становится проще, и Николай в конце концов преодолел искусственный барьер, который выстроил для себя сам, отчего и противоположный пол сделался ему куда милее, и сам он вдруг, без заметных усилий, стал вызывать известный интерес. Чем, отметим, пользовался вовсю - по мере настроения и свободного времени. Жара становилась все сильней, прямые лучи, казалось, плавили асфальт. Крамской вышел на Театральный проезд и повернул вниз, к углу Петровки. Добравшись до ЦУМа, дававшего густую тень, он вздохнул было с облегчением, но тут из нагрудного кармана липнувшей к телу рубашки раздалась певучая трель. Николай глянул на панель сотового, поморщился с досадой и откликнулся мрачноватым "да". Еще по самому звонку он понял, что хорошего ждать не стоит. Не иначе, в радиосигнал вплелись гармоники чужого настроения, и даже старый корейский телефон отрезонировал в несвойственном миноре. Крамской успел еще подумать, что и утренняя тоска была вызвана предчувствием этого разговора, которому, если уж начистоту, давно следовало состояться. Более того, виновником ситуации был он сам - что, понятно, не прибавляло бодрости духа. Звонил клиент, обратившийся в "Изыск" три недели тому назад. Он был раздражен и резок - и не мудрено: Николай, получив щедрый задаток, почему-то расслабился, размяк душой и не мог заставить себя заняться его заказом. Это было тем более странно, что заказ оказался единственным за лето, и речь не могла идти о недостатке времени или сил. Теперь клиент требовал отчета. Николай считал его терпеливым человеком, не склонным к суете по мелочам, тот в общем-то и был таковым, но как раз сегодня неприятности сыпались на него с самых разных сторон, он был зол, недоволен собой и хотел отыграться на ком-то. Крамской подвернулся очень кстати - оговоренный им срок подходил к концу, и полное отсутствие результата было веской причиной для выражения недовольства. Именно к этому клиент и перешел немедля, с заметным усилием удерживая себя в рамках принятых ныне приличий. Николай, в свою очередь, старался не нагрубить в ответ. Всякий раз, когда в "делах" случались сбои, и нужно было превозмогать себя, чтобы справиться с проблемами, зачастую высосанными из пальца, у него возникал отчетливый порыв встать в позу и послать все к чертям, еще и объяснив окружающим, что он-то на самом деле ничуть от них не зависит. С порывом, он знал, нужно было бороться жестко, и он боролся, считая в уме до десяти, пощипывая себя за предплечье и стараясь медленно выдыхать воздух. Отказаться от клиента, разругавшись с ним и вернув деньги, значило уйти в большой текущий минус, который пусть и не страшен с позиций общего благополучия, но все же неприятен сам по себе, как тревожный звонок, как тень неудачи - и не только в своих собственных глазах. Был и еще один пристрастный взгляд, который Крамской принимал в расчет и не мог позволить себе опустить руки, проявив слабость и поддавшись минутному капризу. Потому, ситуацию нужно было спасать, за клиента - бороться, и вообще вести себя так, как и подобает мелкому бизнесмену, не слишком твердо стоящему на ногах. Ответить ему правда было нечего, и он, держа корректный тон, отделывался общими словами, заверяя рассерженного заказчика, что его проблемой занимаются, не покладая рук, и усилие вот-вот вознаградится в полной мере. Подождать осталось совсем чуть-чуть, а итог не разочарует, - уверял он, желая поверить в это сам. Клиент еще побурчал, заставив Крамского повторить одно и то же на разный лад, и они расстались довольно холодно, договорившись созвониться дня через три. За это время, понимал Николай, должен произойти реальный сдвиг, иначе заказ и задаток будут потеряны навсегда, а потому - с бездействием необходимо покончить, хочется этого или нет. Покончить следовало прямо сейчас. Идти в офис теперь не имело смысла - там неоткуда было взять нужный ему материал. Николай постоял в раздумье, потом, решившись, зашагал все к тому же Кузнецкому, повернул направо и через минуту входил уже в некогда величественное здание, все в язвах от осыпавшейся штукатурки, приютившее интернет-клуб, где было прохладно и даже давали незамысловатую еду. Вышел он оттуда уже после шести - уставший, со слезящимися глазами - скривился от яркого света, ослепившего с непривычки, и медленно побрел вверх, к станции метро. Поиск не дал результата - перерыв множество статей, Николай не наткнулся ни на одну стоящую идею и был теперь так же зол на клиента, как и тот на него несколько часов назад. По крайней мере, этот день подходит к концу, подумал он мрачно и даже пробормотал ругательство себе под нос. Его обогнала, чуть не задев локтем, девочка в гетрах с большой розой в руке, Крамской посмотрел было ей вслед, но тут кто-то рядом назвал его имя, и он, забыв о девочке, удивленно воззрился на нищенку с пропитым лицом, обращавшуюся вовсе не к нему, а к патлатому соседу-бомжу. Нищенка говорила громко, как глашатай или пророк, на нее оглядывались люди, некоторые замедляли шаг. Николай и вовсе остановился, сам не зная зачем, постоял несколько минут и стал искать мелочь в карманах брюк. Рядом с ним застыли еще несколько зевак, нищенка даже глянула на них удивленно, не прерывая вдохновенной речи, но тут кто-то загоготал, послышалось оскорбление, потом другое, и она вдруг сникла, начала ругаться в ответ, а потом всхлипывать и жаловаться по-бабьи. Ее сосед сплюнул в сторону, прямо на тротуар, и пробормотал, вздыхая: - Ну вот, запричитала, кликуша... - а Николаю стало неловко, и он поспешил дальше, к открытой террасе любимого им кафе. Хотелось холодного пива, но в меню не было алкоголя, и он, поразмыслив, заказал цитрусовый микст, скучно оглядев официантку с прыщами на лице, ответившую ему равнодушно-надменным взглядом. Рыба! - подумал он мрачно. Настроение не улучшалось, и вдобавок болели натруженные глаза. Николай поискал пепельницу, обнаружил ее на соседнем столе, неловко поднялся, чуть не перевернув стул, потом передумал, махнул рукой и сел на прежнее место. Ну нет, так не пойдет, - произнес он вполголоса, - снова пытаются затянуть в сети. Кому-то сегодня выгодна моя злость... Официантка, подошедшая с бокалом и салфеткой, посмотрела с испугом, явно считая, что он не в себе. Крамской подмигнул ей, она фыркнула и, пыхтя, поспешила прочь. Вот ведь рыба, - подумал он опять, - или курица... Интересно, с ней кто-нибудь спит? Наверное нет, от этого и прыщи... Вон как зыркает - неужели боится? Прыщавая девица втолковывала что-то компаньонкам в дальнем углу террасы, изредка поглядывая в его сторону. Николай пересел на соседний стул, чтобы оказаться к ней спиной, потом закурил-таки сигарету и стал глядеть на улицу, залитую вечерним солнцем, наказав себе более не вспоминать ни клиента, ни бездарно потерянный день. Все-таки, толпа до странности однородна, - думал он лениво, побалтывая соломкой в стакане с оранжевой смесью, - типажи все те же, разнообразия не сыщешь днем с огнем. Больше лиц, нежели голов, а душ еще менее, как говаривал Карамзин - трудно не согласиться. Вот только у мужчин от лица растет неинтересное тело, а у женщин, напротив, интересное тело дополняется лицом... Да и мысли у них мелькают чаще - нынешнему мужчине не так-то просто отважиться на мысль. Напряжение душит и эмоций недостает, а те, что случились, застывают маской - и лица смиряются, устав спорить. Оттого-то они искривлены и смяты, это знаки смирения после недолгой борьбы. И еще многие словно кричат: "Как можно меня любить, если у меня нет денег?.." А женщина думает о вечном, ей, по большому счету, не с кем ввязываться в спор, вселенная все определила за нее. Интересно, они ощущают чуткую дрожь вселенной? Или все больше ссорятся из-за мишуры? Николай взял новую сигарету из пачки и скривился с досадой - мысль о деньгах потянула за собой воспоминание о нетерпеливом клиенте. Все одинаковы, все спешат, - подумал он сердито, - как будто каждому есть куда. Я вот не каждый, и мне, к примеру, спешить некуда вовсе, но все равно придется - из-за чужой спешки, которая бессмысленна, сплошная видимость и глупость. Бега, бега... У большинства на лбу так и написано флюорисцентом: "Я участвую в бегах проворных крыс", - и надпись не смоешь, как ни старайся. Оно не стыдно, просто звучит жалко. Не так уж они плохи, эти самые бега - не дают заскучать, жизнь проходит незаметно, и мучения такие же, как у всех. Есть чем гордиться - если кто шныряет проворнее соседей; есть к чему тянуться - к тем, кто еще проворней и ловчей. Вон они, клацают когтями по асфальту - все на виду, смотрят свысока. Ну пусть, сейчас их время, а прочие на обочинах. Диспозиция изменилась и, может быть, навсегда. Он отпил глоток из узкого стакана, потом заглянул в него одним глазом, зажмурив другой, как в калейдоскоп или подзорную трубу. В стакане было весело-разноцветно, словно в комиксе из воскресной газеты. Занятный узор, - подумал Николай, - и вообще, непонятно, чего я злюсь? Город как город, бывают и хуже, мне наверное следует его любить... Это экономика во всем виновата - нефть в цене, за ворованное не бьют по рукам, вот они и жиреют, позабыв об остальном. А сменится колея - опомнятся, остановятся, станут лучше, тоньше, открытей. Нужен лишь небольшой финансовый крах, хоть я никому не желаю зла... "Гриф, нажравшись падали, становится так тяжел, что его колотят дубинками", - вспомнилось неизвестно откуда. Бегите, бегите, все впереди, будет и вам счастье. И как судьбе не надоедает стричь всех под одну гребенку? - Николай отставил пустой стакан, глубоко вздохнул и потянулся всем телом. Тело откликнулось приятной истомой в мышцах, натруженных в спортивном клубе. Завтра на тренажеры, - прикинул он деловито, - а с вечером нужно что-то делать, никак не годится сдаваться и раскисать. Потом он почувствовал вдруг, что жара спала, и в воздухе грезятся уже хищные запахи далекой ночи, от которых раздуваются ноздри. Решение тут же созрело само собой, да и лежало, в общем-то, на поверхности. Крамской помахал в пространство за спиной, и ему принесли счет, достойный шикарного бара на острове Манхеттен. Оставьте себе сдачу, - буркнул он официантке, замершей над плечом укоризненной тенью. Та ушла, не поблагодарив, а Николай достал потертый сотовый, сделал один короткий звонок и, ощутив себя вдруг молодым и бодрым, поспешил к Петровке - ловить сговорчивое, не слишком дорогое такси. Глава 5 Все тем же жарким июльским утром американский подданный Фрэнк Уайт Джуниор вывернул на улицу Ривер Роуд со своего драйввэя в местечке Потомак, скрипнул покрышками на повороте и помчался к автостраде четыреста девяносто пять. Было еще очень рано, солнце едва взошло, и светофоры до сих пор мигали желтым. Его новенький Додж летел вольной птицей, на дороге больше не было ни души, лишь буйная мэрилендская зелень подступала вплотную к обочине, дразня ощущением лубочной свежести. Ощущению немало способствовал кондиционер в салоне - влажная духота за стеклом уже набирала силу, но это не портило ничуть прелесть утра, словно сошедшего с журнальной обложки. Перед самым шоссе из кустов выскочил дикий олень, стал как вкопанный у края полотна, чутко поводя ноздрями, а вскоре показался и нужный съезд - Додж лихо вырулил в пустующий левый ряд и взял курс на международный аэропорт Даллес. Фрэнк Уайт Джуниор был совершенно счастлив. Он летел в Россию, в которую когда-то был влюблен. Любовь эта началась в далеком детстве и до сих пор тревожила душу воспоминанием, приходившем не так уж редко. Много лет назад отцу Фрэнка предложили возглавить московский корпункт влиятельной вашингтонской газеты, на что тот согласился, несмотря на удивление всей семьи. Впоследствии об этом никто не жалел, кроме сослуживцев Уайта в головном бюро, ценивших коллегу за мрачный юмор и твердые принципы потомка пилигримов. Это было время расцвета советского строя, переходящего понемногу в его закат. Шпионские страсти затягивались в тугой узел, и на плечи официальных лиц давил немалый пресс, заставляя быть бдительным до абсурда и подбирать с особой тщательностью выражения и знакомства. Семейство Уайтов готовилось к прозябанию в "медвежьем углу", к тревогам и лишениям, приближенным к фронтовым, но все оказалось не так страшно, а точней - очень даже весело, куда веселее привычной американской жизни. Легкие на подъем, Уайты быстро вписались в пестрый "западный круг", относимый в советской Москве к бомонду наивысшей пробы. Как следствие, "западники" оказались охвачены русским гостеприимством, пусть и переиначенным на реалии социализма, но сохранившем многие из национальных черт - в частности, неутомимость и широту. Европейцы и янки, воспитанные на точности счета и занудстве повсеместного контроля, легко входили во вкус сытных излишеств пирамидальной системы, оказавшись вдруг в распределителе удовольствий, запущенном на полную мощность. Приемы, перфомансы и застолья без повода шли сплошной чередой, разнообразие знакомств превосходило самые смелые ожидания, и ни о какой скуке не могла идти речь. Отец Фрэнка к тому же был сильно занят на работе, а мама, вместе с женой одного француза, питавшей слабость к изобразительному искусству, в лучших традициях миссионерства опекала голодный андерграунд под внимательным, но осторожным оком вездесущего КГБ. По ее настоянию Уайта Джуниора отдали в городскую школу - вместо посольской, более подходящей по статусу. Формальным поводом послужил русский язык - и стремление изучить его в превосходной степени, что впоследствии не обеспечит никакой университет. Втайне от мужа, считавшего русских занятными, но совершенно дикими людьми, а их страну - обреченной на медленное умирание, миссис Уайт, очарованная Большим театром и картинами гениального алкоголика Зверева, подозревала, что русской мощи может хватить надолго, и языковая свобода способна помочь Фрэнку в будущей блестящей карьере. Было и еще кое-что, не слишком выразимое словами, с чем не уживалась казенная атмосфера посольских классов, но, впрочем, Уайт-старший лишь пожал плечами, полностью доверяя жене в вопросах воспитания и просвещения. В результате, маленький Фрэнк стал посещать пусть специальное, но вполне советское заведение с углубленным изучением математики, к которой у него, правда, не выявилось никакой тяги. Школьные годы пробудили многое в его душе и запомнились как самое светлое время в жизни. Сверстники приняли его неплохо, и он ничем не отличался от остальных - вплоть до старших классов, когда спохватившаяся миссис Уайт настояла на индивидуальной программе для подготовки в Гарвард. Но и тогда, чуть не каждый день, он проводил по нескольку часов в обществе одноклассников, поблизости от темноволосой Наташи, завладевшей в то время его подростковым сердцем. С ней лет в шестнадцать он обрел первый опыт жарких поцелуев, с нею же полюбил Москву навсегда, чувствуя себя здесь куда естественней и проще, чем в родной своей стране, где Уайты бывали лишь в коротких отпусках. Окончание отцовской командировки грянуло для него, как гром с ясного неба, хоть в доме давно уже ходили слухи о завистниках, ждущих момента, чтобы занять их место. Момент настал внезапно, вскоре после смерти очередного генсека, на смену которому пришел человек, до сих пор ненавидимый Фрэнком и презираемый всей уайтовской семьей. Им лично, впрочем, он не сделал ничего плохого и едва ли вообще подозревал об их существовании, а Фрэнк Уайт-старший признавался потом со смехом, что не год и не два искренне верил в горбачевскую "перестройку", не замечая, подобно многим, ничтожество и серость действующих лиц. Как бы то ни было, "свежая струя" всколыхнула течение жизни в американской газете, кое-кто подал даже в отставку, вытолкнутый новой риторикой и новыми людьми, да и, по правде говоря, директор московского корпункта и так уже сидел на своем месте куда дольше положенного. Уайты были отозваны и вернулись в Вашингтон, а сердце Фрэнка раскололось на множество частей, подобно стране, попавшей по недоразумению в руки безнадежных тупиц. К своей родине он привык довольно быстро, а подоспевший вскоре Гарвард придал ему необходимый лоск. Однажды он побывал в Москве с группой студентов-русистов и остался разочарован: Наташа вышла замуж и ждала ребенка, бывшие одноклассники разбежались кто куда, город бредил кооперацией и шальными деньгами. Люди радовались "переменам", сразу вдруг опростившись и поглупев, ненавистный молодой генсек сверкал лысиной с телеэкранов, о школьной юности напоминало немногое. Вернувшись, Фрэнк твердо решил забыть о России навсегда. Семьсот сорок седьмой Боинг авиакомпании Дельта медленно выруливал на взлетную полосу. Фрэнк Уайт Джуниор сидел у окна, по соседству с рыхлым блондином, что сопел и пыхтел, всецело занятый непослушным ремнем. В салоне задавали тон французский одеколон и русская речь, лишь стюардессы щебетали по-английски и вовсе ничем не пахли. Прислушавшись на минуту, Фрэнк поймал себя на мысли, что воспринимает оба языка как один, лишь разбухший от необязательного сленга. Тут еще и сосед, пристегнувшись наконец, вытер пот со лба, глянул на Фрэнка и спросил радостно: - Наш? Кто? - не понял Фрэнк Уайт, вздрогнув от неожиданности. Ты, - пояснил сосед и ткнул для определенности пальцем ему в грудь. Э-э, не совсем, - осторожно ответил Фрэнк Уайт, улыбнувшись широкой американской улыбкой. Сосед пробормотал "о'кей" и отвернулся, нахмурившись, а Фрэнк с трудом сдержался, чтобы не рассмеяться, ощутив вдруг в полной мере, что его приключение вот-вот по-настоящему начнется. Ошибка блондина удивила его слегка - он совсем не был похож на русского. Потомок разорившихся баронов из Шеффилда, Фрэнк Уайт обладал внешностью, которую, при некотором допущении, можно было бы счесть идеальной. Он был в меру высок и атлетичен, имел правильные черты лица с прямым аристократическим носом, и лишь глаза его казались слишком живыми для наследника столь старинных генов. В России он не был десять с лишним лет и плохо представлял себе страну, возникшую на месте той, которую он знал когда-то. С тех пор слишком многое изменилось - и не раз. Карьерный рост Фрэнка оставлял желать лучшего - вопреки надеждам миссис Уайт, обретенное в юности двуязычие отчего-то не пошло впрок, а род занятий оказался далек от "семейных" журналистских сфер. В Гарварде он защитил диплом по истории Древнего Рима - к немалому удивлению обоих родителей, которые не решились на прямой запрет, рассудив вполне здраво, что в их стране каждый должен глотнуть хоть чуть-чуть свободы. Тайны римской империи, включая изощренные практики Маккиавели, не слишком впечатляли работодателей, да и к тому же, получив заветную степень, Фрэнк почувствовал вдруг, что исчерпал интерес к науке, а толстые фолианты нагоняют на него тоску. Он мыкался от фирмы к фирме, подвизаясь на вторых ролях то в маркетинге, то в связях с общественностью, пока судьба не завершила очередной виток, а в начале следующего в жизни Фрэнка Уайта вновь зазвучала славянская тема. На одной из вечеринок у приятеля случайной подруги, слоняясь по комнатам миллионного особняка, он услышал слово, произнесенное по-русски, и познакомился с Акселом Тимуровым, нарушив тем самым шаткое равновесие своего беспечного прозябания. Вначале Фрэнк принял его за европейца - Аксел умел пускать пыль в глаза и скрывать очевидное к своей моментальной выгоде. К тому же, в отличие от большинства "советикос", он неплохо владел английским, а еще - производил в целом мощное впечатление "успеха", ждущего где-то за углом. На это клевали почти все, заводившие с ним разговор, и даже призрак американской мечты оживал в его чужеземном присутствии - словно в укор местным продолжателям идеи, утерявшим былой кураж. Очень скоро, впрочем, возникало смутное беспокойство, закрадывалось подозрение, будто здесь что-то не так, а еще через несколько минут всплывал неоспоримый факт: Аксел Тимуров был безнадежно туп. Тупость его была всеобъемлюща и абсолютна, она застила ему глаза и затыкала уши, но это, заметим, никак не противоречило "мечте", что и становилось понятно каждому после минутного замешательства. Собеседник успокаивался, поняв раз навсегда, где таится подвох, и не удивлялся уже дичайшим суждениям и неумению удержать даже самую простую мысль. Потом, вдобавок, создавалась иллюзия комфорта - казалось, ключик подбирается очень просто, так что зачастую именно недостаток ума служил Акселу входным билетом в довольно-таки серьезные круги, куда вообще не пускали иностранцев и особенно русских. Но Тимуров, щеголяя ярлыком удачи, будто пришпиленным на лацкан, сходил если и не за своего, то за вполне безобидный казус, способный к тому же принести пользу, и его терпели, как туземца, нацепившего волей провидения облик "хомо модерно". При том, конечно, никто не упускал случая посмеяться за глаза. Его нелепости пересказывали друг другу, а самого Аксела норовили произвести в герои небылиц, доходящих до полного абсурда. По части абсурда, кстати, он и сам был мастак, подбрасывая насмешникам предостаточно материала. Самой анекдотичной стала легенда о его происхождении и завидном родстве, которую он придумал вскоре после приезда в Штаты и сам же отчаянно полюбил. Она была пущена в ход на приеме у консула Бельгии, куда Тимуров проник одному ему известным способом и где, основательно выпив шампанского, признался кому-то из посольских секретарей, что является дальним отпрыском последнего российского императора. Бельгиец не моргнул глазом, проявив профессиональную выдержку, и рассказал в ответ о любви к Чайковскому и яйцам Фаберже, а Аксел с тех пор не упускал случая, чтобы зажать в угол очередную жертву и вопросить ее с печальной серьезностью: - Вам, кстати, не говорили, что я родом из Царской семьи?.. Эта его маленькая слабость быстро стала известна в округе как еще один миф о "mysterious Russians", не умеющих жить без сказок. Иные зубоскалы доходили до того, что впрямую заговаривали при нем о проблемах венценосных династий, переживающих не лучшие времена, но Аксел, по счастью, ничего не замечал, напускал на себя таинственный вид и вполне горделиво поглядывал по сторонам. Именно о царской семье и услышал Фрэнк Уайт уже через полчаса после их знакомства. Это удивило поначалу, но он быстро научился относиться к Акселу терпимо, ценя возможность вновь говорить на подзабытом языке и ощутив внезапно, что стосковался по России, с которой давно уже никак не был связан. Они стали ненавязчиво дружить, а потом у Тимурова случился роман с кузиной Фрэнка, обожавшей экзотику, в результате чего он перезнакомился со всей семьей Уайтов и произвел на них хорошее впечатление. Быть может и тут сыграла свою роль ностальгия по счастливому прошлому, особенно со стороны миссис Уайт, принявшей в Акселе нешуточное участие и представившей его своим родственникам и друзьям, среди которых было много небедных и весьма влиятельных людей. Надо признать, при всех странностях Аксел имел неоспоримый талант. Он умел нравиться при первом знакомстве, сразу изыскивая шестым чувством повод для тонкой лести, а пресловутый призрак "успеха", витающий кругом как нимб, с лихвой компенсировал те глупости, которыми он сыпал тут же, словно из рога изобилия. Из чего происходил "успех", точнее его неуловимая тень, Фрэнк так никогда и не смог понять. Дела Аксела до знакомства с Уайтами были не слишком хороши, свой бизнес, которым он бредил, не приносил ни гроша, а средства на жизнь приходилось зарабатывать в Национальном институте здоровья, где начальник-немец, не любивший русских, шпынял его, как ленивого мальчишку. Тем не менее, чуть не все готовы были поверить в грядущий блеск, что Аксел расценивал вполне здраво как единственный реальный шанс, что вот-вот должен был привлечь наконец долгожданную удачу. Он легко убедил Фрэнка в перспективах совместного дела, и они стали партнерами, оформив все у знакомого адвоката, после чего принялись искать деньги, рассчитывая не на банки, у которых не выпросишь ни гроша, а на все тот же уайтовский круг, отнесшийся к начинанию вполне благосклонно. К тому времени Аксел зазубрил уже наизусть выигрышные места многострадального бизнес-плана, да и диплом Фрэнка с престижным гарвардским лейблом тоже пришелся кстати. Всего за месяц они насобирали немало, что позволило всей затее не умереть, едва родившись, и волей-неволей связало их прочной нитью на довольно-таки долгий срок. С той поры прошло пять с половиной лет. Они перепробовали многое, включая щенков русской борзой, изделия из бересты и даже редкоземельные металлы, из-за которых случились маленькие неприятности с ФБР. В конце концов, самой выгодной статьей импорта оказались российские программисты, на чем приятели и остановились, удачно влившись в модную тогда нишу защиты от компьютерных хаккеров, наводнивших мир. Программисты были неразговорчивы и пугливы, приходилось учить их таким простым вещам, как дезодорант и вождение машины, при появлении начальства они сбивались в кучу и прятали глаза с кривоватой усмешкой, но в целом оказались светлы душой и на редкость работоспособны. Бизнес пошел вверх, Аксел Тимуров раздобрел и стал неприятно-заносчив, но с Фрэнком держал себя по-прежнему ровно, ибо именно Фрэнк Уайт, как никто другой, умел обходиться с программистской братией и тем самым сделался незаменим. Он, в свою очередь, давно уже недолюбливал Аксела, обнаружив в себе редкую для американца нетерпимость к дуракам, и подумывал даже, не уйти ли из компании насовсем, но всякий раз ловил себя на сожалении, уходящем корнями в школьные годы, с которым почему-то не хотелось бороться. К тому же и к программистам он привязался по-своему - это были странные создания, питавшие к нему угрюмое, пугливое доверие, которым стоило дорожить. Тимурова же Фрэнк стал рассматривать как символ иной, незнакомой ему России, где столь многое чуждо, но, увы, неопровержимо, если, конечно, не пытаться спорить со временем и пространством. Он даже говорил о нем иногда как о "новом русском" - подсмотрев где-то популярный термин и желая подчеркнуть, с наивностью постороннего, что русские раньше были другими - но потом им случилось столкнуться с настоящими "новыми", и Фрэнк понял, что был все же неправ. Наконец, в его сознании произошел еще один сдвиг, Аксел Тимуров сделался для него вневременной флуктуацией богатого российского генотипа, и он переживал лишь, что прочие, глядя на его партнера, еще будто поглупевшего и походящего теперь на павлина, могут составить ложное представление о стране, что достойна более вдумчивого взгляда. Была и еще одна вещь, служившая для Фрэнка источником беспокойства - с некоторых пор он стал ощущать отсутствие твердой почвы под ногами. Ему казалось, что он снова хочет ТУДА, и винить в этом было некого, кроме разве тех же программистов. Два континента словно тянули его к себе, и порою он оказывался как бы между, над равнодушным океаном, не в силах качнуться ни в какую из сторон. Между ним и Россией осталась какая-то связь, как невидимая пуповина, хоть общаясь с русскими в своей стране, Фрэнк Уайт Джуниор чувствовал себя американцем до мозга костей. В кругу соотечественников, однако ж, он с некоторых пор стал испытывать неуверенность, будто подозревая себя в тайном шпионстве, глядя на окружающее со стороны, чужими глазами, как через тонкое, но прочное стекло. Это была раздвоенность, которая временами становилась мучительной - ощущенье невнятной тоски приходило нечасто, но пугающе-регулярно и не покидало Фрэнка так уж легко. Он даже наблюдался у врача, не нашедшего никаких отклонений, а потом, встревожившись не на шутку, обратился к дорогому психотерапевту. Однако тот, уже на втором сеансе, стал задавать вопросы о детстве с явно выраженным нехорошим подтекстом, и Фрэнк решил, что тратит свои деньги совершенно зря. В нем росло напряжение, он ждал знака или толчка - то ли внезапного озарения, то ли события, выходящего из ряда вон - и, наконец, ровно месяц назад ему встретился человек, предложивший спасительное нечто. Человека звали Нильва, это была фамилия, столь же странная, как и его лицо и одежда, а своего имени он никому не сообщал из суеверия, суть которого осталась неясной. Они познакомились у Аксела дома, и Нильва был отрекомендован Фрэнку как сосед по питерскому двору, приятель детства, внезапно возникший будто из небытия. Тот и в самом деле лишь недавно объявился в Штатах, прибившись к еврейской коммуне в окрестностях Сан-Франциско, а на другое побережье его занесли, как он выразился, дела семьи, хоть семья все еще ожидала очереди на выезд в ветреном и хмуром российском краю. Нильва атаковал Фрэнка Уайта как тщательно выслеженную дичь, и уже через час признался, что обременен тайной, которую вскоре со всеми подробностями раскрыл. Удивительно, но Фрэнк поверил в нее сразу, по какому-то необъяснимому наитию, распознав будто, что судьба толкала его к ней уже давно, научив когда-то говорить по-русски, сведя сначала с Акселом, а потом и с его знакомым, и все время поддразнивая Россией, будто держа в готовности к настоящему, большому делу. Еврей Нильва с грустными глазами как раз и предложил большое дело. Посопев и поморщившись, будто в последнем пароксизме сомнения, он поведал Уайту Джуниору, что имеет на руках подлинный план богатейшего клада, хоть и уступающего, к примеру, известному захоронению Чингисхана, но все равно способного навсегда обеспечить отыскавшего его счастливца. Этот клад - не что иное, как часть добычи, награбленной разбойником Пугачевым, а бесценная бумага попала Нильве в руки благодаря цепочке случайностей или звездам, вставшим в правильную фигуру. Потом он зачастил, брызгая слюной и порой переходя на шепот. В его истории не было ярких красок, но обыденность ее и пыльный антураж ничуть не портили впечатления и не порождали сомнений. Такое могло случиться с каждым, а если случилось с ним, то ничему не стоило удивляться - и Нильва не удивлялся, принимая как должное подарок мироздания, излагая события одно за другим и стараясь не забегать вперед. Все началось с благородного порыва - шефской помощи отсталой глубинке, организованной начальством, желающим выдвинуться и попасть в световое пятно. В результате, в музей Эрмитаж, где Нильва трудился с юных лет, прибыл на анализ контейнер старых рукописей, вывезенных милосердно из тесных хранилищ небольших провинциальных городов. Каждому из сотрудников досталось по нескольку ящиков, в которые никто не совал нос уже многие десятки лет. Рукописи были свалены без всякого порядка, состояние некоторых было ужасающим, и специалисты-петербуржцы лишь вздыхали тяжело, глядя на это безобразие. Он и сам, признаться, был поначалу не в восторге от свалившейся на них неблагодарной работы, но потом, как водится, вошел во вкус и закопался в старые бумаги с головой. Тут-то его и поджидал невероятный сюрприз. Нам раздали ящики, и это был "раз", - бормотал Нильва, потрясая ладонью с загнутым пальцем. - А потом стало "два": один из моих пришел из Сиволдайска - города, который, между нами, не примечателен почти ничем. Но это если рассуждать без контекста, а ящик был в контексте, то есть, сам контекст, частично пораженный плесенью, находился в ящике, заполняя его целиком. Ибо, - он загибал палец, - "три": все почти, пришедшее из Сиволдайска, оказалось славных пугачевских времен, а о Пугачеве - о, о нем я знал достаточно, чтобы тут же поиметь интерес. Ведь именно под Сиволдайском, уже на обратном пути, потерпел разбойник сокрушительное поражение, был наголову разбит и едва унес ноги, все растеряв и бросив, и отступил без почета с горсткой людей, среди которых были и те, что предали его потом - скоро уже, совсем скоро... В общем, - загибал Нильва пальцы, - "четыре", "пять" и "шесть". В Сиволдайской крепости почуял Емельян скорую гибель, там коснулся его ледяной холод, и стал он терять веру в человеческий род - сделался хмур и скрытен, и до страшного черен лицом. И там же, в одном из припадков отчаянья, наказал он двоим самым преданным людям зарыть в укромном углу половину всей казны, да не говорить о том никому во избежание воровства и измены. На что он хотел ту половину употребить, знает один лишь бог, да еще покаянная разбойничья душа, но слушок о содеянном потянулся сам собой, хоть исполнители молчали, как могила, а в скором времени и очутились в могиле, погибнув от императорских пуль. Сама же казна была не из скромных, там хватало золота и камней, собранных по разоренным домам, а поскольку домов разорили великое множество, то и половина потянет на сумму, от которой у любого загорятся глаза. И искать тот клад пробовали, но, как водится, все без толку, потому что - как искать, если не очень-то знаешь где. А теперь вот известно где - я знаю ГДЕ! - вскричал Нильва и тут же испуганно прикрыл ладонью рот, а потом, передохнув и посетив стол с напитками, досказал свою историю, финал которой вышел весьма печален. Бумага с планом - выцветший невзрачный листок - сама легла ему в руки в процессе описи "документов эпохи", сваленных в пресловутом ящике беспорядочной кучей. Подлинность ее была, очевидно, самым слабым местом всего рассказа, но Нильва с такой горячностью стал приводить многословные доводы, ссылаясь то на технику химической экспертизы, то на почерковедение и совпадение дат, что Фрэнк, не знавший многих слов и скоро потерявший нить, согласился, не дослушав. Вы ведь сами специалист, - резюмировал новый знакомый чуть обиженно, - сами должны понимать... Я ж не втираю вам тут... - и Фрэнк Уайт поспешно закивал, а Нильва заговорил дальше, сделав теперь страдальческое лицо. Ему, право, стоило посочувствовать. Убедившись в серьезности вдруг выпавшей удачи, он почти уже наметил конкретные шаги, и вот тут-то судьба сыграла с ним злую шутку. Нежданно-негаданно, из добропорядочного гражданина, пусть и прозябающего бесславно где-то на обочине жизни, он превратился в самый что ни на есть преступный элемент с перспективой провести в таком качестве ближайшие несколько лет. Нашей стране, скорбно качал он головой, знакомы такие метаморфозы, она их любит и знает без числа, ну а с ним все произошло очень глупо и совсем не по своей вине. Давние друзья убедили его войти в партнерство - по другому, конечно, поводу, никак не связанному с пугачевским кладом. Он согласился, обдумав все сотни раз, и поставил злосчастную подпись, после чего очень скоро нагрянули люди из серьезной "конторы", и всплыли деньги, о которых он знать не знал, и какие-то вкладчики, и долги... В общем, его подставили, в этом суть происшедшего, но дело даже и не в сути, а в результате. Ему пришлось срочно бежать из России, захватив с собой лишь носильные вещи, чуть-чуть валюты и рукописный документ, открывающий путь к роскоши и богатству. Хорошо еще, что в паспорте стояла многократная американская виза - Нильва гостил у родственников и вернулся совсем недавно - а иначе, прощай свобода, а может быть и жизнь. Ну а так - осталось лишь перевезти через океан терпеливую семью и найти человека понадежней, чтобы достать-таки из-под земли разбойничьи сокровища, ждущие своего часа и ловкой руки. Потому-то, - продолжал он, взяв Фрэнка за рукав и ласково глядя в глаза, - потому-то он так рад их приятному знакомству, ибо Уайт Джуниор, владеющий языком и имеющий о России представление "из первых рук", практически единственная персона, которой Нильва, чрезвычайно осторожный человек, может по-настоящему довериться. Русские, - кивнул он головой в сторону акселовских гостей на веранде, - русские обязательно обманут и еще почтут за большой поступок. Завистливы все, завистливы и злобны, и готовы соседу выколоть глаз. Раньше было не так... - и он пустился в воспоминания, вовсе уже не связанные с их совместной авантюрой. Они виделись еще два раза, обсуждая в общем-то одно и то же, а потом ударили по рукам. Найденное решено было делить пополам - Фрэнк подозревал в этом несправедливость, но его партнер оказался неожиданно тверд, чуть речь зашла о долях и процентах. Некоторую заминку вызвал и вопрос гарантий - Нильва, конечно же, не сомневался в честности Фрэнка, но, зная, сколь бывают переменчивы людские намеренья, хотел реальных доказательств серьезности компаньона. Сумма в несколько тысяч долларов, признался Нильва, вполне убедила бы его, что Фрэнк не передумает внезапно и не займется чем-нибудь другим, пока сам он будет ждать и терять драгоценное время. Затем, видя сомнения Уайта Джуниора, он спустился с нескольких тысяч до одной единственной, но с нее уже не сходил, на что Фрэнк в конце концов согласился, убедив себя, что каждый должен иметь страховку на случай "lost opportunities", как сейчас принято говорить. В результате произошел торжественный обмен - ксерокопии старинного документа на тонкую стопку стодолларовых купюр - и каждый отправился заниматься своим делом. Нильва - хлопотать о переезде семьи, а Фрэнк Уайт - оформлять скорый отпуск и паковать вещи, которых, впрочем, набралось не так уж много. Теперь бесценная ксерокопия лежала во внутреннем кармане пиджака, Фрэнк летел над хмурой Атлантикой и был весьма доволен собой. Несмотря на фантастичность проекта, у него так и не возникло сомнений в успехе, поджидающем впереди. Обдумывая предложение Нильвы, он дотошно изучил таблицы звездных знаков - все указывало на Пегаса, гордое существо, парящее над условностями, знающее в душе об особой участи и везении. Замысел холодных материй был сложен и растянулся на годы - но отчего бы, собственно, ему не быть таковым? Там, где решают за Фрэнка Уайта, нет ни суеты, ни спешки, ни боязни остаться не понятыми до конца. Меньше всего на свете он хотел спугнуть счастливый шанс - они представали перед ним не часто, куда реже, чем сам он думал о них, впечатленный успехами некоторых из сокурсников, взлетевших по-настоящему высоко. Фрэнк не испытывал зависти, но и не считал себя достойным худшей доли - и потому, вполне в духе национального сознания, тщательно пестовал собственный оптимизм, едва лишь для него выдавался повод. И сейчас, глядя из окна Боинга на пелену перистых облаков, сквозь которые пробивалась то и дело чуть различимая океанская рябь, он не мучался перепроверкой посылок, а напрямую размышлял о следствиях, к примеру о том, что будет делать с добытым богатством - рисуя картины, полные домыслов и клише. В голове у него, сменяя друг друга, вертелись дома, машины и яхты, дорогие женщины и их капризы, пальмы на фоне прибрежной лазури, собственные повар и бодигард. Это было наивно и очень по-детски, в чем он и сам отдавал себе отчет, полагая однако, что толика фантазий едва ли может чему-то навредить. Затем размышления приняли более рациональный оборот. Фрэнк стал прикидывать так и сяк реализацию давней своей мечты, на которую не жаль было потратить часть будущих денег. Мечта отдавала некоторым сумасшествием, но имела амбицию большого масштаба, чем он и гордился втайне даже от себя самого. Турбины гудели ровно, и мысли текли плавно, как строки на бумаге, а облака внизу сочетались в затейливые узоры, в которых чудились то чьи-то силуэты, то очертания зданий. Порой там будто даже возникали цифры - от троек, сцепившихся вереницей, до нервных пятерок, воплощений изменчивого Меркурия, обещавших столь многое в лукавой, многоликой Москве. Глава 6 Николай Крамской трясся в потрепанной черной "Волге", пробираясь дворами в объезд Кутузовского, скованного пробкой. Он страдал от духоты и пыли, но глядел орлом и пребывал в нетерпении. Все в нем изменилось, как по волшебству, от недавней тоски не осталось и следа. Подпрыгнув на бордюре, машина выскочила на окраинную улицу, вильнула, объезжая открытый люк, и прибавила хода, а Николай откинулся на спинку сиденья и что-то задорно просвистел. К бабе едет, - подумал немолодой шофер. - Любитель, небось, по бабам шляться. Шофер был прав - обиды ранней молодости давно забылись, и уже много лет женщины занимали в жизни Николая весьма заметное место. Его тянуло к ним по причине острого любопытства, не иссякшего к сорока годам и никак не связанного с переизбытком гормонов. До сих пор еще он готов был видеть в них тайну - ту, что может захватить и обезоружить, пусть лишь на краткий миг. Его волновали порыв и отклик, он часто думал, что родился в правильном месте - касательно мимолетных тайн Россия стояла особняком, а поездки в иные страны лишь убеждали в очевидном. Соотечественницы не уставали удивлять - сочетанием чувственности и невинной позы, соседством скромности, пусть напускной, и грубо выраженного сексуального начала - в груди и бедрах, прикрытых одеждой, в голосе и походке, которые не скроешь. Иную из подруг бывало непросто расшевелить - хоть тело часто откликалось раньше сознания, застывавшего невпопад перед невидимой гранью. Но потом, когда шаг был сделан, и эмоциям давался зеленый свет, все оковы спадали сразу, и уже сознание летело впереди, увлекая за собой. Восторг от придуманного, часто без усилий со стороны, вызывал реакции, которых не добиться никаким любовным искусством. Оставалось лишь тонуть в женском естестве, хватать воздух, не чая вернуться на твердую сушу, а после - долго еще вспоминать стихии и глубины, безумства штормов и тишайшие дуновенья, каждое из которых имеет свой собственный смысл. Когда успокаивались тела, все становилось скучнее - приходила очередь ужимок и томных повадок, порывистость откровений уступала место неумелой игре, давно знакомой и не имеющей вариаций. Глубина тут же обращалась мелью, хотелось курить, мучить сигарету и думать совсем о другом, что Николай и делал, отстраненно кивая в ответ на жеманный шепот. Некоторые оставались искренни всегда, но таких было до обидного мало, а с другими выяснялось, что накал любовной страсти - очень непостоянная величина. Она зависела в полной мере от настроений партнерши, которые менялись слишком часто. Поначалу он сердился и даже обижался порой, но скоро научился принимать и это как должное, находя даже интерес в извечной непредсказуемости и возводя ее в ранг национальных достоинств, пронесенных почти без потерь сквозь века и общественные уклады. Вообще, повзрослев, Николай стал куда терпимей - что случается, увы, не с каждым. После неудавшейся женитьбы он, по большей части, избегал постоянных связей и опытов совместного житья, тщательно следя за тем, чтобы не тронуть ненароком чуткий триггер любовного безумия, открытый им когда-то у чувствительных русских девиц. Лишь когда, после обретения материального достатка, удаление от большинства растревожило его всерьез, он вновь, пусть ненадолго, возобновил поиск достойной партнерши "на остаток лет", родственной души, что стала бы "поддержкой и опорой", как тогда еще принято было говорить, а самое главное - связующего звена между ним и тем самым большинством, позицией постороннего и обычной жизнью вокруг. Как бывает нередко, лишь только Крамской возжелал постоянства, предела мечтаний неприкаянных обольстительниц, как тут же все обольстительницы перестали быть неприкаянны, и ему оказалось вовсе не из кого выбирать. В конце концов он познакомился все же с высокой и чуть сутулой переводчицей из МИДа, истосковавшейся без секса, которая накинулась на него, как тигрица. Ее порыв был столь силен, что он принял его за свидетельство большого чувства, но спустя месяц новая подруга стала посматривать на него с сомнением и не спешила признаваться в претензии на долгосрочность. Тогда Николай решил, что все дело в косности женской мысли, и, проявив изрядную слабость, погряз в попытках доказать недоказуемое, изо всех сил демонстрируя избраннице, что он подходит на роль "настоящего мужчины" - почти без всяких оговорок. Так прошел еще месяц, в течение которого он с методичным упорством чинил в ее доме многочисленные электроприборы, рассуждал о лошадях, оружии и машинах и проявлял показное сочувствие к сентенциям о природе женщины, нуждающейся в понимании и защите. В результате, переводчица разорвала их связь, сообщив, что он чересчур зануден - к немалому его облегчению, ибо вся эта суета оказалась утомительной на редкость. Крамской остался там же, где начинал, сожалея лишь о том, что вел себя глупо, не разглядев в предполагаемой невесте блестки неординарности, которая, увы, встречается нечасто. Сразу после этой истории, не успев еще прийти в себя и перевести дух, Николай воспылал страстью к продавщице из отдела галантереи, поразившей его порочной линией губ и острыми ключицами вчерашней школьницы. Больше от школьницы в ней не было ничего, она оказалась на полтора года его старше, но что-то и впрямь запало ему в душу - он страдал и мучился почти взаправду, добиваясь этой женщины, как чего-то, важнейшего на свете. Добившись же ее и пережив несколько горячечных дней, он решил, что это и есть настоящая близость, которой у него не было никогда и ни с кем, а белокурая Юлия - восхитительное, одухотвореннейшее существо, совсем не такое, как остальные. Вскоре выяснилось впрочем, что ее уступчивость слишком уж прагматична, а потом он узнал еще, что у продавщицы имеется бывший муж, с которым она встречается до сих пор, ибо не может себе в этом отказать. Претензии Крамского, ошеломленного последним обстоятельством, остались ей непонятны, они поссорились довольно-таки некрасиво, и чувства его иссякли в один миг - так что и вспоминать о них потом было неловко. Чтобы отвлечься, Николай укатил на две неделю в Прагу, полную доступных меркантильных чешек. Вернулся он оттуда посвежевшим и отдохнувшим душой и постановил, что романтизм допустим отныне лишь в самых малых дозах. Он стал сдержан и скуп на красивые слова - многие из подруг находили это забавным, путая, как обычно, следствие и причину. Когда же случались обиды, Николай разъяснял все вполне искренне, не желая кружить головы понапрасну и приводя в оправдание "труды" и "раздумья", которые будто бы потребляют весь его пыл. За ними стоит вечность, - признавался он скромно, - потому они достойны больших усилий, - а на попытки уязвить отделывался остротами, так что все понимали, что с него нечего взять, и не строили иллюзий, существенно облегчая жизнь и ему, и себе. Годам к тридцати пяти Крамской стал считать за норму поверхностную природу своих романов, научившись контролировать их продолжительность и частоту, а потом произошел случай, открывший и еще кое-что - иной ракурс и новую колею. Он встретил "сладкую Яну" - двадцатилетнюю студентку-гимнастку, ласковую и гибкую, бесстыдную и не унывавшую никогда. У нее часто сменялись мужчины, она отдавала каждому лишь малую часть себя, но создавала из этой части уютнейший мирок, удобно обустроенную квартирку, которую так не хотелось покидать. Любовники обожали ее и носили на руках, холили и облизывали с ног до головы, а она лишь мурлыкала и потягивалась всем телом, всегда зная свой интерес и следуя одним сиюминутным желаниям. С ней Николай ощутил со всей остротой разность в годах и пропасть в мировоззрениях. Это было милосердно, в этом были новизна и сладостная боль. Он понял, как можно увлечься молодой женщиной, какой это терпкий яд страшной силы - когда ничего не сделать с собственной нежностью, которую хочется расточать и расточать. Будущего не было вовсе, и не было двойной игры - тем острей переживалось настоящее, несущее в себе отзвук безнадежной ноты. В нем дозволялось многое - включая и пресловутый романтизм, который казался теперь безопасен, ибо никого не мог обмануть. Они встречались не так уж долго, но случай многому его научил. Он почувствовал тогда, что не должен легко раскрываться перед ней, срывать с себя покровы и отстегивать броню. Знание должно копиться по крупицам - и он выдавал его по крупицам, скрывая главное, отшучиваясь и ускользая, тщательно подбирая многозначные слова. Гибкая Яна с удовольствием приняла игру, и призрак тайны, как мистический отсвет, будоражил ее воображение, а с ним и чувственное желание, перекликаясь с собственной женской мистерией, которая есть всегда. Так Николай открыл для себя счастливую формулу: своих любовниц он находил теперь среди совсем молодых девчонок, предпочитавших мужчин постарше мускулистым сверстникам с дворовыми манерами. Пусть у многих из пассий были острые акульи зубы, но смотрели они открытым взглядом, даже не начав еще уставать от жизни и бояться нестрашных вещей. Разница в возрасте казалась им огромной, туда можно было вместить что угодно - он подбрасывал слова-намеки, и они сами придумывали небылицы, увлекаясь им еще сильнее, как кумиром-инкогнито, уставшим от толпы. Крамской, к тому же, привлекал их внешне, они видели в нем героя - темного мефистофельского толка. Он был высок и чуть сутул, сухощав и породист. Его темные волосы почти не поредели, но в них уже пробивалась седина, и это тоже вызывало известный интерес. Да и серые глаза, и сам взгляд служили хорошей приманкой - как правило, он бывал ироничен, но тонкие губы и чуть заметный шрам делали его строгим, взыскательным и дерзким, что порой, особенно в полумраке, действовало быстро и безотказно. Истории, как правило, выходили недолгими, но это принималось как должное, да и к тому же Николай обнаружил с удивлением, что юных красоток, желающих иметь с ним страстный эпизод, вовсе немало - куда больше, чем представлялось на первый взгляд. Они не искали совместного быта, надежной стены или крепкого мужского плеча. Им хотелось наслаждаться жизнью - не думая о замужестве и сложностях бытия. Крамского это устраивало вполне, он будто даже помолодел и воспрял духом. Тягостные мысли о старении и скорой потере сексапила вовсе перестали его посещать, он довольно бодро косил глазом в московской толпе, и считал свою личную жизнь удающейся на все сто. С той, к которой он мчался теперь, ерзая на сиденье чьей-то служебной машины, все было по-другому, хоть и ей едва исполнилось двадцать три. Они знали друг друга уже не первый год, и страстному эпизоду давно пришла пора сойти на нет. Тем не менее, у него в душе перекликались бодрые голоса, а пальцы сами выстукивали дробь на пыльном пластике потертого подлокотника. С Жанной, носившей смешную фамилию Чижик, он познакомился три лета назад в Александровском саду. Накануне ему приснился странный сон - там была девочка, бродившая по городу с ручным тигром на поводке. Утром видение все стояло перед глазами, и Крамской отнесся к нему серьезно - бросил дела и пошел шляться по улицам, зорко глядя по сторонам в поисках девочки с тигром, по которому только и можно было ее узнать. В одном из переулков он спугнул черную кошку, потом заплутал в подворотнях и с трудом выбрался к знакомым улицам, оказавшись у Красной площади, где никакой мистике не оставалось места, а к полудню отчаялся вовсе и от отчаяния заговорил с первой попавшейся незнакомкой, смазливой девицей, ничем не походившей на ту, из сна. Он сразу признал в ней провинциалку и был снисходительно-небрежен. Сон и девочка с тигром уже отодвинулись далеко, черная кошка, наверное, давно о нем забыла, все было просто, обыденно и скучно. Вы не знаете, где здесь продают шампанское? - спросил он Жанну Чижик, поедавшую мороженное в тени Кремлевской стены, на что та лишь распахнула глаза и замотала головой. А я знаю, - сообщил он, вздохнув. - Не желаете составить компанию? Они выпили шампанского в баре одной из гостиниц, где на Жанну поглядывали с неприятной усмешкой, потом он катал ее на речном трамвае и кормил недорогим обедом, а после они поехали к нему и без лишних слов занялись любовью. Она считала, что должна ему отдаться - к тому же Николай был ей симпатичен, а в постели с ним оказалось на удивление легко. Конечно, у себя дома она бы не разрешила тех вольностей, на которые он склонил ее в своей московской квартире, но в большом городе все было не стыдно, а кое-что оказалось до странности приятно. Уже на другой день Жанна решила, что очарована на всю жизнь, и воспылала к Крамскому бесхитростной страстью, порядком его озадачив и напугав. Возникла дилемма, знакомая многим - ему хотелось избежать усложнений, но и при том терять Жанну так скоро не было ни малейшей охоты, она влекла его чем-то, задев глубокую струну. Сердце Николая оставалось спокойно, но разум противился разлуке, тем более, что Жанна Чижик не собиралась назад в маленький волжский город, решив завести новую жизнь, с Николаем или без. Он представлял себе прекрасно те пучины и бездны, что ждут за дверью его подъезда, готовые поглотить ее вместе с тысячами других таких же, чтобы смять, искалечить, переделать на третьесортный лад и выплюнуть в толпу, навесив грубые ярлыки. В ней был кураж, были искренность и свежесть, что имели здесь копеечную цену несмотря на антикварную редкость, и он хотел владеть ими или хотя бы иметь к ним доступ, но отнюдь не в ущерб свободам и привычкам, расстаться с которыми казалось немыслимой авантюрой. Потому, кривясь от собственного вранья, он стал лавировать и юлить, а потом, придумав удачный план, использовал всю силу убеждения, на которую был способен, да и Жанна проявила трезвость рассудка, понимая наверное, что сбыться всем мечтам сразу - это уж чересчур. В результате они нашли компромисс, устроивший обоих, хоть она и поплакала немного, жалея себя и скорую влюбленность, но слезы быстро просохли - от избытка впечатлений и природного легкого нрава. Николай снял ей квартиру и устроил в колледж средней руки, а еще - платил зарплату секретаря, вовлекая ее бесстрашно в свои "дела", к чему она относилась со смущавшей его серьезностью. Денег выходило немного, но Жанне и не требовалось много, запросы ее были весьма скромны - по крайней мере, до наступления некоего "будущего", о котором иногда говорил Николай. Его детали не разглашались и не обсуждались никогда, Жанна даже и не пробовала о них размышлять, смутно чувствуя в себе нерастраченный пыл, который, так или иначе, вырвется когда-то наружу. Пока же ей нравилась ее жизнь, и она не хотела никакой другой. Для Николая все вышло сложнее, хоть и не то чтобы слишком сложно. Они стали друзьями, виделись чуть не каждый день, иногда спали вместе, не придавая этому большого значения. Он не знал, были ли у нее другие мужчины, полагал что были, но не терзался этим ничуть. Его мучили иные вещи - к примеру, истинный смысл всей довольно-таки громоздкой затеи, который, как всякий план мироздания, оставался неясным и не поддавался формулировке. Потратив столько сил, он не мог теперь удовлетвориться малым - "любовница" или "содержанка" оскорбили бы внутренний слух, решись он подумать о Жанне столь примитивно-просто. Нужное слово все не шло на ум, и это раздражало, как обидная недосказанность, а потом, по истечении года, возникло и еще кое-что, сидевшее занозой - то и дело он ловил себя на мысли, что владеет в ее лице слишком многим, за что в будущем могут очень даже строго спросить. Крамского не оставляло предчувствие, что когда-то она исчезнет из его мира, найдя другой, где ему не будет места, а началось все опять со слишком подробного сна - точнее, с череды сновидений, связанных общей нитью, навалившихся на него в одну из душных ночей, когда простыня липла к телу, а открытое окно впускало звуки, но не прохладу. Сон был долог, там были Жанна, приморский город и яркий камень аметист, и она покинула его во сне и забрала камень с собой. Он очнулся с лицом, мокрым от слез, проспав почти до полудня, и долго не мог понять, отчего воображение разошлось с такой силой. Аметист был как настоящий, а прочее так и осталось загадкой, размышлять над которой совсем не хотелось. Он почувствовал лишь, что Жанна Чижик имеет над ним какую-то власть, что было не самым приятным из открытий и могло нарушить устойчивость их союза. Николай тогда утратил покой, опасаясь новой горячки чувств, и быстро убедил себя, что не хочет и не может уже наверное полюбить ни Жанну, ни кого-то еще. Но осадок остался, он понял, что терять можно даже и не любя. Злосчастный сон надолго врезался в память, и он порой стал испытывать страх - перед возможной потерей. Потом он научился загонять его внутрь, глубоко-глубоко, откуда почти не слышно, и ощущение устойчивости вернулось на место, хоть он и стал куда внимательней за ним следить. Даже к "делам" он относился по-другому с тех пор, как Жанна заняла в них свою скромную нишу. Теперь никак нельзя было ударить в грязь лицом и предстать неудачником, пусть на краткий срок, да и к тому же он побаивался оставить ее без занятия и высвободить пространство, которое тут же заполнится чем-то иным. Он приучал ее к музыке и хорошим картинам, иногда приносил ей книги, никогда не заставляя читать через силу. Понемногу у нее развивался вкус, ее вопросы порой ставили его в тупик, что не могло не радовать и не приносить удовлетворения. Он стал представлять себе в фантазиях, что Жанна Чижик - тайное оружие, ждущее своего времени, и когда-то, когда она станет "готова", он поймет, как использовать в полной мере все ее умения и таланты. Однако, подробности грядущих битв, где они сразятся наконец бок о бок, не давались ему никак, что конечно злило не на шутку. Тогда Николай прикрикивал на себя, прикрываясь велением высшей силы, очевидно вновь решившей что-то за него, и успокаивался на сиюминутном, дарившем осязаемые радости. При этом он отмечал с удовлетворением собственника, что бывшая провинциалка до сих пор еще кристально честна и не слишком уверена в себе, а потому и не способна пока справляться в одиночку с особенностями здешней жизни. Жанна не была стеснительна, но порой проявляла необъяснимую робость - в самых неожиданных вещах. Больше всего на свете она ненавидела железные дороги - все ее детство прошло на захолустной товарной станции в семье машиниста и стрелочницы. Незадолго до школы родители развелись, и отец женился вновь на осмотрщице поездов, что работала все в том же депо. Это повысило их социальный статус, но отношения с мачехой не сложились, и Жанну отправили в кадетский интернат, который она полюбила всей душой. У нее и сейчас хранилась форменная курточка с погонами курсанта, символизирующими, ни много ни мало, достоинство и честь. Снятие погон или даже одного из них за какой-нибудь неприглядный поступок было для кадетов стыднейшей карой, олицетворением позора, страшнее которого нет на свете - и символы въелись в сознание Жанны Чижик, до сих пор поддерживая при случае веру в категории, ныне относимые к старомодным. Она, как правило, нравилась себе самой, хоть и подмечала с недовольной гримаской, что многое в ней далеко от идеала. Так, ей казалось, что она хитрит слишком часто, хоть все ее хитрости были весьма наивны. В детстве от нее, завзятой сладкоежки, мать прятала шоколадные конфеты - она находила их и съедала ровно столько, чтобы недостача не бросалась в глаза. Потом, когда она немного подросла, старший брат запрещал ей пользоваться игровой приставкой, к которой ее тянуло, как магнитом. Это было уже не так невинно, она стала изобретательней и ловчее, выслеживала его, как настоящий детектив и научилась заметать следы. С тех-то пор, узнав в себе склонность к подобным вещам, Жанна и стала считать себя немного испорченной, хоть на деле была простодушна и открыта - благодаря то ли кадетской выучке, то ли просто внутренней цельности, пока еще не разменянной ни на что. Внешность ее, заметим, намекала совсем на другое. От природы она была рыжеволоса, чуть веснушчата и сероглаза. Ее легче было представить разгуливающей по крышам или летящей в ночь на послушной метле, нежели корпящей трудолюбиво над основами пиара и психологии масс. Ее улыбка напоминала порой лисью ухмылку, она знала это и в следующей жизни хотела стать небесной лисой. Ей подошло бы лукавить без устали - с естественностью шепота или дыханья - кружить голову и сбивать с толку, обманывать и добиваться своего. Но именно обман был чужд ей более всего и, несмотря на лукавый профиль, от нее исходило столько светлого чувства, что вскоре каждый понимал: она не принесет вреда. Наверное, повстречав раз, ее непросто было забыть - Николаю казалось даже, что по Москве бродят целые толпы видевших ее мимолетно и с тех пор утерявших покой и сон... Расплатившись с водителем и легко взбежав на третий этаж, он замер на мгновение перед кнопкой звонка - словно в нерешительности, собираясь с мыслями. Это было глупо, Крамской тут же одернул себя и даже обругал быстрым шепотом, а потом ухмыльнулся довольно-таки прохладно в ответ на горячий поцелуй, и еще какое-то время был нарочито деловит, пока его рыжеволосый агент, разместившись на широком диване, сверкал глазами и всплескивал руками, повествуя обо всем, что случилось за день. Как обычно, ей было, что рассказать - хоть они не виделись всего сутки. Николай всегда отмечал с завистью, как много событий умещается в ее днях, и как в любом из них она находит какой-то новый смысл. С нею он размякал душой, теряя ощущение часов и минут - время Жанны текло неспешно, несмотря на бойкий пульс города за окном. Тут, в своей квартире, она жила в собственном ритме, который захватывал Николая куда более властно, чем он сам хотел бы себе признаться. Главной темой сегодняшнего рассказа был звонок дальнего родственника - из того самого городка, где прошли ее детство и юность. Вообще, о родных своих местах она говорила редко - досыта насмотревшись на убогий быт, берущий начало сразу за московской окружной. Она вспоминала лишь испитые лица, нужду, грязь и скуку, от которых хочется бежать, не оглядываясь, да и родственник был обычной пьянью и жил в нищете, перебиваясь случайными заработками. Но при том, потратившись уже на дальний звонок, он просил не денег, а книг - с оказией или по почте. Это было более чем странно, и она относилась к этому, как к нелепой блажи, поглядывая на Николая чуть жалобно, словно испрашивая поддержки. Крамской с удовольствием посмаковал мысль о том, что Жанна, конечно же, до сих пор принадлежит ему, и смотрит все еще снизу вверх, а потом подумал с ленцой, что не стал бы помогать никому деньгами, а в такой вот просьбе, трогательной до слез, отказать, прямо скажем, непросто. Давай, знаешь, сделаем ему посылку, - наконец предложил он, тут же вспомнив с некоторым стыдом об одном своем приятеле, которого не видел много лет. Тот тоже жил теперь на берегу Волги и в последнем своем письме, случившемся уже бог знает когда, просил Николая о том же, о книгах - в обычной своей дурашливой манере. "...Да, и пришлите книг, Николя", - писал приятель, и было там еще что-то смешное, а он конечно забыл о нем, замотавшись, и это стыдно, и никуда не годится. Он покачал головой, уйдя в свои мысли и вовсе перестав слушать Жанну Чижик, а очнувшись, понял вдруг, что та смолкла и смотрит на него с откровенным прищуром. Все было привычно и знакомо, и время текло витиевато, как раз так, как им обоим хотелось. Спесивый мегаполис остался снаружи, наваливаясь своей тяжестью на других, до которых им не было дела. Николай успел еще подумать, что любое равновесие капризно и требует постоянного присмотра, а потом встал, подошел к Жанне, и она протянула ему руки, не отводя глаз, ставших вдруг совершенно бесстыжими, но все еще прячущих в глубине зрачка чуть заметный лукавый блик. Впрочем, блик мог и привидеться случайно, - размышлял он потом, выйдя в теплую ночь, - а если не привиделся, тем лучше: быть может потому его и не мучит мужская ревность. На душе было легко, жизнь казалась вполне терпимой, он ощущал теперь власть над жизнью - где-то даже назло всемогущему вселенскому организму - и холил ее в себе, как еще утром пестовал мысли, навязанные будто бы извне. Что ж, этим быть может различаются времена суток, - пробормотал он вслух и даже прошел пешком несколько кварталов, хоть окраины в этот час были небезопасны для прохожих. Потом из подворотни что-то бросилось наперерез и исчезло за мусорным баком, Николай споткнулся от неожиданности и, не желая более испытывать судьбу, вышел к проезжей части и поднял руку. Уже в машине, скрипучем форде грязно-белого цвета, он вновь вдруг вспомнил о приятеле с Волги - они вместе когда-то продавали голландцам "Технологию Т", но потом пути их разошлись. Приятель быстро потерял часть денег и вернулся в родной Сиволдайск, решив заняться литературным трудом, и Николай подумал внезапно, что был бы очень не прочь его повидать. Мысль эта долго вертелась в голове и даже приняла практический оборот, чему способствовали и вечер, проведенный с Жанной Чижик, и ее бесстыжий взгляд. Было жаль, конечно, что она родом из другого города, но и Сиволдайск казался связанным с нею. Там, наверное, представлял себе Крамской, бродят по улицам толпы провинциалок - они подобны ей и в то же время неуловимо другие. Да что там неуловимо - совсем, совсем другие: разные, красивые, загадочные, незнакомые, но с таким же прямым, откровенным взглядом. Глава 7 Всю следующую неделю с Елизаветой Бестужевой происходили странные вещи. Кто-то окликал ее в толпе, называл по имени, подобравшись совсем близко, и она оглядывалась - сначала испуганно, а потом с досадой, - но голос не мог принадлежать никому из тех, что шагали мимо, не замечая незнакомку. Она тогда чувствовала себя еще более чужой и городу, и прохожим, на сигналы извне будто накладывалось вето, и скромное помещение турбюро представлялось спасением - как укрытие от непрошенных радиоволн. Но и там не было покоя: компьютер выдавал по утрам целую пачку электронных писем, отправители которых имели странные адреса, разные каждый день, и не возникало сомнений, что у нее не могло завестись такого количества виртуальных знакомцев. В посланьях были все больше фото - шикарных, роскошнейших цветов, от которых будто даже доносился запах. Елизавета привыкла к ним через несколько дней и дулась на грубоватую Марго, называвшую их презрительно "гениталиями растений" - наверное потому, что испытывала к компаньонке легкую зависть. Однако, и привыкнув, она не могла не признать, что цветы, пусть красивы, но совершенно необъяснимы, а потом, в довершение всего, стал пошаливать и автоответчик. Кто-то звонил ей домой днем, в неурочное время, когда она не могла снять трубку и отшить наглеца. На пленке оставались не слова, а покашливания и вздохи, что было совсем уж неприлично, хоть вздыхали, признавала она, без чувственного надрыва, а скорей с печалью и смиренной тоской. Но более всего Елизавету нервировала слежка. Иногда ей казалось, что тот самый глаз с витрины на Солянке плывет за ней в мареве городского лета - взмывая над крышами и лавируя меж зданий, отпихивая ветки и чахлую листву, слезясь от выхлопных газов, щурясь на ярком солнце. Это, впрочем, было безобидной фантазией в сравнении с происходящим на самом деле: за ней следили совсем уже открыто, она давно заметила наблюдателя и стала узнавать его в лицо. У нее будто сделалась чуткая кожа - она вздрагивала порой, как от прикосновения, ощущая на себе чужие зрачки. Этот человек следовал за ней везде, словно на невидимом поводке, он был настойчив и неутомим, как хищник, преследующий добычу, и Елизавета недоумевала даже, почему он не пускает в ход зубы и когти - она достаточно беззащитна и не сможет дать отпор. Бывало, ей становилось невмоготу, она разворачивалась вдруг и шла к нему, расталкивая прохожих, намереваясь строго расспросить, а то и устроить сцену, заранее злорадствуя при мысли о том, как неловко будет сейчас этому нахалу. Но тот всякий раз ускользал, без труда растворяясь в толпе, оказываясь неуловимым, как и подобает хищнику, да и по части сцен Елизавета не отличалась умением, старательно их избегая всю свою сознательную жизнь. Филер за эти дни тоже по-своему к ней привык, изучил ее расписание и маршруты и считал, что они знакомы давным давно. Бродя за ней по московским улицам, он смаковал с приятной грустью их временную тайную общность, представляя себя рыцарем в изгнании, не смеющим подойти вплотную, хранителем ее покоя, всегда готовым прийти на помощь, хоть это и не входило в список его забот. Елизавета нравилась ему все больше, но, при том, ДЕЛО было прежде всего, и он знал наверняка, что никакая симпатия не помешает ему выполнить инструкции до последней буквы. К счастью, инструкции эти были вполне безобидны, и потому он отрабатывал выгодный заказ без лишних волнений и душевных мук. Для приятелей и знакомых он был просто Димон, так к нему обращался каждый, не задумываясь даже, псевдоним ли это или же настоящее имя, которым его звали, когда он еще не был бесплотной тенью. Он вырос в рабочем Лианозово, в смрадной духоте пятиэтажек, в сырости и грязи дворов-ловушек, которые тонули в облаках дыма из огромных заводских труб. Это был странный мир со своим особым многоцветьем - ядовитой зеленью и лужами, отдающими рыжиной, желтой коростой на трубах и розоватым мхом, гнездящимся в швах блочных "хрущевок". Выжить в нем, казалось, могли только наглые птицы и стаи бродячих собак, опасных, как гиены, но жизнь и тут била ключом - со своими кумирами и страстями, поножовщиной и любовью, жестокими нравами и пьяным бытом, в котором Димон ощущал себя неплохо, стыдясь лишь рязанских своих корней, всегда служивших мишенью для шуток. В Рязани до сих пор жили его сестра и тетки с дядьями, он любил ездить туда на праздники, волоча с собой по привычке объемистые сумки с провизией, но в московской жизни стеснялся своего круглого лица и чуть заметной провинциальности, от которой никак не мог избавиться. В свободное от работы время он старался выдерживать какой-то "стиль", питал любовь к цветастым рубахам и сам укладывал волосы феном, взбивая залихватский кок, но что-то ускользало, он чувствовал, что играет в чужую игру и стремится к невозможному. Успокаивался он, лишь вновь выходя на задание, типизуясь и растворяясь, если ставилось такое условие, или, напротив, все время маяча на виду, как в случае с Елизаветой, обретая самый средний из возможных обликов, в котором только и был залог успеха. Трудно поверить, но когда-то, в компании лианозовской шпаны, он вовсе не отличался незаметностью, имея непримиримый нрав и споря по поводу и без, словно отстаивая свои привычки до мелочей, даже и не видных прочим. Его не смогли переделать ни законы дворовой стаи, ни армия, ни первые любови - сильные женщины, подавлявшие Димона во всем. В нем была крепкая сердцевина - она сохранялась нетронутой с юных лет, во многом доставшись от родителей, спокойных русских людей, всегда уважавших тех, кто рядом, и готовых поделиться, даже в ущерб себе. Быть может оттого он оказался на обочине преуспевания, вечно занимая неудобные места и не умея оттолкнуть локтем или, того хуже, соврать в глаза. Какое-то время он еще пытался "выбиться", сходясь то с одним, то с другим из бывших друзей, равнялся с ними, напрягал мускул и набирал воздуха в грудь, но ему всегда доставались крохи, зачастую вместе с плохо скрываемой насмешкой. Как-то раз, раздосадованный очередной неудачей, он изрядно набрался в третьеразрядном клубе, проснулся утром в чужой машине без телефона и пиджака, вышел, хлопнул дверью и зашагал наугад по незнакомым дворам, не представляя ни где находится, ни куда идет. Солнце едва взошло, город был тих и чуток, все казалось мистически-новым, будто порвалась связь с прошлым, и тайна жизни приоткрылась на миг, но через четверть часа он увидел вдруг перед собой броскую вывеску того самого клуба с сонным охранником у двери. Там, пожурив за забывчивость, ему вручили помятый пиджак, и даже телефон оказался во внутреннем кармане, и вообще все было тем же самым, и мутило от выпитого, и сильно болела голова. Именно тогда он осознал со всею силой, как бессмысленно бороться за место под солнцем, если ноги сами ведут по кругу, и в душе не рождается ничего, не испытанного уже когда-то. А осознав, избрал смирение, от которого было недалеко до той самой неприметности, что помогла найти надежную нишу, превратившись из привычки в профессиональный навык. В четверг, проводив Елизавету до офиса в Малом Черкасском и зная уже, что сделал это в последний раз, Димон неторопливо брел по Театральному проезду в сторону гостиницы Метрополь и размышлял о том, что всякое ремесло таит в себе компромиссы. Задание было выполнено - почти до самого конца. День кончится, придет хмурое послезавтра в похмельной тяжести коротких выходных, и он заставит себя забыть эту женщину навсегда, более не вспоминая ни какой-то из ее адресов, ни вообще сам факт ее существования. Таково неписанное правило - никаких продолжений "после", даже если слежка велась тайно, и риск оказаться узнанным сводился к нулю. Так было и с другими "контрактами", к иным он привязывался еще сильней и давно привык к горечи неизбежного расставания, как и к любой неизбежности, подстерегающей тут и там. Дойдя до Большого театра, филер перешел под землей к знаменитому скверу, символу однополой любви, сел на лавочку у фонтана и сделал два коротких звонка. Один - известному пожилому актеру, чтобы подтвердить договоренность, достигнутую ранее, а второй - знакомой сводне, всегда имевшей в распоряжении целую армию дорогих девиц. Она узнала его, и это было приятно. Он с удовольствием потянулся, запрокинув голову и удивившись на мгновение безоблачной синеве. Потом откашлялся, взял строгий тон и наказал прислать ему вечером брюнетку с большой грудью, разговорчивую и веселую, и не слишком склонную к полноте. Отдыхать будете? - уважительно спросила сводня. Отдыхать, - подтвердил филер и дал отбой. Отдыхать, - повторил он еще раз, просто так, чувствуя отчего-то, что и в самом деле очень устал. В это время Бестужева сидела за рабочим столом и рассеянно перебирала флаеры, пришедшие с сегодняшней почтой, стесняясь признаться самой себе, что ждала от почты гораздо большего. Собственно, все последние дни проходили под знаком ожиданий, словно вестников перемен, что вот-вот случатся в ее жизни. Она не ощущала угрозы, но томилась неизвестностью - плохо спала, стала раздражительна и придирчива к мелочам. Мысли ее витали в самых дальних краях, с трудом возвращаясь к ежедневной рутине. Больше всего Елизавета размышляла об одиночестве. Отчего-то, ей хотелось жалеть себя, чуть не до слез, хоть ничего трагичного не было в ее судьбе. Все происходило в общем так, как ей самой представлялось правильным и разумным - если конечно не брать в расчет странности последней недели. Одиночество в смысле жизненного уклада вовсе ее не тяготило - напротив, на сегодняшний день она находила его комфортным и едва ли не единственно возможным способом устройства быта. Когда она забиралась с книгой на уютный диван, раскладывала вещи и распространяла свою ауру на все пространство небольшой квартиры, становилось ясно, и прежде всего ей самой, что там не найдется места для кого-то еще. Первый брак научил Елизавету не верить чужим представлениям о счастье, и быть может продлился бы дольше, будь у них с мужем разные спальни и привычка стучаться, прежде чем войти. Конечно, большое чувство, что должно прийти к ней когда-то, вполне способно все переиначить, но в его отсутствие она не понимала, для чего терпеть неудобства и менять комфорт на мнимые радости совместного проживания, о котором порой заикались ее мужчины. Однако теперь, когда течение жизни оказалось вдруг нарушено, она как-то сразу преисполнилась сомнений в слишком многих вещах. Ей захотелось чьего-то присутствия рядом по ночам - и днем, и вечером, и вообще всегда, - а внутренние ее миры сжимались порой в комок, затаившись и не подавая признаков жизни. Пустая квартира сделалась неуютной, звуки и шорохи - пугающе чужими, и даже мебель, которой было совсем мало, стала выказывать нрав и обрела острые углы. О своем нынешнем любовнике она позабыла напрочь. Тот недоумевал и звонил каждый день, обижаясь и что-то мямля, но Елизавета всегда была до крайности холодна с мужчинами, к которым теряла интерес. Они переставали для нее существовать, словно отделенные прозрачной стеной. Она не тратила сил на выяснение отношений, ничего не объясняла и не отвечала на упреки - не из бессердечия, а оттого, что подобные разговоры доставляли ей невыносимые муки. Это чрезвычайно их подавляло, они становились жалки и даже плаксивы иногда, изощряясь в мольбах, которые, конечно, ни к чему не вели. Елизавета не могла им помочь и желала лишь, вполне искренне, поскорей найти утешение в ком-нибудь другом. Теперь же утешение или скорей участие и поддержка остро требовались ей самой, но для этого, конечно же, не годился ни один мужчина. После некоторых раздумий она отправилась к Хельге - двоюродной тетке, зачем-то переделавшей имя на немецкий лад, что многие считали непозволительным и говорили даже, что Ольга-Хельга слегка тронулась умом. Она жила в Ясенево, у самой кольцевой. К ней нечасто добирались гости, а Елизавета и вовсе была гостьей желанной, любимой с детства, так что встретили ее радостно, расцеловав в щеки и напоив чаем со степным медом. От чая тетка раскраснелась и даже похорошела, но Елизавета отметила с жалостью, что Оленька, как она называла ее про себя, стареет лицом, живя без мужчины, хоть ее улыбка, а значит и душа, становится все моложе. Проблема Елизаветы вызвала у тетки самый живой интерес. Она долго выспрашивала, что и как, особенно про цветы и тоскливые вздохи, потом достала карты и выложила их на стол, но те молчали, то ли что-то скрывая, то ли и впрямь не умея помочь. Злой дух кружит, - сказала Хельга, пожевав губами, - злой дух-соблазнитель. Асмодеем кличут или еще Дефиортом, но твой - точно Асмодей, шепчет в ушко, а лица не кажет... Сейчас я тебя заговорю. Она обняла племянницу и долго бормотала у нее над плечом, а потом дала с собой немного темной жидкости в аптечном пузырьке. Вощанку поставь в изголовье, да не бойся. Это чертополох, не будет вреда, а больше и не знаю, чем тебе помочь... - добавила она на прощанье. - Вот придет зима, будет первый снег, так умоешься с серебра снеговой водой. У меня и блюдо есть, настоящее, старинное... А сейчас - ничего, терпи, Лизочка, бог даст - пронесет. Если и впрямь соблазнитель, то до зимы-то он уж меня соблазнит сто раз, - рассмеялась Елизавета, но распрощалась с Оленькой тепло и ушла, будто успокоенная немного. Она даже помахала рукой филеру, привычно трусившему следом и подумала озорно - уж не он ли Асмодей? Но к вечеру на сердце вновь стало тревожно, а ночью снились дурные сны, несмотря на вощанку, мутную на просвет, которую она послушно примостила у края кровати. Помимо тетки, Елизавета решилась довериться и единственной подруге, претендующей на статус "близкой". Та, в отличие от Хельги, была не склонна к мистицизму и искала в явлениях предметный базис. Они пили сладкий мате в кофейне на Садовом под аккомпанемент внезапного летнего ливня, ловя боковым зрением мужские взгляды. Кофейня, открытая недавно, не успела еще обрести своего лица, а эклектика дизайна, поневоле настраивала на несерьезный лад. Все здесь казалось игрой - японские картинки, кальяны на подставках, вымпел мадридского клуба над барной стойкой - Елизавета не удивилась бы даже, увидев на своем соглядатае цилиндр или шутовской колпак. Но тому было не до шуток, он мелькнул за стеклом в обычном своем неприметном облике, метнулся куда-то в сторону, скрываясь от крупных капель, и через мгновение в окне остались лишь грязно-серые силуэты высоток Нового Арбата, похожих на раскрытые книжки, зачитанные до дыр. Подруга носила пролетарское имя Зоя, что удачно сочеталось с фамилией Климова, доставшейся от супруга. Впрочем, и девичья ее фамилия тоже звучала в унисон, сразу вызывая в воображении папашу-военного, комсомол и российскую глубинку. Все примерно так и было, они приехали в Москву из ничем не примечательного Тамбова благодаря запредельному усилию, предпринятому родителем перед самой отставкой. Ввиду прихода новых времен, комсомольская романтика коснулась Зои совсем чуть-чуть, и не смогла излечить от застенчивости и девичьих комплексов, но потом, выскочив замуж, она освоилась и научилась управляться с противоположным полом. Теперь Зоя Климова знала себе цену, и ее непросто было сбить с толку. Лишь изредка остатки неуверенности напоминали о себе беспричинной экзальтацией, а то и ступором речи, случавшемся, если ее перебивали невпопад. Это казалось ей очень стыдным, так что говорить она старалась много и, по возможности, без пауз. Выслушав Елизавету, Зоя погрустнела и насупилась. Она всегда считала подругу легкомысленной чересчур и не понимала, почему та не желает этого признать. Забудь, - сказала она, - это все тебя за нос водят. Ничего хорошего не будет, лучше в милицию заяви. Может повезет, познакомишься там с начальником милицейским - будешь вся в шоколаде... Вскоре стало ясно, что разговора не выйдет - в довершение к несовпаденью взглядов у Зои случились проблемы с мужем, и она не могла думать ни о чем другом. Он не любит моего кота, - говорила она, сгорбившись и опустив плечи, - злится, кричит, угрожает выгнать - я вообще не нахожу себе места. Кот такой домашний, у него диета и подпиленные коготки... Все на улице обалдеют, когда увидят такое - ему туда нельзя, он пропадет. Он давно привык спать со мной в постели, стал неженкой и ленивцем... Жаль, мужчины не понимают таких вещей, им кажется, что все послушно их воле. А кот, понятно, его презирает, у кота достоинства куда больше... Лиза слушала ее час и другой, а потом все это ей надоело, и она поднялась было, чтобы уйти, но подруга вцепилась в нее мертвой хваткой, разрыдавшись тут же, на виду у всех. Пришлось успокаивать ее до вечера, заказав уже не мате, а текилу и джин, но та все равно была недовольна и сказала на прощанье какую-то гадость. Это было вчера, теперь Елизавета сидела нахмурившись и мрачно думала о том, что подруги, вообще, никуда не годятся. Беспечная Марго поглядывала на нее осторожно, но расспрашивать не решалась, зная уже, что у компаньонки временно испортился характер. Часы недавно пробили полдень, приближалось время обеда, и тут случилось наконец событие, положившее конец неизвестности: Елизавета Бестужева получила Письмо. Сначала были шаги - кто-то шел от лифта в сторону их открытой двери, и хоть само по себе это не могло удивить, обе девушки, как по команде, замерли и насторожились. Было в них что-то, выдающее непреклонность намерения - сама судьба могла б иметь такую поступь, доведись ей когда-то прогуляться по этому этажу. А через мгновение незнакомец объявился в дверном проеме, и у Марго вырвалось невольное "А-ах!" Дело было даже не в том, что фигуру вошедшего облегал темный плащ, неуместный в июльскую жару, и не в локонах парика, черных, как уголь, обрамлявших его худое лицо. Дело было в том, что у них в дверях стоял знаменитый актер, любимый некогда всенародной любовью, да и сейчас все еще бывший на виду. Встретить его здесь, в неприметном бюро путешествий, казалось столь невероятным, что Маше Рождественской хотелось щипать себя за мягкие места или колоться булавкой. Елизавета тоже оторопела сначала, но в целом оставалась куда спокойней напарницы, будто зная, что незнакомец явился по ее душу, да и не мог не явиться - только, почему-то, слишком долго ждал. Человек в плаще, тем временем, не спеша осмотрелся, учтиво и с достоинством поклонился каждой из компаньонок и заговорил, обращаясь непосредственно к Елизавете. Имею честь передать послание госпоже Бестужевой, - сказал он негромко, но заполонив словами все пространство. - Это без сомнения Вы - взглянув на Вас, поверьте, никак нельзя ошибиться. Потому - примите это письмо и простите великодушно за внезапное вторжение посреди рабочего дня. Он достал из-под плаща белоснежный конверт и протянул его Елизавете. Та поднялась со стула, сделала ему навстречу несколько шагов и взяла письмо, поблагодарив улыбкой и взмахом ресниц. Секунду или две они глядели друг на друга. У Елизаветы кружилась голова - все его движения и слова, и хрипловатый обволакивающий голос были исполнены такой сдержанной силы, что она не могла противиться наваждению. В комнате будто возникла иная реальность, созданная им за один лишь миг, и она не могла позволить себе сфальшивить, допустив неверное слово или жест. Вы очень любезны, - сказала Бестужева наконец, стараясь, чтобы голос не дрожал, - но кто же он, таинственный отправитель? Согласитесь... - тут она смешалась, а незнакомец сдержанно улыбнулся, потом наклонился и поцеловал ей руку. Он верил в мощь своего обаяния, как и обаяния таланта вообще, и умел ценить отклик, не оскорбляющий нежеланием эту мощь признать. Елизавета нравилась ему, он подумал мельком, что из нее вышел бы толк, но тут же оборвал себя - это не его дело, да и сколько таких еще - хорошеньких, умненьких с врожденным благородством. Сейчас, правда, их трудно разглядеть - трудно, да и недосуг... Не стоит беспокоиться, - проговорил он с чуть лукавой усмешкой. - Есть основания полагать, что намеренья отправителя безукоризненно чисты. Имею честь. Он вновь поклонился обеим девушкам и вышел, не оборачиваясь. Елизавета стояла и напряженно смотрела ему вслед. Вскоре послышались шум лифта, хлопанье дверей, и все стихло. Только тогда она перевела взгляд на письмо и нерешительно пожала плечами. Ну и ну! - громко сказала Марго. - Нет, ну это просто... Ну что ты застыла, как соляная статуя, давай читай! Да погоди ты, - отмахнулась Елизавета, повертела конверт в руках и прошлась по комнате взад-вперед. - Дай хоть ножницы, что ли... Потом в офисе повисла звенящая тишина - да и право, таинственное письмо стоило того. В самом его начале отправитель называл себя, и у Елизаветы сразу зарделись щеки, хоть она почти не вспоминала о Тимофее последние несколько лет. Но теперь, когда сенсоры восприятия стали чутки до предела, а душа жаждала разгадок, любая определенность казалась желанной, как знак к раскрытию всех прочих тайн. Сердце ее стучало, как у испуганной куницы, хоть она была не из пугливых и не отличалась робостью чувств. Напряжение в воздухе еще сгустилось, словно перед грозой, электричество щекотало веки, и на глаза наворачивалась непрошенная влага. С первых строк Тимофей признавал свою вину, затем нещадно себя казнил, потом же - искусно выводил из всего надежду на еще один шанс. Он был скуп на красивости, старательно избегая штампов, но кое-где сквозь суровую простоту и сдержанность прорывалась нешуточная страсть, очевидно жившая в нем все годы их разлуки. Тут же, не жалея красок, живописал он свои достижения и успехи, приведшие, что скрывать, к завидному благополучию. Только вот сердце... - и он обрывал себя, - только душа... - и вновь запинался, как бы не решаясь продолжить. Потом, решившись наконец, будто шагнув с обрыва, выкрикивал все же заветные слова и замолкал, опустошенный, удивленный даже чуть-чуть собственным красноречием и пылом, но твердо стоящий на своем, от которого - прочь сомненья! - уже не было пути назад. Да, письмо производило впечатление - еще быть может и оттого, что писал его профессионал, обладающий, отметим, немалым мастерством. Тимофей Царьков заплатил ему, не скупясь, полагая, что так выйдет лучше в смысле конечного результата. Результат и вправду получился отменным - он и сам чуть не прослезился, прежде чем заклеить конверт, и Елизавета сидела теперь в странном оцепенении, вся во власти магических слов. Потом она еще раз перечла написанное, внимательно рассмотрела прилагавшийся тут же железнодорожный билет, убрала все в сумочку и глубоко вздохнула. Она даже не была удивлена - чему удивляться, в самом деле, просто нужно быть честнее с самой собой. Ничего ведь так и не случилось с той юношеской поры - ничего, походящего хоть как-то на то огромное, что грезилось в туманном далеке, - а ведь ей уже не так мало лет. И посещала, посещала мыслишка, что вот тогда-то они как раз и прозевали настоящее - по молодости, по глупости, по незнанию... По крайней мере, он нашел в себе смелость признать это первым - если конечно не врет, ну а с чего ему врать? Никто ведь не тянул его за язык, а получить с нее нечего, кроме нее самой. Понятно, понятно, - пробормотала Бестужева чуть слышно, потом потерла висок и покачала головой. В хаосе странностей и тревог обнаружилась точка опоры - этого нельзя было не признать. К ней очевидным образом как раз и вели все странности и тревоги. Все ли? Может и те, что были раньше? Пусть наивно, но и в это хочется верить иногда... Она произнесла про себя его имя и прислушалась осторожно. Неприятного не случилось, даже напротив - хотелось улыбаться, и совсем не было давней злости. Мысль о том, чтобы очутиться вдруг с ним рядом, естественным образом пришедшая следом, тоже показалась не такой уж глупой - и даже волнительной слегка. Не очень было ясно, при чем тут Сиволдайск, и что он делает так долго в такой глуши, но эти мелочи, конечно, не могли отвлечь от главного, только и имевшего смысл. Елизавета закрыла лицо руками, чувствуя, что губы растягиваются-таки в улыбке, а румянец на щеках становится еще ярче. Ну что, подруга? - не выдержала Марго, извертевшаяся за своим столом. - Давай, рассказывай, не томи душу. А что рассказывать - замуж зовут, - безмятежно откликнулась Елизавета. - Давний друг, ты его не знаешь. А еще - в отпуск я иду. С послезавтра... - и больше не проронила ни слова, разочаровав компаньонку до глубины души. Глава 8 Нынешний офис Николая Крамского располагался на углу Камергерского и Тверской, в двухкомнатной квартире старого пятиэтажного дома. Квартира досталась ему в аренду от одного из клиентов, давно разбогатевшего и уставшего от удовольствий, а потому - решившего озаботиться поиском вечных истин. Не так давно он оказался в Китае, где на него повеяло-таки чем-то вечным - в последнем письме бывший клиент сообщал, что не намерен возвращаться в течение нескольких лет. Это было большой удачей - Николай платил совсем немного для такого завидного местоположения, особенно по нынешним временам, когда Москва пухла от шальных денег. Окна офиса выходили прямо на кассы МХАТа. С декоративного балкона можно было попасть окурком в памятник Чехову, провинциальному врачу и моралисту, взирающему утомленно на пожирателей скверной пиццы, теснящихся за столиками у самого постамента. Дальше, за кассами, высились шедевры монументальности, безвкусно исчерканные красно-желтыми лого местных хозяев мобильной связи. Эклектика достигла здесь вершин абсурда, тревожа намеком на вселенский хаос, но дом стоял прочно, а железная дверь подъезда не пропускала посторонних, ограждая от тревог. После реставрации и капитального ремонта здание хотели прибрать к рукам чиновники вездесущего мэра, но остались ни с чем - среди квартирных собственников оказались уже весьма серьезные люди. Яростная силовая атака встретила не менее жесткий отпор, кое-кто, по слухам, прилично обломал на этом зубы, и в результате все признали, что передел собственности тут уже состоялся - до следующей мощной мутной волны. Клиентура Крамского была непроста - оттого наверное, что все его бизнесы тяготели к экзотике, не слишком понятной массам. Нынешний, связанный с генеалогией и геральдикой, привлекал, как правило, солидных людей, желающих утвердить в наглядной форме неясные порой нюансы происхождения - "прикоснуться к корням" или "припасть к истокам", как Николай называл это в ознакомительных беседах, или же просто "получить доказательства", как он определял это потом, когда речь заходила о конкретном деле. Дела эти были достаточно щекотливы, а за прочие он и не брался, оставляя рутинный поиск конкурентам, сидящим под крылышком у государства. К нему приходили люди, разочарованные итогом, те, кто заплатив уже немалые деньги и прождав порой не один год, получали либо не то, что хотели, либо не все, либо и не то, и не столько. Тому могло быть множество причин - бреши в архивах, недостаток усердия, а порой и упрямство исторических фактов, выстраивавшихся не в ту картину, что виделась изначально. В любом из случаев Николай предлагал помощь, обещая все сделать быстро, убедительно и по разумной цене. Он конечно отдавал себе отчет, что многие из требуемых "доказательств" просто не существуют в природе, и никогда не скрывал от клиента, что собирается выдумать историю заново, а не портить глаза понапрасну, читая в затертых следах происходившего на самом деле. Но и тут же он убеждал с жаром, что любая правда все одно полна фальсификаций, а придуманные истории, знает каждый, бывают ничем не хуже настоящих. А иногда и лучше, - с облегчением соглашался клиент, убедившись, что Крамской умеет заглянуть в самую суть вопроса, тем более что вопрос никогда почти не сводился к нагромождению откровенной лжи. Скорее, он состоял в шлифовке, скрупулезной чистке и сглаживанию кривых, а порой - всего лишь в добавлении скупых штрихов, замыкающих мозаику в единое целое. Это трудно было назвать подделкой в ее грубом, вульгарном смысле, тут шла игра полутонов и оттенков. Каждый шаг за незримую грань маскировался отскоком к вполне правдивым деталям, добытым добросовестными архивными крысами. Даже и взыскательному оку непросто было расставить истины по ранжиру и докопаться до тех, что находились по другую сторону условной амальгамы. К тому же, нынешнее состояние технических средств позволяло достичь многого и открывало пространство для маневра, ибо о подлинниках речь почти никогда не шла. Это, быть может, отражало настрой современности, тяготеющей к суррогатам, или же просто давало понять, что человечество привыкает обходиться малым, но в любом случае существенно облегчало жизнь. Копии, как известно, на то и копии, что допускают вмешательство извне, способное их улучшить, потому что, по правде говоря, одинаковых копий почти никогда не бывает. Изощренный софт позволял делать удивительные вещи, далеко превосходящие потребности прикладной генеалогии - Николаю даже не приходилось прибегать к услугам каллиграфов, и вообще, это была несложная часть работы, пусть трудоемкая и нудноватая порой. Главное же заключалось в разработке стратегии хирургического вмешательства, способного с максимальным правдоподобием обеспечить нужный результат. Требования к результату, отметим, заметно различались от заказа к заказу, равно как и клиенты, почти не повторявшие друг друга. Для одних смысл задуманного состоял в удовлетворении тщеславия, другие же имели практический интерес, иногда признаваясь даже, что в непроглядной тьме минувшего припрятан ключ к их нынешнему успеху. Последние платили щедрее, но были недоверчивы и капризны, и Николай намучался с ними, нащупывая решения, не вызывающие сомнений. Ему случалось помогать фабриканту, выживавшему конкурента, и потомственному магу, оклеветованному группой староверов. Приходили к нему и мелкие политики, возжелавшие прыгнуть выше головы. Самым же привередливым оказался биржевик, вступивший в связь с разбитной шотландкой, продолжательницей древнего рода, которой давно пора было замуж. Эту историю вообще стоило занести в анналы, как практический случай торжества воображения. С профессиональной четкостью оценив за и против, биржевик наплел рыжеволосой Мари о тщательно скрываемой семейной тайне, ставящей его в один ряд с потомками русской знати, но столкнулся с бычьим упрямством ее папаши и братьев, не доверявших слову и требовавших наглядных свидетельств. Их можно было понять: шикарный по меркам Москвы коттедж на Рублевке никак не соперничал все же с родовым эдинбургским замком, а больше биржевику нечего было представить, если не считать российского паспорта и целого бункера наличных денег. Не привыкший отступать, он привлек к работе лучшие силы, но результат оказался неожиданно скромен и никак не тянул на нечто, облагороженное патиной веков и чертами дворянского вырождения. Время шло, ничего не случалось, шотландское семейство нервничало и не отвечало на звонки. Заметно приунывший биржевик готов был уже расстаться с мечтой о знатном союзе, но обратился-таки к Николаю, хватаясь за соломинку без всякой надежды, а тот придумал гениальный ход с эскизом фамильного герба, выполненном специальной тушью поверх рукописи семнадцатого века, которая все равно почти уже стерлась. Эскиз имел отдаленное сходство с логотипом фирмы, которой владел клиент, это было подано как продолжение традиций и с лихвой восполнило недостаток прочих данных в глазах шотландцев, чтящих традиции превыше всего. Образ презренного нувориша заслонили тени бородатых русских князей, тем более, что Мари и впрямь очень уж перезрела в девицах, так что у биржевика все потом пошло как по маслу, а чем кончилось, Николаю узнать не довелось, да и расстались они во взаимном недовольстве, разойдясь во мнении по поводу выставленного счета. Нынешний его клиент скупостью не отличался и сам предложил задаток, достойный если не биржевика, то, по крайней мере, преуспевающего купца. Он разыскал Николая через газету, объявился лично, но потом пропал, чтобы, по собственному его выражению, "навести справки", потому что Москва, известно, полна мошенников и ловкачей. Наведение справок заняло без малого месяц и по-видимому удовлетворило клиента вполне - по крайней мере, он сразу перешел к главному, без увиливаний и недомолвок. Суть проблемы заключалась, как и всегда, в личности дальнего предка, но тут все было проще на первый взгляд, ибо предка своего заказчик прекрасно знал. Он был уверен, что происходит от русского разбойника Пугачева, о чем свидетельствует и его фамилия - Пугин - лишь чуть-чуть искаженная временем или пугливым дьяком, а также прочие факты, не слишком убедительные порознь, но дающие ясную картину, если сложить их вместе. Интерес к прошлому возник у Пугина как побочный результат чтения романов, к которым его приобщила молодая супруга. Начинал он неохотно, но потом увлекся, вошел во вкус и обнаружил вдруг, что собственная его жизнь, полная поражений и побед, имеет немало общего с судьбами персонажей, тела которых давным давно обратились в прах. Это был повод гордиться собой, до того не приходивший в голову ни ему самому, ни приятелям, умевшим пускать пыль в глаза, и Пугин использовал его сполна, почуяв перспективу, далеко превосходящую по размаху привычные новорусские "понты". Он проглатывал книгу за книгой, пролистывая скучные места, и без устали примерял себя к эпохам и странам - будто в поиске подходящей точки на лубочной карте пространства-времени или собратьев, живших когда-то, близких по духу, если уж не по крови. Особенно восхищали его рыцари-крестоносцы. Их трудные судьбы и верность идее, отвага и неустанная борьба с хаосом неблагодарного мира казались Пугину созвучными непростым реалиям собственного ремесла. Крестовые походы напоминали войну группировок в годы накопления первых денег, а то, что большинство крестоносцев гибло, не доживая до зрелых лет, в то время как немногие, вернувшиеся живыми, становились богатеями-самодурами, не признававшими ничьей власти, походило очень сильно на случившееся с ним самим и его коллегами по "бизнесу" двух последних российских десятилетий. Они стали для него чем-то вроде примера, на них хотелось равняться, как когда-то на хоккеистов и первых русских миллионеров, и Пугин, всегда тяготевший к делам, а не раздумьям, начал с того, с чего и подобает начинать крестоносцу - захватил землю на берегу водохранилища под Москвой и стал строить фамильный замок. Строительство шло медленно, но верно. Местная администрация оказалась сговорчива, а со столичными упрямцами, не признавшими наглеца, он судился уже третий год, не слишком по этому поводу волнуясь. Следующим шагом был герб - то, что каждый рыцарь обязан иметь в довесок к замку - и тут началось знакомство Пугина с наукой геральдикой, поначалу сильно его злившей своей неуступчивостью. Потом, впрочем, он попривык и со многим согласился, разглядев в канонах гарантию достоверности, и пришел со специалистами к единой точке зрения, в результате чего, например, в центральной части композиции победоносного орла сменил более традиционный медведь. От крестоносцев на гербе не осталось почти ничего, что не слишком его удручило - они дали идею, что само по себе немало, а развиваться дальше Пугину хотелось в рамках отечественных символов и понятий. Он был завзятым русофилом - по крайней мере, не стеснялся декларировать это во всеуслышание. Он хотел гордиться русскими корнями и даже гордился ими уже, избрав в качестве отправной точки имя не последнего в истории человека, с которым, несмотря на разделившие их годы, ощущал неразрывную связь. Емельян Пугачев - это было лестно, и это был верный выбор. Пугин не желал претендовать на что-то, чуждое ему по сути, например - на происхождение из утонченных дворян, что не вязалось бы никак ни с его внешностью, ни с окружающим свинством. Пугачев - это было бешено и зло, а он любил в себе приступы злобной дури, случавшиеся то под действием алкоголя, а то и сами по себе, без всяких причин. Наконец, Пугачев - это был протест, и Пугин хотел протеста, в душе считая себя бунтарем, пусть и не имеющим пока ясной бунтарской цели. Он родился в подмосковных Мытищах, и там же прошла жизнь его матери и отца, но бабка, женщина суровая, в которую и сам он пошел духом, говорила не раз о привольном детстве в бескрайних заволжских степях. Одно это способно было навести на верную мысль, хоть и не являлось безусловным основанием, на что ему намекнули очень прозрачно в архивном агентстве, пользовавшем московский официоз. Там вообще собрались неприятные люди, с ними было трудно иметь дело, они изъяснялись недомолвками и все время хотели денег, не скрывая при этом, что желаемого скорее всего не удастся достичь. Пугин потратил на них целый год, после чего расследование зашло в тупик, уведя к тому же не к Волге, а куда-то в Архангельск, что и вовсе было никому не интересно. Он обиделся и собирался уже разговаривать жестко, не имея привычки отступать от задуманного, но тут по счастью, до него дошел слух о маленькой фирме Крамского, с которым быстро удалось достичь полного взаимопонимания. Николай сразу предупредил, что не фабрикует простых фальшивок - это дело бесчестных людей, не имеющих исторического чутья. Однако, привести документ эпохи к удобной форме - так, чтобы не стыдно было показать другим или и вовсе повесить на стену в красивой рамке - за это он возьмется с охотой, зная не понаслышке, как безжалостно время к чернилам и бумаге. Иной раз вовсе ничего не разберешь, да и многое утеряно навсегда, так что в наличии порой остаются лишь материалы второстепенного сорта, поддающиеся неоднозначной трактовке. В этом проблема, но в этом же и спасение - почему бы не взять вторичную деталь, выхватив и усилив суть спрятанного за нею факта, тем более, когда у клиента нет сомнений в самом этого факта содержании. Под содержание можно подстроить форму - пусть каждый получит то, что хочет - но именно "подстроить", а не грубо изваять самому. Тут Николай был тверд и не шел на уступки. Словом, они поладили, быстро поняв друг друга. Пугин отсчитал небрежно десяток стодолларовых купюр и отбыл, весьма довольный тем, что дело сдвинулось с мертвой точки. Настоящая подвижка однако произошла не скоро - сначала у Крамского просто не было идей, а потом и вовсе случился приступ необъяснимой лени. Пугинским вопросом он занялся всерьез лишь после пресловутого телефонного звонка, когда отступать стало некуда. Теперь, спустя пять дней, он чувствовал наконец, что все находится под контролем. Дело Пугина-Пугачева, сиволдайский приятель и, в перспективе, бесстыдный взгляд Жанны Чижик стягивались понемногу в одну общую точку. За это время Николай, проявив недюжинную активность, словно в укор себе самому за потерянные недели, нащупал-таки решение, способное связать воедино вольного разбойника и его настырного потомка. Помог ему в этом материал, выложенный в Сеть неизвестным автором, собравшим в кучу сведения о Пугачеве и его последних днях. Никакой корысти у автора не было и в помине, но к работе он отнесся серьезно, копнул глубоко и был очень дотошлив по части материальных свидетельств, включая бумаги и письма, найденные у разбойника в личных вещах. Там, среди прочего, обнаружилось нечто, наведшее на верную мысль. Это была записка, извещавшая Емельяна о смерти незаконнорожденного сына. Писал ее староста селения Чумово, расположенного неподалеку от Сиволдайской крепости, а сама записка вместе с прочими рукописями хранилась не где-нибудь, а в музее города Сиволдайска. Там проживал и несправедливо забытый приятель Николая, что конечно же было знаком, а не случайным совпадением. У Крамского застучало сердце - стало ясно, что он нащупал нить, и все вот-вот сойдется одно к одному, сцепившись выступами и пазами, как в детской головоломке. Дальнейшее было просто - стоило лишь чуть-чуть напрячь воображение. Конечно, чья-то смерть уже на первом году не слишком годилась как свидетельство продолжения рода, но указывала на очевидную вещь - совращение, связь, наверное даже страсть, возникшую когда-то в деревне Чумово между легендарным разбойником и селянкой, враз потерявшей голову, сдавшейся, как степной редут, без единого выстрела, под одним лишь напором бешеных угольно-черных глаз. По срокам и датам выходило довольно-таки ясно, что разбойничья любовь посетила селение на пути Пугачева вверх по Волге, когда он был еще во всей своей силе и брал один город за другим. Пред ясноокой девицей с крепкими икрами и русой косой предстал не загнанный зверь, а удачливый хищный волк в бурке из соболей и синей калмыцкой шапке. Таких девиц случалось у него на пути без счета, но именно к этой почему-то прикипел он душой. И задержался в Чумово дня на два, а то и на три, дав себе передышку. Отгородился стенами ее избы от провидения, беспощадно гнавшего вперед - к лжекороне и необъятной власти... Николай глядел в окно, выходящее в тихий Камергерский, и постукивал пальцами по столу, додумывая детали. Было ясно, что от демона вольного гнева красавице-селянке достался младенец - в придачу к колечкам из разоренных усадьб, парчовой шали и жарким поцелуям. Это был установленный факт, от него и следовало плясать, делая осторожные шаги по окольным тропам. Емельян, небось, не забывал свою зазнобу, пекся о ее судьбе, да и об отпрыске тоже, слал подарки и подкидывал деньжат. Оттого и староста пишет, а то не стал бы и беспокоить по пустякам. Наказали ему наверное присмотреть да озаботиться, вот он и присматривал как мог. А тут, поди ж ты, помер отпрыск - беда, беда - но извещает староста о том без страха, с обычной канцелярской учтивостью - это так отчего? Почему не боится и не бьет в раскаянье о землю лбом - виноват, мол, не углядел, пощадите? А потому... - Николай многозначительно присвистнул. - А потому, - сказал он сам себе, - что младенец мог быть не один. Рожали на Руси близнецов? - Рожали, и еще как. Один умер - невелика потеря, остался второй, на него вся надежда. Примем как факт: их было двое, и в живых остался только один из братьев. Ну, вот вам и разгадка... Версия была хороша - и вполне правдоподобна. Он прикинул наскоро, что можно сделать с письмом старосты, и пришел к выводу, что задача совсем не сложна. Всего-то приписать несколько слов, скопировать буквы и попасть в слог - работы на день, если не лениться. Козыри были налицо, Крамской чувствовал их весомость и размышлял, покусывая карандаш, как построить разговор с клиентом. Следовало снять все вопросы разом и убедить его, по возможности окончательно, что решение у них в кармане, точнее - в захолустном сиволдайском музее, наверняка прозябающем в забвении и нищете. Наконец, он набрал номер и, с трубкой в руках, зашагал по комнате. Пугин откликнулся после третьего гудка. Приветствую! - бодро начал Николай и сразу понял, что попал не вовремя. И черт с ним, - решил он про себя, сменил тон на сухо-официальный и стал сжато излагать суть дела. Пугин вел себя раздраженно, делая вид, что все еще недоволен "Изыском", но Крамской сразу понял, что клиент попал на крючок и наживку не отдаст. Нашелся интереснейший документ, - сообщил он, как мог бесстрастно, и в ответ на пугинское нетерпеливое "ну", добавил: - Музейный экземпляр, хранится в жуткой дыре, но решает проблему на все сто. Вам название Чумово ни о чем не говорит? А что оно может сказать? - недовольно откликнулся Пугин. - Это вы мне скажите, я вам плачу, в конце-то концов... В его голосе будто шуршали купюры и звякала копеечная медь. Хорош, - подумал Николай про себя, а вслух согласился: - Совершенно верно. Так вот, я вам и говорю: Чумово - это как раз то место, где у интересующего вас лица завелся в свое время внебрачный сын - ваш, по-видимому, прямой предок. И назвали его Емельяном, по отцу, а фамилию дали вашу - чтоб похоже было да не совсем. Как вам такая история? В трубке что-то щелкнуло и вздохнуло, испуганная женщина пролепетала "извините", и вновь повисла тишина. История? - переспросил Пугин, помолчав. - История хороша, я и сам такую же могу придумать. А документик-то у вас на историю есть? То-то и оно, - подтвердил Николай, - именно, документик. Про него-то я вам и толкую. Нашли - с трудом, с издержками, но нашли. Есть письмо старосты, где ваш пра-пра-пра упоминается в нежном возрасте по причине кончины брата-близнеца. Качество конечно никуда не годится, поистерлась бумага, но если подновить чуть-чуть, то все будет как на ладони, не придерешься. Вам ведь все равно копия нужна, оригинал - он уж очень ветхий. Не придерешься... - задумчиво повторил Пугин, - Ну что ж, хорошо, коли так. А как ее сделать, копию - просить будете кого? Зачем просить? Поехать туда, договориться и сделать, - сказал Николай скучным голосом, - дайте-ка я гляну... - Потом пошелестел бумагой на столе и добавил: - Вот, в начале недели у меня свободно... Я мог бы выехать дня через три, если мы принципиально договоримся. Принципиально... - снова повторил Пугин и засопел. - Ну что же, договорились. Принципиально... Только вы уж и оригинал у них изымите, чтоб не отсвечивал больше никому. Не соскучишься с ним, - вновь подумал Николай и переспросил, будто не понял: - Как это, изъять? Ну как, как - за бабки, - брюзгливо пояснил Пугин. - А то мало ли какие еще придут, раскопщики. Нечего ему там делать. Бабки я подброшу, - добавил он, расценив, очевидно, по-своему молчание Крамского, и тому не оставалось ничего другого, как подтвердить, что он сделает все, что можно. И все, что нужно! - пробасил клиент с нажимом и закончил на удивление благодушно: - Будем, как говорится, на связи, - на чем разговор завершился, оставив у Николая чувство легкого недовольства собой. Поразмыслив, он рассудил однако, что вполне добился своего и даже засвистел мелодию, сбившись после первых же знакомых нот. Позже, вечером, мелодия все не шла у него из головы - и в конторе знакомого турагента, и по дороге домой, в толпе, заполонившей Тверскую. На пути к бульвару, он позвонил Жанне Чижик и строгим голосом сообщил о скорой своей командировке, во время которой ей придется "разбираться с делами одной", пока он будет "закрывать проект". Никаких дел у них не ожидалось, но Жанна восприняла известие с подобающим пиететом, что было приятно само по себе. На Пушкинской площади он повернул направо, вновь и вновь размышляя о том, как удачно все связалось в единую цепочку - приятель, которого не видел много лет, разбойник Пугачев и его несчастный бастард, вечер с Жанной, раздразнивший фантазию, Пугин, который теперь уже никуда не уйдет... Можно было подумать даже, что события сами выстроились одно к одному, подталкивая к этой, вполне рядовой поездке. Ну что ж, Сиволдайск... Может, еще один штрих, - глубокомысленно сказал он сам себе, ухмыльнулся сказанному и, занятый своими мыслями, едва не налетел на человека с застывшим лицом, что стоял у газетного киоска, всматриваясь в витрину. Глава 9 Между тем, мужчина у киоска, хоть и обернулся на извинение Крамского, вовсе, казалось, его не заметил, глянув куда-то мимо и сквозь. Другие люди не интересовали его уже несколько дней, он был поглощен собой и своей собственной жгучей мыслью. Звали его Александр Александрович Фролов, он жил в доме номер один по улице Солянка. Именно из его квартиры Елизавета Бестужева вышла июльским утром почти неделю назад. С тех пор Александр не знал ни минуты покоя. Вновь и вновь прокручивал он в голове каждый миг последней их встречи, отчаянно пытаясь понять причину постигшего его несчастья, и не мог подметить ни одной тревожной детали, ничего необычного или стоящего особняком. Но несчастье было налицо, жизненное пространство сжималось до размеров клетки, в которой не поместиться, и мир рушился вокруг, уводя почву из-под ног. Они не виделись больше ни разу, что не было странно само по себе - встречи и до того случались нечасто, как и положено в большом городе, никому не дающем вздохнуть свободно. Однако теперь он слышал угрозу в каждом звуке, видел ее следы, ощущал ее запах - и в панике не находил себе места. Между ним и Елизаветой исчезла связь, порвалась какая-то непрочная нить, это было необратимо и навсегда. Тут же его страсть, и без того терзавшая день и ночь, разрослась до размеров вселенского катаклизма, он мало спал, почти ничего не ел и не мог думать ни о чем другом. Среди знакомых пронесся слух о поразившей его психической болезни, что было не так уж далеко от истины, и он, сам того не желая, подливал масла в огонь - отделывался междометиями и односложным мычанием, обрывал разговор и швырял телефонную трубку, к которой летел перед тем со всех ног. Даже и на работе в его сторону стали поглядывать странно - работник из него был теперь никудышный, что, конечно же, не могло укрыться от глаз начальства. Он думал отстраненно, что с начальством может случиться вскоре неприятный разговор, а за ним - увольнение, крах карьеры, потеря источника средств, но не испытывал по этому поводу ничего, хоть как-то походящего на эмоцию. Где бы он ни находился и что бы ни делал, его терзали раздумья о Елизавете Бестужевой и страх потерять ее навсегда. Их роман продолжался почти год, и он успел поверить, что эта женщина, как ничто иное, является смыслом его однообразной жизни. Теперь смысл ускользал, уходил в песок, оставляя вместо себя пустоту, и вид пустоты был столь пугающ, что разум Александра отказывался в нее верить. Только страшным усилием воли, он заставлял себя не выслеживать Елизавету Андреевну у дверей ее дома и не звонить ей чаще одного раза в день, страдая после каждого такого звонка от ощущения, что картина становится все яснее, и катаклизм набирает мощь. Порой случались просветления, отчаяние отступало на краткий миг, и Александр глядел на мир более-менее трезвым взглядом, планируя даже поступки, что могли бы положить конец унижению, в которое он сам себя ввергал. Но хватало его ненадолго, очень скоро внутри вновь начинал биться гнетущий нерв. Он метался по квартире, как больное животное, или выбегал прочь и часами бродил по улицам, пока усталость не притупляла внутреннюю боль. Таким и увидел его Николай Крамской, и прошел мимо - не разглядев, почти не заметив и никак не отличив от прочих. Александр уже не вспоминал, что когда-то Лиза казалась ему простушкой, не очень опытной в сердечных делах. Он был в то время полон собой, искренне считал, что играет первую скрипку, вел себя снисходительно и чуть небрежно. Она не давала его взгляду проникать далеко вглубь, и это не тревожило его до поры, он додумывал сам то, что не умел увидеть, теша себя иллюзиями, безобидными на вид. Очень скоро впрочем он увлекся всерьез - разглядев в Елизавете вековое смирение сквозь коварную линзу воображения, решив, что она пылает истинным чувством, лишь чуть-чуть ускользающим из вида, и задавшись целью, словно из любопытства, разбудить в себе что-то под стать. Иллюзии сразу сделались злее, а любопытству завязали глаза и оставили плутать в потемках, ну а потом, когда он стал понимать в растерянности, что она куда нужнее ему, чем наоборот, было уже поздно. Демоны проснулись и выбрались на волю, пламя разгорелось, жаркий дурман отравлял сознание, властвуя и подчиняя. Время лишь усугубляло ситуацию - воображение было изгнано прочь, как не оправдавшее надежд, и далеко не все частности казались теперь приятны взгляду. Он успокаивал себя лишь тем, что Лиза слишком скрытна, а взаимная страсть достаточно глубока - для того, чтобы связать его с нею навсегда. Уже давно он разучился перечить и старался во всем ей потакать, не умея выносить холодности и насмешек - словом, попал в зависимость, в которой сам обреченно себе признавался, не находя уже сил ни стыдиться этого, ни тем более что-то менять. При этом, в обычной жизни никому не пришло бы в голову считать, что он способен плясать под чужую дудку. Фролов умел зарабатывать деньги и "ставить" себя с людьми своего круга, а сейчас, когда былая кастовость сошла на нет, круг этот сделался весьма широк. В него попадал любой, умевший выжить в московских джунглях, отхватывая свой кусок, но не выделяясь из общей массы - и в Александре не было как раз ничего цепляющего взгляд, да и к тому же он бывал забавен, всегда держа наготове острое словцо, где-то вычитанное и отложенное на всякий случай. Это даже почиталось за ум - особенно барышнями, находившими в нем интерес - и, в действительности, имело под собой систему, о которой не подозревали окружающие. Система была проста, но тянулась корнями к проблемам высшего толка, среди которых не последнее место занимал и смысл существования вообще. Подобно множеству несчастливцев, Фролов познал очень рано страх физической смерти, неизбежность конца и недолговечность всего, и с тех пор пытался, опять же подобно прочим, найти для себя если и не решение, то хотя бы его тень, на которой можно сосредоточить мысль в минуты, когда ужас захлестывает ледяной волной. Рецепты бессмертия, доступные широким массам, не выдерживали критики; религии, сводившие вопрос к набору популистских догм, раздражали простецкой ложью; очень скоро стало ясно, что бороться со страхом предстоит собственными силами и умом. К чести Александра, это открытие не сломило его и не заставило опустить руки, лишь чуть-чуть добавив горечи в отношения с внешним миром, к которому до того он, в общем, не имел претензий. Борьба длилась годы и закончилась, можно сказать, вничью - по крайней мере, ни одна из сторон не достигла явного перевеса. Быстро разочаровавшись в практиках омоложения тела, Фролов обратился к субстанции духа, как единственной возможной альтернативе, в которой только и оставалось искать спасение. Обещая многое поначалу, субстанция огорчала отсутствием ясных форм. Довольно скоро он понял, что на бесплотное нельзя опереться, и, еще поразмыслив, решил для себя, что единственный выход - найти в эфемерном образ материального, зафиксировать его, как твердую сердцевину, от которой потом уже можно делать дальнейшие шаги. Задача была трудна - даже сочинители религий справлялись с ней не всегда - но любое усилие вознаграждается в конце концов, если проявить упорство и не чураться разумных компромиссов. Так и Александр, поломав как следует голову, выбрал для себя осязаемый признак духа, а точнее его продукт, пригодный для обращения в материальный образ - во всяком случае, для начала. Таковым продуктом он постановил считать любую оригинальную мысль, возникающую непостижимо в хаотической суете нейронов, которая либо пропадает втуне и тогда бесполезна для его целей, либо поддается улавливанию и фиксации, становясь новым атомом в терпеливо создаваемой среде. Конечно же, идея была не безупречна и вызывала вопросы, способные, при въедливом рассмотрении, погубить всякий энтузиазм. Слишком многое оставалось за скобками, в том числе и следующий шаг, который должен быть сделан, когда "среда" достигнет зрелости. Даже и с шагом нынешним было ясно далеко не все, но медлить не стоило. Никто не знал, сколько кирпичиков должно быть уложено в фундамент, чтобы создать критическую массу, и Фролов, надеясь на лучшее, решил, что настало время действовать, а не размышлять. Он стал листать энциклопедии и справочники, прислушиваться и смотреть по сторонам, отбирая где только можно чужие мысли, достойные рассмотрения. Он вычитывал их, подслушивал и чуть ли не воровал, хранил в памяти, зазубривал наизусть, пока не оказывался у себя дома, где наконец с облегчением заносил их, непременно перьевой ручкой, в специальный гроссбух, насчитывающий уже два десятка тетрадей. Это успокаивало и обнадеживало само по себе. Ему нравился вид чернильных строк на белой бумаге, о качестве которой он заботился, не жалея денег. Пухлые тетради, сложенные в стопки, давали ощущение наглядно растущего объема, и, глядя на них, он всякий раз убеждался, что не бездействует и не стоит на месте, а, напротив, движется вперед. Насколько же хорош окажется итог, всегда трудно судить заранее - многие мысли казались ему странны или своевольны чересчур. Иные из них повторяли друг друга или даже противоречили одна другой, но Александр относился к этому терпимо и фиксировал их без искажений, считая, что любое неосторожное вмешательство способно лишь навредить. О самих же тетрадях он заботился со всем тщанием: укрывал их от пыли специальным чехлом, отмечал закладками месяцы и годы, а для каждой уловленной мысли тщательно указывал ее источник - с педантичной основательностью, достойной бухгалтера или чистокровного немца. Основательность имела, впрочем, вовсе не бюргерские корни - дед Александра, Фрол Фролов, сын, в свою очередь, другого Фрола, был из зажиточных уральских кулаков. Он не ладил с советской властью, несколько раз бывал раскулачен, но вновь поднимался и обзаводился хозяйством - на зависть революционно настроенной голытьбе. В последний раз у него отобрали все в самом начале тридцатых, отправив вместе с женой, беременной отцом Александра, строить завод Уралмаш. Была стужа, был голод и непосильный труд, но они выжили и родили ребенка, а через год Фрол сбежал назад в деревню, где снова выстроил дом и начал богатеть. Больше его не трогали по какому-то недосмотру, он не прятался и не скрывал благополучия, ездил поздней осенью отдыхать в Сочи, а еще - любил читать Достоевского скучными зимними вечерами. Словом, фамилию Фроловых дед продолжал достойно, но на нем природа решила остановиться и повернуть вспять. Дело, быть может, было в неосторожно выбранных именах, но дети Фрола получились куда плоше его самого, и лучшим из них был отец Александра, тоже названный Александром по горячему настоянию матушки. Он рос задумчивым и тихим, потом, повзрослев, уехал из деревни в Свердловск, женившись там на учительнице французского, а Достоевскому предпочитал Чехова, перечитывая одни и те же рассказы по многу раз. Сам же Александр Александрович, кроме аккуратности в размещении закладок, вообще мало что унаследовал от деда, хоть был, как и тот, статен и широк в плечах, пусть и не очень высок ростом. К плечам, однако, прилагались впалые щеки и заостренный подбородок русского интеллигента, выразительные глаза казались посажены слишком близко, а в юности он был слаб здоровьем и вообще склонен к рефлексии, что для Фроловых было неслыханным делом. Этому способствовало и то, что семья Александра Фролова-старшего, перебравшись по случаю в Москву, проживала в мрачнейшем месте. Окна безликой девятиэтажки выходили на древние рабочие бараки, загаженные и наполовину сожженные - наверное за то, что призрак свободы, витавший среди них, так и не смог перерасти состояние абстрактной идеи. Там не было ни деревьев, ни травы - лишь гулкая брусчатка и асфальт, вспученный трамвайным рельсом; женщины с опущенными плечами бродили там, как тени, глотая на ходу пиво из бутылок; от всего исходил трудный запах плохой наследственности, болезней и ранней смерти. В таком ландшафте депрессии цвели пышным цветом, и Александр Фролов-младший окреп лишь к тридцати годам, уже в собственной квартире на Солянке. Решение завести гроссбух, раздвигающий горизонты, сыграло в этом не последнюю роль, так же как и монументальность его серого дома, веселая церковь по соседству и весь окрас Китай-города, благодушного и шумного, будто сохранившего до сей поры пряный опиумный дух. Конечно, коллекционирование чужих мыслей происходило не то чтобы беспорядочно вовсе. В нем случались периоды определенной "тематики" - Александра захватывало на время какое-то явление или просто слово, которым оказывались созвучны записи текущей тетради. Последний его интерес до знакомства с Бестужевой был связан с перипетиями великих войн, так или иначе волнующих душу любого мужчины. Он часто бормотал вслух что-то полюбившееся - к примеру, "на войне все просто, но самое простое в высшей степени трудно" или еще "война состоит из непредусмотренных событий", что в свое время подметил Наполеон. Ну а потом в судьбе случился поворот - непредусмотренное событие, подброшенное отнюдь не войной: Елизавета вторглась в его реальность, быстро вытеснив из головы все остальное. И он теперь, хоть и черкал в своих тетрадях два-три раза в неделю, делал это скорей по привычке, нежели из прежнего деятельного порыва. Порыв заметно поугас, когда Александр попытался рассказать о нем Елизавете Андреевне - в немалой степени для того, чтобы прибавить себе очков, ибо как раз тогда в их отношениях наметилось отсутствие паритета. К несчастью, он выбрал плохой момент - Елизавета была не в духе и подумала было, что Фролов кичится и задирает нос, намекая на ее собственную простоватость, о которой она задумывалась иногда, слыша незнакомые слова. Ею овладело желание немедленной мести, и она поведала ему в ответ о первой своей любви, Тимофее Царькове, чуть сгустив краски в той части, что касалась плотских наслаждений и намекнув зачем-то на некоторые особенности индивидуальной анатомии. Это чрезвычайно его удручило и надолго выбило из колеи, а Елизавету позабавило и только. К тому же и анатомия не имела для нее значения, а если уж вспоминать Царькова и лучшие минуты любовных утех, то наибольшее удовольствие она получала, когда тот доводил ее до крайности возбуждения, умело перебирая пальцами позвонки в нижней части спины. Этим, понятно, она не могла поделиться с Александром, как деталью интимного свойства, и тот так и не оправился от удара, вызванного ее легкомысленным намеком. Тогда же он стал замечать, что его чувства выходят из-под контроля и уж конечно превосходят по накалу совокупность ее эмоций, из которых на его долю достается, увы, немного. Мало помалу, он терял интерес к остальному, присутствие Елизаветы стремительно росло в размерах, вытесняя в отдаленные углы прежние планы и стремления, что еще недавно казались столь важны. Сутки его и недели распались теперь на периоды ожидания - следующей встречи, следующего звонка, следующего благоприятного знака. Он заставлял себя верить, что их связь становится все прочнее, Бестужева привязывается к нему сильней и сильней - скоро уже не сможет без него обходиться, а потом отважится наконец по-настоящему его полюбить. Не раз и не два он порывался сделать решительный шаг, отчаянную попытку заполучить ее всю, но свободолюбие Елизаветы охолаживало его пыл. Фролов понимал, что именно первый выстрел имеет куда больше шансов на успех, чем все последующие, даже если им позволено будет случиться. Потому он выжидал, проявляя терпение, достойное античного стоика, хоть в крови у него полыхал жар, и на душе становилось невыносимо при каждом расставании после короткой ночи. Теперь, когда все летело в пропасть, сил Александра хватало лишь на то, чтобы удержать себя от глупостей необратимого свойства. Больше всего на свете ему хотелось подкараулить Елизавету в любом из посещаемых ею мест и вызвать на откровенный разговор, но это, он понимал прекрасно, скорее всего приведет к окончательному разрыву. Любой неосторожный жест грозил стать роковым - и он держался вдали от ее маршрутов, которые давно знал назубок. Он бродил, как призрак, по пыльным улицам - хватаясь за телефон и тут же пряча его в карман, запрещая себе даже и думать о внеочередном звонке, страшась ненароком еще больше испортить то, что, он чувствовал с тоской, уже едва ли можно было испортить. Сейчас, правда, маршрут его был осмыслен и имел определенную цель. Александр шел на встречу с Машей Рождественской, о которой условился накануне. Это была крайняя мера, но теперь и впрямь настало время крайних мер - ни его неприязнь к эмансипированной Марго, ни боязнь выставить себя в смешном свете не имели больше значения. Конечно, в телефонном разговоре он старался не выдать обреченности, с которой сжился за последние дни, но Маша сразу поняла, что Фролов цепляется за соломинку, и сама предложила встретиться в тот же вечер, не откладывая надолго. В другой раз она обязательно проговорилась бы Елизавете - из врожденной стервозности и еще из желания рассмотреть драму с разных сторон - но сейчас, будучи обижена на компаньонку за вопиющую скрытность, решила завести свой собственный секрет. Пусть и у нее будут тайны от Бестужевой, явно задравшей нос, да и к тому же Александр был мужчина не из последних, а Маша, хоть и презирала теперь мужчин в целом, все же не могла отрицать, что они объективно существуют, занимают немало места и бывают очень даже нужны. Конечно, сейчас от него было мало толку, он до сих пор еще оставался собственностью Елизаветы, что она безошибочно определила по слишком бодрому его тону. Но обстоятельства, как известно, имеют свойство меняться, и тут, было видно по всему, надвигались скорые перемены. Они встретились у Белорусского вокзала, в кафе, стилизованном под поезд-пульманн. Это очень напоминает что-то, - сказала Маша будто в рассеянности. - Что же, что же?.. Ах да - она видела совсем недавно на столе у Лизы железнодорожный билет... Ну вот, - подумал Фролов, мертвея лицом, - вот все и прояснилось - сразу, без наводящих вопросов. Он старательно поддерживал разговор о ерунде, уставившись в стакан с зеленым чаем. Стакан был старого образца, в массивном серебряном подстаканнике, что также развивало железнодорожную тему в полном соответствии с замыслом дизайнера. Александр почти уже не сомневался: она уезжает навсегда. Тут же явилась вдруг мысль о Тимофее Царькове - как непрошенная, леденящая душу разгадка. Что ж, и анатомия на его стороне, - думал он убито. - Говорят, женщины не могут этого забыть. И шансов нет, никак не поспоришь... Многие катастрофы случались точно по расписанию, - произнес он вдруг, по-прежнему не глядя на Машу и прервав ее на полуслове. - Прости, Марго, что-то я задумался невпопад. Ты это сам придумал? - удивилась Маша. Потом накрыла его руку своей, заставив посмотреть в глаза и спросила мягким голосом: - Что, все так серьезно? Да, - сказал он только, пожав плечами. Она не стала его утешать, понимая, что помочь тут нечем, но потом предложила все же разузнать поточнее и известить его непременно, потому что неизвестность, знает каждый, есть худшая из всех пыток. Ты пойми, - вновь взяла она его руку, - женщины бывают совершенно бессердечны. Да, - откликнулся Фролов все тем же единственным словом, искривив губы ухмылкой проигравшего, и Маша, озадаченная слегка, пообещала сделать все, что только сможет. Было ясно, что вокруг компаньонки закручивалась нешуточная интрига - и ей самой уже казалось невыносимым оставаться в неведении. Глава 10 На свое путешествие в Россию Фрэнк Уайт Джуниор возлагал большие надежды. Конечно, поиск пугачевского клада оставался главнейшей из целей, но были и другие, важные и не очень, греющие душу и волнующие кровь. Не все из них годились для обсуждения с Акселом или Нильвой, так что Фрэнк был весьма уклончив, уходя от расспросов и навязываемых ему советов. В то же время, к планированию поездки он отнесся с надлежащей серьезностью, дабы не потерять ненароком ощущение реального в хаосе иноземных иллюзий. Всю первую неделю он решил провести в столице - отдавая должное воспоминаниям, пусть и поблекшим за последние годы. Впрочем, ностальгия была лишь ширмой; чего ему хотелось на самом деле - так это позабыть о целях и заботах и познать беспечность в полнейшей мере, бросившись с размаху в водоворот эмоций, на которые Россия, как он полагал, должна быть по-прежнему щедра. Фрэнк хотел увлекаться и пьянеть, разочаровываться и впадать в отчаяние, восхищаться, страдать, тосковать и жалеть себя - запасая на годы вперед страстей и душевных драм, которых так недостает в его размеренной заокеанской жизни. Теперь, на шестой день своих московских каникул, он отмечал с мрачным удовлетворением, что справляется с задачей неплохо. Переживаний было накоплено в достатке - казалось даже, что на еще одну порцию может не хватить места. Фрэнка Уайта мучило похмелье, а в некоторой степени - и раскаяние. Он чувствовал себя свиньей, и это чувство не было почему-то ни тягостно, ни стыдно. Напротив, оно казалось на удивление созвучно окружающей среде - Фрэнк ощущал всей кожей, как притягательно безобразие вообще, и понимающе усмехался, подперев ладонью небритую щеку в ожидании первой за день "кровавой Мэри". Даже к похмелью он в общем-то притерпелся, испытывая его каждое утро. Как случается почти со всеми, он признал после недолгой борьбы, что русские привычки жили в нем всегда и лишь ждали своего часа, прикрываясь лицемерно умеренной американской позой. По вечерам он напивался пьян, с удовольствием представляя себя пропащим, безнадежным, сползающим в бездну. Обводя мир помутневшим взглядом, вслушиваясь в какофонию жизни, звучащую тут громче, чем везде, глядя на собственное отражение в многочисленных ночных зеркалах, он удивлялся, но не корил себя. Часть разума, всегда остающаяся трезвой, подмечала, что весь угар - не более, чем аттракцион, который остановят через заданный срок. И можно будет сойти - пусть на ватных, подгибающихся ногах. Главным номером московской программы был впрочем отнюдь не алкоголь. Еще принимая от Нильвы ксерокопию секретного плана, складывая ее вчетверо и пряча в карман пиджака, Фрэнк почувствовал, что сердце его екнуло от нечаянных мыслей совсем не кладоискательского толка. В последнюю же неделю перед отлетом он и вовсе перестал скрывать от себя, что предстоящее приключение то и дело обращается грезами о прекрасных русских женщинах, ждущих за океаном. Этому способствовали и память о школьной подруге, расстаться с которой пришлось столь внезапно, и откровения Аксела Тимурова, любившего похвастаться былыми победами, число которых выходило несметным даже с поправкой на приблизительность счета - причем достоинствам блестящих красоток, могли позавидовать голливудские кинозвезды. Книги тоже внесли свою лепту - не имея привычки читать помногу, Фрэнк успел-таки потребить свою порцию русской литературы, что, понятно, не могло не сказаться на его представлениях о российских девах, равно как и о женской природе в целом. Потому быть может, в упрощенном американском быту, искусственная почва которого отнюдь не питает чувствительные натуры, он терпел одну неудачу за другой - ибо соотечественницы оказались совсем другими по сравнению с образами, живущими в голове. Так было в университете, так продолжалось и потом, доходя порой до абсурда и вызывая невеселые мысли. Фрэнк мог припомнить лишь два удачных опыта, но и в них партнерши, которых трудно было назвать возлюбленными, в конце концов покинули его сами по прошествии года или около того. Одна предпочла вульгарной мужской любви подружку по колледжу, которую так и не смогла забыть, а другая просто переехала в другой штат, найдя работу, приносящую больше денег. С тех пор его личная жизнь была настолько бедна, что о ней не хотелось вспоминать. Дошло даже до ночных поллюций - он отчаянно их стеснялся, как подросток, еще не расставшийся с прыщами, и подумывал порой с горьковатой иронией, не прикупить ли себе резиновую красотку, с которой быть может удастся поладить. Понятно, что на подобном фоне мысль о России вызывала мощный гормональный выброс. Ему грезились крупные женщины с русыми волосами, сероглазые дивы гордой славянской стати, изящные брюнетки и их хрупкие плечи, как у любимой когда-то Наташи, зеленоглазые блондинистые кошки, коготки которых столь игривы и царапают совсем не больно... Он представлял их в урочные и неурочные часы, замирая перед экраном с цифрами и теряя нить разговора, видел во снах и сокрушенно вздыхал, пробуждаясь, а в самолете, не в силах справиться с нетерпением, осматривался украдкой, как воришка, будто пытаясь по первым кадрам представить все обещанное кино. Даже стюардессы, чистокровные американки с равнодушным взглядом, казались ему уже представительницами иной породы, не той, что осталась за линией демаркации, где витает пуританский дух. Одна из них явно была из глубинки, где нравы попроще, чем на побережьях, в ее мясистом лице Фрэнку чудилось что-то из стыдных снов, и он, набравшись храбрости, заговорил с ней, стараясь держаться по-свойски, что не очень хорошо ему удалось. Девушка впрочем улыбнулась с охотой, назвала свое имя - Ширли - и даже быть может ожидала продолжения, поблескивая подведенными глазами, но он не хотел от нее ничего, исчерпав уже запас смелости, да и не имея, по правде, особого к ней интереса. Потом, в аэропорту, дожидаясь багажа, он рассматривал пассажирок и их мрачноватых спутников; в отеле, забывшись, глядел на смазливую ресепшионистку чуть пристальнее, чем нужно, несколько ее смутив и заставив усомниться в правильности английского произношения; а едва разобрав вещи, нацепил темные очки и вышел на улицу, уверенно свернув к городскому центру. Москва встретила его жарой и вонью выхлопных газов. По тротуарам текла пестрая толпа, Фрэнк затесался в ее середину, стараясь не вертеть головой и вообще слиться с окружающим, сделавшись неразличимым. Он шагал не спеша, насыщаясь деталями, жадно сличая действительность с ворохом недавних фантазий, казавшихся теперь бесполезными и смешными. Все было так и не так, улица пахла по-другому, иначе, чем в школьной юности, и женщины оказались не такими, какими он их себе представлял, хоть и замечательными по-своему. Среди них не было красавиц, а попадались, прямо скажем, и откровенные дурнушки. Фрэнк Уайт с удивлением отмечал безвкусицу и фальшь, неумелый макияж и плохую одежду, что бросались в глаза даже ему, не привыкшему судить о подобных вещах, но потом перестал присматриваться к несущественному и принял как факт, что они все равно прекрасны - ибо не имел намерения считать иначе. Они расцвечивали пространство, как яркие пятна на грязно-сером, стремясь как будто развеять уныние неопрятных красок. Ему хотелось расправить плечи и помочь им в этом - или хотя бы ободрить, дать понять зашифрованным жестом, что он все видит и ценит. В их лицах он силился различить беззащитность невинных жертв - это могло бы многое объяснить и примирить со многим. Он представлял себя тут же сильным и смелым, и способным на большее, чем мог бы подумать себе любой - особенно в собственной его стране, где никто не признавал себя жертвой и не искал сочувствия в других. Фрэнк будто даже сделался выше ростом - по крайней мере, так казалось ему самому - и неважно, что там было на самом деле с этими девицами, бредущими навстречу, и какое разочарование ожидает постороннего, если поддаться искушению и узнать их получше. У русских женщин хороший аппетит, и еще они все время беременеют, - говорил с чуть наигранной ленцой один из знакомых, проведший в России два последних года, и добавлял, понимающе глядя на отчаянно краснеющего Уайта: - Да, в этом сила, это - качество генотипа и потенциальная мощь нации... Знакомый был ему неприятен, но слова о потенциальной мощи запали в душу. В них чудился непознанный мир, и Фрэнк подсознательно искал разгадок. При этом, он не собирался предаваться одним лишь мечтам, хорошо помня, что времени у него в обрез, и не стоит тянуть с шагами практического свойства. Ему хотелось познакомиться с совсем простой девушкой - продавщицей или официанткой, фабричной рабочей или секретаршей из небольшого бюро. За два часа, что он провел на центральных улицах, ему встречались не раз и не два занятнейшие экземпляры, наверняка стоящие того, чтобы восхититься, воспылать, быть может, отчаянно полюбить. Фрэнку Уайту нравились высокие женщины, их большие тела и тяжелые бедра, взгляд с поволокой и наив дешевых духов. Он видел в этом бездны нерастраченной страсти, не верилось даже, что столько может достаться одному мужчине - плоти, нежной кожи, запахов, вздохов... Он робел и мялся, потом вновь набирался решимости, но так и не заставил себя заговорить ни с кем и в конце концов трусливо бежал, укрывшись в ресторане аляповато-купеческого толка, чтобы взять паузу и перевести дух. Пауза оказалась кстати: после сытного обеда, за которым Фрэнк не удержался и выпил две рюмки водки, чтобы обмануть джет-лэг, он приступил-таки к действию - и потерпел полное фиаско. В жаркий летний день на него пахнуло холодом заснеженной степи и равнодушием больших пространств. Он был чужд и неумел, язык его заплетался от непривычки к спиртному, от него шарахались и в недоумении глядели вслед. Очень скоро ему стало ясно, что русские могут быть боязливы и бесчувственны как никто и умеют отказывать в знакомстве почище американок. В их чертах стали вдруг проглядывать жесткая сила и грубость души, он успел заметить, что и руки у некоторых из них неухожены и грубы, и похожи на руки прачек, как он их себе представлял, пусть и не видел никогда. Что-то было не так с его картиной мироздания, это беспокоило и удручало, и Фрэнк стал подозревать, что искомые разгадки тоже могут быть полны подвохов - даже если ему случится до них добраться. Обескураженный и уставший, он напился вечером в гостиничном баре - не так, как пьют русские или финны, но достаточно для того, чтобы открыть в себе наконец первые ростки сомнений. В номер он отправился нетвердой походкой одинокого командировочного, прожившего еще один бесполезный день. На пути к лифту ему встретилась стайка ночных фей, разодетых как яркие бабочки, с цепкими глазами молоденьких волчиц. Они окликнули его, сначала по-русски, а потом и на неплохом английском, но он смешался и потрусил прочь. Тут же мелькнула мысль, что уходит еще один прекрасный шанс - девушки были веселы и свежи и вовсе не походили на падших созданий, опустившихся на самое дно - но Фрэнк напомнил себе о болезнях, кражах и прочих ужасах, поджидающих потребителей платной любви, и уснул в пьяных грезах, ощущая всей душой горькое несовершенство мира. На следующий день многое повторилось, но уже как будто с другим Фрэнком Уайтом, повзрослевшим и сбросившим розовые очки. Праздник кончился, начались будни; сознание, мучимое похмельем, порождало трезвейшие мысли. Глядя по сторонам, Фрэнк чувствовал себя до обидного бесстрастным и лишенным эмоций. Действительность потускнела, как волшебный фонарь в комнате с зажженным светом, стали видны частности, выдающие неумелую хитрость. За обедом он пил теперь не водку, а пиво, и долго сидел в пустом зале, глядя в окно, сожалея, что официантка толста и нелюбезна. Ему казалось, что завеса приподнимается понемногу, а в двери видна уже замочная скважина - осталось лишь подобрать нужный ключ. Потом он вновь бродил по городу - свернув на этот раз не к центру, а к бульварам, заплутав в арбатских переулках и вернувшись к Тверской по пыльному и шумному Садовому кольцу. Знакомства в этот день опять не получилось - хоть прогресс, казалось, был налицо. Его почти уже воспринимали всерьез и, как знать, быть может ему и улыбнулась бы удача, если бы он сам не терял вдруг веру в себя под смешливым взглядом, полным нехитрого кокетства. Фрэнк добрел до отеля, пребывая в задумчивости, но не в раздражении, рассеянно поднял с пола газету, подсунутую под дверь, и сразу наткнулся на рекламу службы эскорта, что красовалась на заглавной странице. Сердце его забилось гулко, он упал ничком на кровать, махнул рукой и выругался по-русски, зная уже, как проведет сегодняшний вечер. Потом все оказалось куда проще, чем он ожидал. Мужской голос в трубке был предупредительно-бархатист, у него не спросили лишнего, и вообще в разговоре не прозвучало ни одной вульгарной ноты. Манеры администратора вызывали в воображении концертный зал, контрамарки, публику в партере, да и к тому же, предложив Фрэнку девушку на вечер, он отрекомендовал ее скрипачкой, попавшей в черную полосу, музыканткой хорошей школы, приберегаемой для взыскательных клиентов. Я слышу в Вас интеллигентного человека, - журчал голос, - Вы останетесь довольны: москвичка, ангел, длинные нервные пальцы... - и сердце Уайта Джуниора заколотилось вновь, а после он действительно не был разочарован, хоть "скрипачка" и оказалась украинкой из Донецка, признавшейся со смехом, что у нее напрочь отсутствует музыкальный слух. Они вместе повеселились над телефонной хитростью, и потом она была вполне мила, особенно когда раздевалась без стеснения и жеманства под его напряженным взглядом. Любовь ее оказалась несколько механистична, но автоматизм действий не оскорблял нарочитостью. Она сказала даже, что он ей чем-то приятен, и Фрэнк поверил в это, в свою очередь избавившись от стыдливой скованности. К тому же, "скрипачку" звали Наташа, имя отозвалось в душе сладкой болью и добавило содержания в предоплаченную страсть. Уже перед прощанием, выйдя из душа, Фрэнк увидел, что гостья вертит в руках бумажник, который он беспечно бросил на журнальный стол. - Хотела взглянуть на твою жену, - рассмеялась она в ответ на вскинутые брови, - вы ведь все таскаете с собой фото. А ты, я погляжу, даже и не женат... - Она смотрела на него бесстыжими глазами, желтыми, как у таежной рыси, и ухмылялась во весь рот, а потом они расцеловались, и в комнате остался лишь запах ее духов. Фрэнк налил себе коньяка из мини-бара и сосчитал деньги, приготовившись к худшему, но обнаружил вдруг, что не помнит, сколько у него оставалось наличных, и лишь посмеялся над собой, зная, что даже в случае недостачи не стал бы никуда звонить - выясняя невыяснимое и, в общем, не имеющее смысла. В целом, следовало признать, что вечер удался, и он признал это, и опять напился пьян. Ночные феи в баре казались ему теперь хранительницами общей тайны, связавшей их и его, и еще наверное добрую половину сидящих тут, в прокуренном полумраке. С легкой грустью глядел он на их лица, сознавая, что его жизни не хватит на то, чтобы познать все тропы запретных кущ, и представлял, как можно прожить годы здесь, в городе греха, в разврате и алкогольных парах, ни разу не вспомнив ни об одном запрете. Утром он чувствовал себя больным и до полудня провалялся в постели, потом поехал в центральный парк и долго гулял, с наслаждением вдыхая полной грудью, а вечером все повторилось вновь - реклама в газете, звонок, вкрадчивый баритон. Продавщицы с официантками не интересовали его больше. Путь к истине был куда короче, и не стоило терять драгоценное время. На этот раз ему прислали Ольгу, черноволосую и скуластую, с чуть восточным разрезом век. С нею он провел вечер, а потом и три следующих ночи. Сначала, впрочем, все вышло неловко - после двух часов любви, показного смущения и прощального поцелуя, он, по какому-то наитию, наверное памятуя о вчерашнем, решил заглянуть-таки в злосчастный бумажник и обнаружил, что карман брюк, свисающих с кресла, девственно пуст. Это было уже слишком, и Фрэнк переполошился не на шутку. Он сразу вдруг вспомнил, что находится в опасной стране, где свирепствует криминал и никому нельзя верить, дрожащими руками набрал номер коварной службы и наорал на диспетчера фальцетом, полным бессилия, сознавая, что спохватился слишком поздно. Диспетчер впрочем был искренне удивлен и обещал разобраться во всем немедля; с четверть часа Фрэнк метался из угла в угол, ругаясь сквозь зубы и кляня собственную глупость, а потом, все по тому же наитию, пнул ногой ненавистное кресло, отогнав его к стене, и сразу увидел свою пропажу, безобиднейшим образом выпавшую на пол. Все оказалось на месте - и карточки, и деньги. Отчаянию Фрэнка не было предела. Служба эскорта, как назло, долго откликалась короткими гудками, и он мычал от досады, сжимая ладонями виски, а дозвонившись, обрушил на обладателя баритона такой шквал эмоций, запутавшись от волнения в русском языке, что тот по-настоящему растерялся и стал оправдываться, не зная своей вины. Вскоре все разрешилось. Фрэнка Уайта заверили с надлежащим тщанием, что подобное может случиться с каждым, и нет причин волноваться и переживать. Что же касается девушки, у которой, конечно, уже поинтересовались ее версией происшедшего, то она лишь обрадуется счастливой развязке и не станет держать на него зла. Фрэнк однако настаивал с горячностью, что хочет извиниться лично, на что вкрадчивый голос посоветовал сделать это в ближайший же вечер, в процессе получения романтических услуг, что, конечно, будет воспринято несчастной Ольгой с благосклонностью, как сочетание приятного с полезным, да еще и выгодным материально. "Особенно если на всю ночь..." - осторожно уточнил голос, на чем они и порешили, распрощавшись друг с другом подчеркнуто-тепло. На другой день она пришла к нему с бирюзовой лентой в волосах, была грустна и немногословна и призналась, вздохнув, что никто еще никогда не обвинял ее в краже. Фрэнк суетился вокруг, как новобрачный подле капризной дивы, он сказал много лишнего и не знал, куда девать глаза и руки. Потом они наскоро помирились и отправились ужинать в итальянский ресторан, а ночью почти не спали, делясь историями своих жизней вперемешку с любовными играми, обретшими неожиданное свойство. Ольга принесла элегантные наручники, чуть испугав его поначалу, но они блестели так призывно и казались столь невинны, что ему вновь стало стыдно за свою подозрительность. Впрочем, связанная с ними игра, оставаясь близкой безобидной шутке, выявила немало новшеств. Фрэнк был растерян - ему предлагали непривычную форму свободы. Ее было больше, чем представлялось на первый взгляд, он подумал мельком, что русские женщины в чем-то глубоко, искренне безумны и готовы поверить едва ли не любому, способному поделиться в ответ своей собственной безумной мыслью. Ему стало не по себе - от чужой покорности, зашедшей чересчур далеко, но тут же он увидел, что покорность - лишь средство, припасенное вовсе не для него, а для самой Ольги, черноволосой рабыни, ждущей своей очереди с воображаемым хлыстом. Потом и это стало казаться естественным и желанным, она шепнула ему: "Доверяй мне", - и он принял доверие как главную сущность действа, а после они шептали друг другу нежные слова, будто пережив вместе опасности и тревоги, которых хватило бы на несколько лет. Наутро Ольга ушла, и Фрэнк Уайт понял, что почти уже потерял голову. Он бродил по московским улицам, невыспавшийся и хмурый, бормоча что-то, будто ведя с нею нескончаемый диалог. Ни одной женщине он не рассказывал о себе столько - полагая не без оснований, что его едва ли станут слушать - и это тоже было ново, и принесло странное облегчение. Он осознал вдруг, что перерос себя - такого, каков был раньше - и гадал с усталой иронией, что еще случится ему разведать в себе самом, и сколько нужно таких ночей, чтобы привыкнуть к ним и не удивляться поутру. После обеда он провалился в тяжелый сон, а потом вновь была Ольга и торопливый шепот. Они теперь говорили не о прошлых жизнях, а друг о друге и тяготах одиночества, признаваясь осторожно во взаимной симпатии и тщательно подбирая слова, чтобы избежать патетики, неуместной даже во тьме. Потому быть может многое осталось недоговоренным, отчего Фрэнк потом страдал, щуря глаза на дневном солнце, а когда ночь пришла опять, и Ольга пришла, имея в черных волосах не бирюзовое, а алое, как кровь, он и вовсе утратил контроль и наговорил всего, что только может наговорить мужчина, опешивший от соблазнительности приманки. Когда он добрался до обещаний увезти ее в Вашингтон, устроить на работу и, чем не шутит черт, связать когда-то их жизни вместе, проверив предварительно крепость чувств, Ольга сжала ему руку - не то от волнения, не то от чего-то другого. Фрэнк очнулся вдруг и стал целовать ее с благодарностью, а после, стоя под душем, ругал себя за длинный язык, понимая, что зашел слишком далеко. Вернувшись в комнату, он сказал ей, что уезжает по делам в другой город - продолжать еженощные свидания становилось уже страшновато, как бродить по чужой территории, где ждут замаскированные ловушки. Она всплакнула чуть-чуть и оставила номер своего телефона, а он с жаром обещал позвонить - немедленно по возвращении. Словом, условности были соблюдены, но, оставшись в одиночестве, Фрэнк вздохнул с облегчением. Чего-то оказалось слишком много, ему явно нужна была передышка. К тому же, следовало наконец вспомнить и о делах - "другой город" не был одной лишь спасительной ложью, а от Москвы он успел уже получить больше, чем намеревался. Он проспал почти до середины дня, а теперь сидел в кафе с видом на брусчатку Столешникова и холил мрачноватый сплин, вновь переживая последнюю ночь и свои слова, которых наверное следовало стыдиться. Но стыдно ему не было ничуть, и еще - он впервые за много лет нравился сам себе. Конечно, кое-что случилось сболтнуть, не подумав, - признавал Фрэнк Уайт, отпивая принесенный коктейль. - Наверное он разбил девушке сердце, она будет надеяться и ждать. Быть может, она даже оставит доходный бизнес - по крайней мере, на время своих надежд. Но нельзя же подстраивать жизнь под быстрые женские слезы - все это слишком хлопотно, да и последствия не ясны. А Ольга, к тому же, обладает не самым привлекательным прошлым, вдруг это будет его мучить?.. Он с интересом оглядел двух девиц, томно проплывших мимо, ощутил себя свободолюбивым самцом, полным сил и желаний, и махнул официанту, указав на свой пустой стакан. Жалко девушку, - подумал он вновь с притворной грустью, откидываясь на спинку кресла и потягиваясь всем телом. - Но и все же прав был Аксел: их много, а выбор так труден... Притворная грусть, впрочем, была бы тут же им позабыта, узнай он ненароком мысли недавней своей возлюбленной, что сидела в это же время в полутемном баре на юго-востоке Москвы. Она потягивала мартини, переглядываясь с барменом, довольно щурилась и предвкушала интенсивный шоппинг в ближайшие выходные. Выгодный клиент подвернулся кстати - Ольга хвалила себя за умелую игру и жалела недотепу-американца, что оказался такой легкой добычей. Ее даже чуть-чуть мучила совесть, что случалось совсем уж редко и могло быть расценено как забавный казус. Она вспоминала, как Фрэнк совал ей деньги сегодня утром, выбираясь из ситуации, в которую сам же себя загнал, и как она подпустила притворных слез, желая усилить эффект. Чертова жизнь, - сказала она бармену, как сообщнику, который должен быть в курсе всего, и тот согласно наклонил голову. Я - московская сука, - добавила она с гордостью уже чуть заплетающимся языком, и бармен наконец усмехнулся в ответ. А Фрэнк Уайт Джуниор, покинув кафе, брел в сторону Петровки, посылая ей мысленно прощальный поцелуй и готовясь забыть о ней прочно и навсегда. Добравшись до отеля, он направился прямиком к консьержу и попросил заказать билет на самый комфортабельный поезд до Сиволдайска, а также гостиницу, желательно номер-люкс, подумав при этом, что потратил уже немало, но, право же, в этом городе просто невозможно не сорить деньгами. Вскоре миловидная горничная принесла ему в номер конверт со всем необходимым. Он поглядывал на ее ноги, подписывая счет, даже и не заметив браслет из жемчуга у нее на запястье, что мог бы сказать о многом, пусть в прописной сумме и не оказалось ни одной двойки. Жемчуг отсвечивал луной, а колени девушки вызывали самые нескромные мысли. Но Фрэнк Уайт Джуниор решительно гнал их прочь, наказав себе ограничиться в этот вечер одним лишь одиноким пьянством. Глава 11 Фирменный поезд Москва-Сиволдайск подали на первый путь за целый час до отхода. Павелецкий вокзал шумел как пчелиный улей - наступал уже вечер последнего воскресенья июля, и вокзальная площадь была забита народом. Даже к поездам дальнего следования приходилось протискиваться сквозь толпу, а у пригородных платформ вообще, казалось, некуда было поставить ногу. Горячка перемещений в преддверии новой рабочей недели достигла своего апогея, иллюстрируя выразительно и наглядно, что спесивая столица, как огромная поршневая машина, находясь привычно в центре всего, задает движению требуемый ритм. Местным же центром событий был именно первый путь - туда направлялись в это время самые состоятельные пассажиры. Предыдущий фирменный, на Волгоград, ушел два часа назад, следующий, на Воронеж, отправлялся ближе к полуночи, а прочие, предназначенные для публики попроще, не являли собой ничего значительного. К вагонам уже плыли степенные носильщики, подбирались мелким шагом карманники и попрошайки, брели охранники, похлопывая дубинками по толстым ляжкам - и там же вскоре должны были оказаться наши герои, все еще не подозревая о существовании друг друга. Первым на вокзале появился Александр Фролов - осунувшийся, с темными кругами у глаз, но полный решимости и готовый к действию. Марго не подвела: тайный замысел Елизаветы Андреевны был-таки частично раскрыт. Как ловкий лазутчик, она выяснила точную дату отъезда, номер поезда и даже вагон и место, хоть сделать это было непросто - компаньонка вела себя все так же скрытно. Пришлось пойти на маленькую хитрость, которая подействовала безотказно - потому быть может, что Елизавета не ждала от Маши подвоха. За мужчину, что звал ее к себе, еще не нужно было вступать в борьбу, чуткий женский сенсор оставался в бездействии, и она легко поверила истории о каких-то страховках и подписях на бланках, до которых ей не было сейчас никакого дела. Раньше нужно на работу приходить, - не преминула заметить ехидная Маша, - но я за тебя договорилась, не бойся. В пятницу съезжу и все сделаю, ну а если без подписи никак, то подвезу уж тебе - домой или на вокзал. Подстрахую уж тебя, подруга... - и Елизавета, рассеянно поблагодарив, сообщила ей и поезд, и дату, и место в вагоне, но когда та, ободренная успехом, попыталась выудить из нее что-то еще, вдруг сказала раздраженно: - Ах, Машка, отстань, не знаю я и сама... Рождественская усмехнулась про себя на эту очевидную ложь и вскоре позвонила Александру, добавив, чтобы сгустить краски, что дело серьезное и может кончиться настоящей драмой, а замешан в нем человек, с которым Бестужева пережила уже немало в каком-то прошлом, давнем или не совсем. Маш-ша, Маш-ша... - грустно проговорил Фролов, - Ну спасибо тебе, ты прямо боевой товарищ... - Марго хихикнула довольно-таки двусмысленно, но он поспешил закончить разговор, не имея больше сил на слова. Все становилось хуже и хуже, мир не просто рушился, теряя форму, мир умирал, распадался на элементы. "Не можешь жить - займись чем-нибудь другим", - горько процитировал Фролов недавно подсмотренное где-то, потом прошептал, качая головой: "Всех ожидает одна и та же ночь..." - и потом еще: "Умереть - значит присоединиться к большинству". Что-то щелкнуло в голове, лицо застыло и превратилось в маску. Впервые за тридцать четыре года его посетила мысль о самоубийстве. Чужие истины сразу вдруг показались ему смешны. Трудно было поверить, что еще недавно он старательно заносил их в разлинованную тетрадь, усматривая в этом немало смысла. Александр застонал, обхватив голову руками, потом захихикал, вспомнив еще одну: - "Нравственность народов зависит от уважения к женщине", - встал, подошел к окну и вдруг заорал тонко и страшно: - Сука! Сука! Блядь!.. Затем, помолчав, он сел на пол, привалился спиной к стене и всерьез задумался о том, чтобы покончить с собой. Способ сведения счетов с жизнью Фролов выбрал по-столичному быстро: самым надежным ему казалось прыгнуть с крыши высокого здания. Его дом на Солянке, восьмиэтажная "сталинка" с трехметровыми потолками, подходил для этой цели как нельзя лучше. Он наскоро прикинул, в какой части двора заведомо отсутствуют помехи в виде клумб и мусорных куч, рассудив, что тротуар между шестым и седьмым подъездами годится ему вполне. После этого решать стало нечего и медлить больше не стоило. Люк на крышу не запирался никогда, иных лазеек к отступлению не существовало, а пережив столько, сколько довелось пережить ему, было как-то уже неловко поворачивать назад. "Мы должны верить в свободу воли - у нас просто нет выбора", - сказал он вслух. - И как там было дальше? - Каждой глупости - свое время... Все, все, кончено, хватит! Усмехнувшись, он подумал, что всю свою жизнь боялся смерти, порой до судорог и ночного бреда, следил за здоровьем и оберегал свое тело, едва ли не паникуя при любых сигналах, казавшихся проявлениями функциональных сбоев. Право, это было смешно: он вспоминал свои страхи по поводу мнимых венерических болезней, слишком яркого - "чахоточного" - румянца на щеках, лица, опухшего спросонья, что могло свидетельствовать о проблемах с почками, синяков под глазами, бывающих, как он вычитал где-то, при плохой работе сердца... Все это звучало теперь так глупо, что можно было бы вволю посмеяться, если найти еще для смеха хоть малую толику отваги. Александр сжал кулаки и приготовился встать. Все, хватит, пошел! - прикрикнул он на себя. Но глаза его вдруг защипало, он почувствовал, как что-то стекает по щеке, понял, что это слезы и отчаянно устыдился. Тут же вдруг жалость к себе самому нахлынула мутным потоком, и Фролов зарыдал, укрыв лицо руками и уткнувшись в колени, как когда-то в детстве. Рыдал он долго, со всхлипами и подвываниями, а обессилев и успокоившись поневоле, понял, что позыв к суициду иссяк вместе со слезами, а на его месте утвердилось желание действовать и мстить. Кому и за что, он пока не осознал до конца, и план действий был совсем еще невнятен, но ему стало ясно, что нельзя позволить Елизавете выбросить его из своей жизни, даже и не попытавшись ничего объяснить. Нет, это было бы слишком просто - и для нее, и для соперника-счастливца. Что-то должно произойти с его, Фролова, непосредственным участием. Он знал, что готов на многое, а убить себя сейчас - ну уж нет, не дождетесь, это все-таки слишком поспешный выбор. Есть и иные, куда занятней: почему бы, в конце концов, не расправиться с кем-то другим - то ли с соблазнителем, посягнувшим на чужое, то ли с коварной партнершей по так и не случившемуся союзу? Или, быть может, обойтись вовсе без крови - просто расстроить их наглый союз взамен, объявившись в нужный момент ко всеобщему изумлению? Если же и это не удастся, то, по крайней мере, стоит довести самоистязание до абсурда, до последней уже черты, оставшись тайным свидетелем и убедившись во всем воочию. А потом - потом будет видно: либо орган страдания отомрет внутри, не выдержав перегрузки, либо отчаяние заполонит настолько, что последнему прыжку не помешают никакие слезы. Всю субботу Александр был почти спокоен. Он ел с аппетитом, изголодавшись за время своих терзаний, и пролежал на диване большую часть дня, выйдя из дома лишь для того, чтобы купить билет в плацкартный вагон, где легко укрыться, не привлекая внимания. На вокзал он прибыл очень рано - поезд только-только подползал к платформе - и занял место за киоском с шаурмой, изготовившись глядеть во все глаза. Ему хотелось удостовериться, что Бестужева и впрямь едет в Сиволдайск - события развивались столь гадко, что внезапные козни могли ждать где угодно, а он больше не желал, чтобы его водили за нос. "Мы добьемся мира, даже если для этого нам придется воевать", - бормотал Фролов вполголоса, поправляя темные очки. К очкам прилагалась шапочка с длинным козырьком, как у жокея-переростка, и мешковатая камуфляжная футболка. Положительно, его было не узнать, если не присматриваться вдумчиво и долго. Вскоре на вокзальной площади показался и Фрэнк Уайт Джуниор - взволнованный и зорко глядящий по сторонам. Он тоже ожидал всевозможных каверз, опасаясь в частности: опоздать, заблудиться, сесть не в тот поезд, быть ограбленным и вдобавок избитым, и пр., и пр. Наличные деньги он сложил в нательный пояс, приобретенный еще в Штатах, а билет с паспортом сунул во внутренний карман джинсовки, закрывающийся на молнию, хоть ему в ней было невыносимо жарко. Путешествие и вся акция целиком вступали в очень серьезную фазу. Фрэнк понимал, что покидает обжитой город, который, пусть с натяжкой, можно назвать частью цивилизованного мира, и отправляется в место, о котором цивилизованный мир знает очень мало. Насколько правила тамошней жизни подходят для неподготовленного человека, ему предстояло выяснить самому. Он ощущал некоторую робость, но в целом был скорее горд - ответственностью, которая легла на его плечи и, пожалуй, имела право называться почетной. Даже сами русские, напоминал себе Фрэнк Уайт, с опаской относятся к путешествиям в "глубинку" - вот и Нильва предупреждал об осторожности, и консьерж в отеле говорил что-то о повышенной бдительности и ночных разбойниках. Фрэнк приготовился быть бдительным как никогда и теперь бегло обшаривал зрачками каждого встречного, ни на секунду не ослабляя внимания. Вскоре в глазах у него стало рябить, и даже голова закружилась немного, так что он счел за лучшее остановиться у того самого ларька, за которым прятался Александр Фролов, и постоять несколько минут, заново свыкаясь с обстановкой. Обстановка казалась вполне миролюбивой - разве что было грязно и сильно пахло горелым. Рыжий подросток с болезненным лицом покрутился около Фрэнка и исчез. Потом две юные девицы, голоногие и смазливые, глянули на него мельком, проходя мимо, одна из них оглянулась и даже затянула хрипло: - Дяденька, скока время-а?.. - но подруга дернула ее за руку, и они зашагали к пригородным кассам, громко смеясь на ходу. Никто другой не обращал на Уайта Джуниора никакого внимания. Он осмотрелся и увидел прямо над головой большое табло. Сиволдайский поезд был указан в самом верху, и первый путь, обозначенный светящейся цифрой, находился тут же неподалеку, так что Фрэнк порадовался своему чутью, приведшему его прямиком в нужную точку. Он не спеша прошелся вдоль платформы, а убедившись, что посадка еще не началась, решил разыскать туалетную комнату, что оказалось неожиданно трудным делом и заняло чуть не четверть часа. Сам же туалет произвел на Фрэнка Уайта очень сильное впечатление - настолько, что даже о бдительности он позабыл на какое-то время и лишь у входа в вагон, протянув паспорт с билетом полной улыбчивой проводнице, вновь сделался напряжен и сосредоточен, украдкой глянув вокруг. Взгляд его не выявил ничего интересного, перрон у вагона бизнес-класса был почти безлюден, хоть, осмотрись Фрэнк пятью минутами позже, на глаза ему мог бы попасться Николай Крамской, неторопливо шагающий к хвосту состава. Николай был хмур и, как обычно, погружен в собственные мысли. Все складывалось пусть неплохо, но все же весьма противоречиво. Он не мог понять, что это значит, и чего хотят в высших сферах, дергая за несколько нитей сразу. В том, что там, в сферах, от него действительно ждут чего-то в связи с этой поездкой, случившейся столь внезапно, Крамской почти не сомневался. Все события вокруг командировки, совершенно обычной на первый взгляд, происходили чересчур своевольно. Стоило ему принять решение и настроиться на немедленный отъезд, как недавние совпадения стали отмежевываться одно за другим, будто сыграв свою роль и не желая более маячить на виду. У приятеля-литератора молчал телефон, и на электронное письмо от него так и не пришло ответа. В турагентстве, промучившись около часа, он добился-таки гостиничной брони, но билет ему предложили лишь купейный, утверждая, что мест в СВ больше нет, а Крамской вообще не любил соседей, особенно если их целых три, а не один. Наконец, в субботу ему позвонила Жанна Чижик - пожелать легкой и счастливой дороги - они поболтали с полчаса, практически ни о чем, но что-то насторожило его и осталось сидеть занозой, испортив настроение на вечер и на следующий день. После он понял конечно: в ее рассказах о волжской юности, на которые сам же он ее и натолкнул, прозвучали вдруг вульгарные нотки, какой-то нездешний неряшливый говорок. На него пахнуло заунывной тоской тех мест, их равнодушием ко всему на свете, и тайные мысли о сиволдайских женщинах, диковатых и прекрасных, тут же показались наивной блажью. Он посмеялся над собой и потом еще долго морщился с досадой, словно удивляясь мальчишеству, которое давно пора изжить. Словом, события тасовались как карты, и знаки обретали все менее разборчивый вид. Лишь пугинский заказ оставался твердым делом - на этот фундамент можно было опереться, да к тому же Николай и сам вдруг увлекся пугачевской темой. Он продолжал рыскать в Сети и выискивать новые факты - уже из собственного любопытства. Очень скоро ему стало ясно, что героический образ лукавит и не отбрасывает тени. Донской раскольник, возжелавший короны, хоть и замахивался на многое, был атаманом самой низкой черни, предводителем последнего отрепья, утерявшего в своем большинстве подобие человеческого облика. Описания казней и бессмысленных зверств ужасали даже по истечении многих лет и не могли не напомнить о другом чумном нашествии, уже не черном, но красном, случившемся через полтора века и тоже высвободившем страшную силу - гиблую энергию простых масс. Сам же Пугачев, жестокий и хитрый, порой трусоватый и всегда по-крестьянски вероломный, был интересен прежде всего тем, что именно в нем воплотилась карающая длань, что обрушилась на знать, погрязшую в бессилии духа. Это был демон вселенского мщения, символ memento mori, которому не вняли до конца - и поплатились потом, в столетие потрясений и скорби, от которого Крамскому, по счастью, досталась самая благополучная часть. В то же время, Николай не мог не признать, что думает о разбойнике с живейшим сочувствием, а порой и с намеком на пиетет - всегда сопутствующий мятежу, обреченному на провал, и дерзкой решимости, за которую платят гибелью. Где-то тут же была и зависть - к счастливцу, избранному высочайшей силой, ибо кого как не разбойника Емельяна вела чья-то ладонь, толкая в спину и заставляя творить безумства, сводя один на один со смертью и укрывая от нее до поры - пока неведомая программа не будет выполнена до конца. Вся его жизнь и крутой ее поворот, и история бессмысленного бунта не могли не вызывать восхищения - как событие большого масштаба, задуманное кем-то, кому масштаб был по силам. Часть этого восхищения доставалась и самому атаману, как бы он на самом деле ни был низок или глуп, или необъяснимо жесток. Право, замысел свыше способен оправдать многое, особенно на не слишком пристрастный взгляд: виселицы и трупы, и приступы страха, и неумение управлять вассалами, многие из которых, кстати, были умнее и решительнее вождя. Но демон вселился в него, а не в кого-то другого, и заставлял повиноваться блеску именно его страшных зрачков, пред которыми трепетал всякий, ибо поглядывало оттуда нечто не вполне человеческое. И даже теперь Крамской ощущал что-то, похожее на озноб, думая о мощи чьей-то воли, нашедшей выражение в воле Емельяна Пугачева, заставившей его поверить в исключительность себя самого - с основанием на то, признанным всеми. "А ныне ж я один из потерянных объявился и всю землю своими ногами исходил, и для дарования вас милосердием от Господа создан..." "И если кто ныне познает сие милосердие, жалую тех землею, рыбными ловлями, лесом, бортями, бобровыми гонами и прочими угодьями, а также вольностию и свободами и вечно казаками..." "А если кто не будет на сие милосердие смотреть, яко то: помещики и вотчинники, тех, как сущих преступников закона и общего покоя, лишать всех жизни то есть казнить смертию, а домы и все имение брать себе в награждение..." "А если кто сверх сего милосердия останется в своем недоразумении, тот уже напоследок воспримет от меня великое истязание и ничем себя не защитит..." "А хотя и восхощет обратиться к законному повиновению и будет стараться и споспешествовать и приносить неизменные услуги, но только ничего принято не будет; тогда уже и воздохнет из глубины сердца своего и воспомянет всемирное житие свое, да уже возвратить тогда будет никак нельзя..." Так диктовал самозваный император, не умевший ни читать, ни писать, верному своему секретарю Ивану Почитанину, который записывал слово в слово, лишь порой подбавляя витиеватости на вольнолюбивый казацкий манер. Николай восхищался слогом, а помимо слога, отмечал еще кое-что, и особенно веру в собственную правоту, что подчиняла и единила без разбора - казаков и крепостных крестьян, русских, калмыков и татар, шедших на истязания и смерть во имя свободы, грезившейся в скупых строках. Он много думал о странностях судьбы этого человека, быть может полагая даже, подобно клиенту Пугину, что имеет с разбойником необъяснимую связь. Того тоже должны были вести знаки, он наверное искал их и мучался, толкуя по своей необразованности в рамках расхожих религиозных догм... Николай с какой-то болезненной остротой переживал то же самое вместе с ним, делая конечно скидку на лукавую природу донесений из прошлого, о которой не стоит забывать всем, кто готов в них верить. Размышляя о Пугачеве и вихрях грозной его стихии, он порой ловил себя на мысли, что в последние годы связал себя слишком многим - вспоминая бизнесы, Жанну и неуступчивых клиентов, норовящих то и дело внести в его жизнь беспокойство и суету. Не иначе, дух свободолюбия, населявший когда-то разбойничьи указы, обладал нешуточной живучестью и не слишком растерял свои магические свойства. Крамскому стало грезиться даже какое-то заманчивое будущее - незнакомые улицы, потоки запахов и звуков, сам он, изменившийся до неузнаваемости, отрекшийся от мелочных усилий, будто нашедший скрытый рычаг, ухватившись за который можно потягаться с мирозданием всерьез. Существуя пока лишь в грезах, эти картины могли обратиться явью - он верил в это, чувствуя искренность порыва. Нужно было лишь отбросить лишнее, оторваться от чего-то, освободиться от пут или оков, или, быть может, пальцев чьих-то цепких рук. Распознать их было непросто, все попадало под подозрение. Он понимал, что тут не обойтись одним поспешным выводом и не откупиться ни Жанной Чижик, ни "Геральдическим Изыском", бросив их малой жертвой на воображаемый алтарь. Дело было серьезней и глубже, даже сам организм-хозяин не имел априори ни алиби, ни индульгенций. Концепция высших сфер могла оказаться неоправданным сужением перспективы, а "предназначение", заготовленное для него кем-то - вовсе не искомой точкой, а самым что ни на есть воплощением пресловутых оков и пут. Конечно, забираясь в такие дебри и позволяя себе усомниться почти во всем, следовало не увлекаться чересчур и не сжигать раньше времени мосты над бездной. Грезы грезами, но путь к ним долог, а реалии - вот они, перед носом, и, имея с ними дело, нельзя терять трезвость взгляда. Крамской напоминал себе об этом каждый день до отъезда, упрощая формулировки и избегая ненужного пафоса. Тем не менее, уже подходя к поезду, он постановил, не без некоторой торжественности, считать короткое путешествие освобождением от чего-то, о чем он еще подумает на досуге - сейчас и потом, по возвращении в Москву. В купе, к чрезвычайному своему неудовольствию, Николай обнаружил подвыпившую мужскую компанию, ведущую себя весьма шумно. Он кисло поздоровался, предчувствуя тяжелую ночь, но вскоре выяснилось, что едет из всех лишь один, оказавшийся совсем трезвым, а остальные провожают его на "решающую", как выразился кто-то из них, "битву". Крамскому сообщили, что его попутчик - не кто иной, как директор ансамбля "Ромашка", а вся веселая группа как раз и представляет собой этот ансамбль, уже многие годы несущий в массы лучшие традиции русского фольклора. Тут же ему предложили и молдавского коньяка из бутылки с сомнительной этикеткой - не слишком впрочем навязчиво, ибо желающих "добавить" было в избытке. Третью открывай - помнишь, из Питера провожали, так вообще на ходу спрыгивали... - гудел низким басом кто-то за спиной у Николая, ожесточенно пихавшего сумку под нижнюю полку. Но тут вдруг в дверях показались две пожилые женщины в одежде послушниц, оторопевшие от избытка жизнелюбивых мирян, и фольклористы сразу сникли, вытекли в коридор и стали пробираться к выходу, переговариваясь отчего-то вполголоса. Им, впрочем, было уже пора - времени до отхода поезда оставалось не много. Пассажиры на перроне, спеша к вагонам, перешли на легкую трусцу вместе с носильщиками, утерявшими степенность, а Александр Фролов весь извелся на своем посту, гадая, пропустил ли он уже Елизавету, проскочившую коварно за чужими спинами, или же она вообще передумала ехать - а то, быть может, легкомысленная Марго напутала что-то, намеренно или случайно, пустив его по ложному следу... Он почти уже решил сделать слабый ход - набрать телефонный номер той, которая, очевидно, больше не числила его в своих абонентах. Это было унизительно, но могло хоть как-то прояснить ситуацию - Александр вздохнул, достал сотовый из кармана, но к счастью не успел нажать ни на одну из клавиш, заметив в тот же миг запыхавшуюся Лизу, выбежавшую из вокзального здания. Он глубоко вздохнул, пропустил ее вперед и пошел следом, не приближаясь, став вдруг совершенно спокойным и не имея теперь причин куда-либо торопиться. Елизавета же была взвинчена до предела. С самого утра все шло не так и валилось у нее из рук. Автомобильная пробка из-за аварии на Садовом стала последней каплей: она совсем разнервничалась и накричала на шофера, хоть тот был не виноват и ничего не мог сделать - лишь бурчал что-то невразумительное в ответ. Как бывает в Москве, машины встали сразу и мертво - казалось, это уже навсегда, но потом что-то сдвинулось, весь поток пополз понемногу, и шофер проявил чудеса изворотливости, буквально втискиваясь в каждый просвет. "Настоящий городской водила", - сказал он про себя с гордостью, когда стало ясно, что они все же успели, и Елизавета ласково ему улыбнулась, но улыбка недолго держалась на ее лице, тут же вновь сменившись выражением озабоченности и досады. Досадовала она главным образом на саму себя - так, ни от чего, просто пребывая в беспокойстве. Оно никак не желало улечься, да и не мудрено - этому воскресенью предшествовали очень нервные дни. Первая волна теплого чувства, нахлынувшая на Елизавету Андреевну по прочтении романтического письма, скоро уступила место смятению, поглотившему ее с головой. Мысли о счастливых месяцах, проведенных когда-то с Тимофеем, вдруг сменились воспоминанием о пережитой обиде - она и теперь, оказывается, готова была вскинуться, как фурия, при одном лишь намеке на то давнишнее "предательство". К тому же, как выяснилось скоро, самого Царькова она помнила очень смутно в сравнении со злополучной медсестрой. Та была медноволоса, большегруда и чертовски, непозволительно юна в воспоминаниях семилетней давности, так что Елизавета, смотря на себя в зеркало, недоумевала, почему Тимофей не давал о себе знать так долго, прождав в нерешительности и позволив ее собственной юности ускользнуть от них обоих навсегда. Царьков позвонил в тот же день, пытался грубовато шутить и вообще вести себя по-свойски, но разговор вышел плохо: она отчаянно стеснялась, была скована и цеплялась к словам, за что потом сильно себя корила. Он, впрочем, не обиделся и тут же прислал электронную записку, призванную сгладить неловкость, а Елизавета, вся вспыхнув, настучала в ответ длинное чувственное письмо - и не знала, куда деваться от стыда через пять минут после его отправки. Так у них и продолжалось потом - до самого воскресенья. Настроения менялись часто и совпадали на удивление плохо - то есть, это ей так казалось, а Тимофей, как ни пытался, просто не успевал угадывать их причудливый ход. Она хотела прояснить для себя что-то за эти несколько дней, но времени было слишком мало, и разрозненные части не складывались в одно. Ответы казались неясны, потому что и вопросы мешали друг другу, явно превосходя количеством некое разумное число. Что же до главного из них, то с ним она просто боялась иметь дело, отгоняя куда-то за спины прочих, тут же принимавшихся галдеть вразнобой, совершенно сбивая ее с толку. Потом она совершила ошибку, рассказав обо всем "комсомолке" Зое. Та помирилась с мужем, отвоевав себе и коту вдоволь жизненного пространства, и глядела теперь с прищуром превосходства. Слезы были забыты, собственная правота казалась ей абсолютной, а Бестужева - достойной лишь снисхождения. Замуж-то он тебя не возьмет, - подытожила она безжалостно, - и Елизавета сузила глаза в ответ и стала говорить грубости. Зоя Климова лишь усмехалась победно - ее позиция не имела слабых мест. Она больше не боялась пауз, а от ее брони отскакивали любые стрелы. Бестужева почувствовала это и распрощалась внезапно, кляня и Тимофея, и себя саму. Пресловутая точка опоры зашаталась, как хлипкий мост. Все дрожало под ногами, и ладони хватали пустоту. Мир - это то, что внутри меня, - говорила себе она и оглядывалась, сознавая: мир вне, он смотрит. Смотрит недобро и ничем не хочет помочь. Скользит мимо и не дается в руки, и не отличает тебя никак - в его взгляде напрочь отсутствует интерес. За ней не следил больше внимательный глаз, ее не преследовал человек, неуловимый, как тень - Елизавета заметила даже, что тоскует по филеру. Между ними был натянут нерв, было притяжение, покалывающее электричеством - и вот ничего не стало, а центр притяжения переместился в Сиволдайск. Она думала о тетушкиной вощанке и усмехалась нервно: каков он теперь, Дефиорт? Потом вспоминала витрину на Солянке и морщилась с досадой: хватит! Тут лишь ненужные любовники и мертвые зрачки! Наконец, Елизавета Андреевна избрала в качестве мотивации концепцию "реванша" - как самую безопасную с точки зрения самооценки. В этой игре нужно смотреть свысока, - убеждала она себя. - Ведь это он захотел ее вновь, и она, а не кто другой, решает своею волей, делать ли ему навстречу ответный шаг. Поехать к нему, конечно, стоит - хотя бы для того, чтобы убедиться воочию, что он и впрямь все еще ею увлечен. Узнать такое всегда приятно - к тому же, можно вновь закружить ему голову, если окажется, что прошлые чары недостаточно сильны. Власть над мужчиной - такая сладкая вещь, - повторяла Елизавета, как мантру, зная при этом, что власть имеет лишь форму, подобно дутой негодной вещи. На оболочку не опереться, как не ступить на тончайшее из стекол, но из причин не приходилось выбирать - лучшие из лучших тоже оказывались дутыми на поверку. Они годились лишь для толстокожей Зои, ее кота и множества таких же, как они. Вообще, любую мысль приходится додумывать в одиночку, - говорила она себе и жалела себя. - Это ли не причина, чтобы уехать хоть на край света?.. Размышлять о реванше было комфортно, намеренья выходили неуязвимы для насмешки, но меж ними на каждом шагу угадывались потайные ходы, ведущие в совсем иные миры - к мыслям, взрывоопасным, как порох, и полному отсутствию расчета. Двери этих миров запирались с искренним тщанием, но замки готовы были пасть по первому же знаку - она прекрасно сознавала это, пусть и негодуя на собственную глупость. А вдруг ему нужна помощь, ведь не зря же он вспомнил о ней именно сейчас, - думала она тут же, отмечая с некоторым злорадством, что наверное у Царькова так и не появилось близкого человека за все годы, что они провели врозь. Потом сомнения одолевали вновь, она вспоминала о непостоянстве мужчин вообще, а в частности - все о той же медсестре, грубоватой и некрасивой, даже и не подозревающей наверное, что кто-то до сих пор думает о ней и о том коротком эпизоде. Наконец, подошло время отъезда - уже заказав такси, Елизавета чуть не расплакалась вдруг от непонятного страха, а в машине, томясь в заторе, больше всего на свете боялась опоздать на сиволдайский поезд. Глава 12 Соседом Фрэнка Уайта по двухместному купе оказался невысокий и полный, но очень живой мужчина средних лет. Он быстро разобрался со своими вещами, переоделся в тренировочный костюм, заботливо развесил пиджак, рубашку и брюки, задернул занавеску на окне, пробурчав: - Чтобы не подглядывали, - и уткнулся в газету, изредка почесываясь и сопя. Фрэнк, намеревавшийся насколько возможно насладиться пейзажами Подмосковья, был раздражен таким самоуправством, но не стал спорить, не будучи уверенным в знании вагонного этикета. Он посидел какое-то время, глядя вбок, потом все же решился и совсем уже собрался было высказать претензию по поводу занавешенного окна, но тут в дверях появилась официантка, предложившая сделать заказ на ужин, и ситуация разрядилась сама собой. Сосед принялся выспрашивать все детали небогатого меню, а Фрэнк Уайт, воспользовавшись моментом, тут же отодвинул занавеску чуть в сторону и стал глядеть в образовавшуюся щель - с очень независимым видом. Ну, я решил, - вдруг обратился к нему сосед. - Сначала селедочку под шубой, а потом, пожалуй, гуляш - и водочки сто пятьдесят, само собой. Вы как, меня поддержите? - Прозвучало это столь аппетитно, что Уайт Джуниор, собравшийся было обойтись одним лишь чаем из страха перед некачественной едой, вдруг заулыбался в ответ и тоже заказал и селедочку, и гуляш с подливой, и само собой попросил водочки, чтобы не отставать. Покончив с заказом, он поймал себя на мысли, что ему уже очень нравятся поезд, официантка и даже пыхтящий сосед, после чего они церемонно познакомились и даже обменялись визитками, причем соседская оказалась куда солидней на вид. "Георгий Владимирович Самохвалов, старший эксперт", - значилось на ней довольно-таки загадочно, но сосед тут же добавил, что называть его следует просто Жорой, и стал без всякого перехода рассказывать о путаной своей работе, имеющей касательство к дрязгам в Спорткомитете, в тонкостях которых Фрэнк так и не смог разобраться. Но это было не так уж важно, сосед Жора оживленно ругал чиновников-ворюг, из-за которых столь бездарно была проиграна Олимпиада, нанеся очередной удар по национальной гордости, и без того уже загнанной в медвежий угол. Тут как раз принесли еду и водку, они выпили по тридцать грамм, после чего Жора выругался беззлобно и возразил сам себе, что гордость - черт с ней: по большому счету, жаль не гордости, а былого величия. Ну а его-то как раз нет и наверное уже не будет, а есть одно лишь дремучее хамство, которое, без сомнения, будет здесь всегда. Вот Вы издалека, как Вам на первый взгляд? - спросил он Фрэнка Уайта, занюхав черной корочкой и закусив селедочкой, и Фрэнк сделал то же самое, а потом ответил вполне искренне, что ему тут очень даже нравится, хоть, конечно, судить о серьезных вещах он бы пока не взялся. Нравится, нравится... - пробурчал сосед, - ну а что же Вам такое нравится, позвольте поинтересоваться? - и Фрэнк стал послушно перечислять и скоро дошел до барышень-москвичек и их достоинств, о чем упомянул с некоторым смущением, несмотря на водку. Тут ему пришлось замолчать, ибо Георгий Владимирович подхватил тему на лету и уже не упускал инициативы, успевая при этом отпивать по чуть-чуть и заедать с большим удовольствием, следя и за собеседником, чтобы не нарушал темпа. Мнение Самохвалова, старшего эксперта, в целом совпадало с уайтовским, хоть, конечно, по существу вопроса он имел сказать гораздо больше. Бабы, - веско заявил сосед, - сейчас в Москве не те. - И стал пояснять, несколько даже горячась: - Стать не та, а порода и вовсе теперь не та - будто повывелись или забились в щели... Фрэнк сделал удивленное лицо и хотел было возразить, но Жора отчаянно замотал головой, не давая прервать начатую мысль. Мы-то знаем, они не повывелись, - продолжил он уже чуть спокойнее. - Просто держат их взаперти, как прекрасных василис, в темницах или в башнях этих элитных, в кабаках и приемных, сразу по многу штук, и кому от этого легче, скажите - мне или может быть Вам? То-то и оно, что одно расстройство, а красивые лица пропали, ни на Тверской не встретишь, ни на Арбате, везде одни колхозницы - нечерноземье или голимое зауралье... Хороших теперь прячут, и сами они прячутся где-то, а на улицу - нет, ни-ни. В общем правильно, сейчас на улице приятного мало, но все равно жаль - обидно, понимаете, за страну. Бывало-то ведь, чуть выйдешь - на каждом шагу по смазливой кошке, а теперь не то, не то: времена меняются и всегда приносят грусть... Хоть вообще, - он сделал значительную паузу, поднял рюмку и подмигнул Уайту, - вообще, женщина в России - это вещь! Больше тут ничего не осталось - купчики на рысях, да большие и мелкие бандюганы. Тошно, право слово, хоть каждый пыжится и строит из себя, но женский пол, скажу я Вам, это нечто особое до сих пор - если столицу не брать в расчет. Столицу мы уступили - и пусть они с окраин все в нее прутся, но баб в России много, на наш век хватит. Вы посмотрите, сколько места, - кивнул он за окно. - Сколько пространства, и оно ведь наше - отказываться нельзя, пусть в нем одиноко донельзя. Плохо, если по одному - и нам с Вами трудно, с водкой или без водки, и, точно так же, любой из девиц, чуть она задумается и загрустит. Но зато: как же силен ее порыв навстречу, когда она решит, что нашла родственную душу! Русская женщина что угодно примет за любовь - в больших пространствах, знаете, не до жиру - и станет мягка, податлива, щедра на ласку. Пусть и коротко, но и все же, все же... Коротко? - переспросил Фрэнк Уайт. Что-то в словах Жоры больно его кольнуло - пока лишь предчувствием тревоги. Он даже заерзал и заморгал, стараясь себя не выдать, но сосед, по счастью, смотрел не на него. Ну да, все оно ненадолго, - махнул Самохвалов рукой. - Любовь уходит, и страсть уходит в пустоту, а без страсти волшебства не бывает, и на просторах - одни болота и комары. И леса - не сказочные дебри, а все больше кустарник да бурелом. И кикиморы не щекочут, и нет ни русалок, ни прочих дев - пока не забредешь в деревню, да и там, быть может, одни старухи, остальные в райцентр подались, на блядки. Так-то оно, не угадаешь, но бывает миг - и вот тебе сказка!.. И тогда за наших не стыдно, - почти прошептал он, понизив голос, - чуть ли не единственное здесь, за что не стыдно. Я вот был в Гамбурге, прожил там с полгода, так немецкие женщины - это да, вещь... Но наши-то лучше! Лучше и точка! Они выпили за женщин, и сосед сразу посерьезнел. Я Вам больше скажу, - вздохнул он, глядя Фрэнку в глаза, - я скажу Вам: тут есть жизнь. Гамбург - то, се, чистота, порядок, а приезжаешь сюда и видишь: есть жизнь. В русской женщине есть жизнь, если понимаете конечно - а Вы-то, я думаю, знаток... Фрэнк Уайт несколько застеснялся и стал косноязычно возражать, но Жора слушал вполуха. Взгляд его затуманился, было видно, что и мысль унеслась куда-то - назад в Москву или в далекий Гамбург, или в иные пространства, неразличимые отсюда. Лично я, - сказал он вдруг, перебив Фрэнка на полуслове, - я когда-то любил крупных женщин, таких, чтоб бедра, грудь, попа... - как вообще представляют славянок. Даже странно, что это в прошлом, но - ушло с молодостью и совсем не тянет, а теперь - теперь я без ума от маленьких. Знаете, есть такие маленькие девочки... Нет, нет, нет, - заторопился он, заметив на лице Уайта мгновенную настороженность, - вовсе не подумайте дурного. Не такие уж малолетки, им может быть уже побольше, чем Вам, но они все равно - как кукольные собачки. Ах, как они меня влекут! Как с ними все по-другому, занятно и непривычно! И все же, это целая сердечная драма... Он запрокинул голову, выплеснул в себя последние капли водки и отвернулся к окну. Фрэнк, чуть помедлив, сделал то же самое. За окном тянулись бесконечные поля, солнце садилось в тучи, подсвечивая рыхлую кромку. Жора вздохнул, поскреб щеку ладонью, повертел в пальцах пустую рюмку и бережно поставил ее на стол. Маленькая девочка... - вновь заговорил он. - Девочка, пусть ей за тридцать и неважно, близко ли к сорока - это все равно подкрадется в один миг, она даже не успеет моргнуть. Короток ее век, но пока еще не подкралось - маленькая девочка, она ощущает себя такой юной... Юной и хрупкой - ощущает и играет в это. И не может тебе противостоять, ты чувствуешь ее слабость и готовность к слезам без повода. А она потакает - и отдает инициативу, и становится воображаемой тенью... О, как быстро ты привыкаешь к мысли, что она принадлежит тебе - пусть даже она пока и не принадлежит. Как быстро убеждаешь ты себя, что она - твой верный паж, твоя раба, что она думает о тебе всегда, каждый день и час... А как иначе - она хрупка и порывиста, с лягушачьими ступнями и детским бюстом. Каждый ее жест на виду, да и вся она будто бы на виду - тебе кажется чуть не сразу, что ей нечем сопротивляться. Но это опасная иллюзия, и у маленькой девочки есть оружие - пусть одно, но грознее многих других. Потому что: она может сказать "нет"! О, это страшный выпад, страшный выстрел, оглушительный залп... - горько проговорил Самохвалов и вдруг стукнул по столу кулаком, так что тарелки жалобно зазвенели, и одна из вилок упала на пол. - Она это знает, крошечная стерва, знает, что больше нет зарядов и бережет этот единственный, пока еще может терпеть - сдерживая любопытство, предвкушая миг торжества. Вынашивает в себе, не спит ночами, предчувствуя победу - месть городу мужчин, месть самцам с хриплым дыханием, с которыми больше никак не сладить, которые хотят откупиться малым за власть над ее тщедушным тельцем или и вовсе не дать ей ничего - вычерпав всю ее душонку без остатка. Оттого-то на ней сучья маска - по-другому тут и нельзя - только маской никого не удивишь и не обыграешь притворным безразличием. Нет, она хитрей заносчивых и холодных, она строит из себя послушную тень, а потом вдруг - все, не может больше терпеть, очень уж ей хочется посмотреть, как выйдет. И является на свет кинжал из-под корсета - то самое слово "нет", когда его уже никак не ждешь. И наступает торжество, ее торжество - на миг, на краткий миг. А потом, конечно, плохо обоим - и она рыдает в подушку и пьет в одиночестве дрянной виски или какую-нибудь мутную смесь. Тоже ведь привыкла и пригрелась к тебе, как собачка, трудно теперь отвыкать и вновь выбегать на холод. Но ничто уже не изменишь, и хоть глаза ее сверкают остатком решимости, в них растерянность и тоска. Хочет вернуть, но поздно, поздно - и выходит драма... Поезд гнал во весь ход, что-то поскрипывало в стенах, и весь вагон подрагивал, словно от избытка мощи. За окном темнело, и Фрэнк Уайт видел свое отражение в стекле. Он не был пьян, но чувствовал себя странно - как бы наблюдая со стороны и себя, и соседа Жору, и все купе, освещенное мертвенно-бледной лампой. Стук колес успокаивал - сообщая будто, что плохого ничего не случится - ни с Фрэнком, ни с кем угодно другим. Сосед вдруг встал, подошел к зеркалу и поправил что-то у себя в прическе, потом с хрустом потянулся и лег на полку, закинув руки за голову. Но и нам есть, чем ответить, - сказал он твердо, глядя в потолок. - Мужчина - он, знаете ли, да. Он, знаете - ого-го, не жалкая тварь. И никак за ним не угнаться - ни маленькой девочке, ни любой жалкой твари. А? - спросил он Уайта, но тот молчал, и Жора удовлетворенно кивнул: - Вот, я и говорю. Что женщина, - продолжил он, зевнув, - ей только бы пригреться, а как она может мстить? Она спит с другими из протеста, но протест короток и конечен, а мужчина ищет свой идеал и может искать всю жизнь. Пусть его обидели отказом - это значит лишь, что данная особь больше не стоит ни слова, ни взгляда, но идеал-то остается как идея, и этой идее можно многое посвятить. О, ей много можно отдать, больше, чем любой маленькой стерве, ибо сколько их еще - с похожими именами, с теми же волосами, разрезом глаз... Так и тянет представить, что все они - твоя послушная тень. Так и тянет купить всех, кто доступен, а таких - легион, армада. Купить и отдавать себя всего, зная, что отдаешь не им, а идее - а они-то не понимают, жалкие существа, не способные на фантазию и отвлеченную мысль. Они, верят, шлюхи, повидавшие мужчин, теряют голову и дрожат в экстазе, стонут по-настоящему и по-настоящему шепчут: ты мой единственный ангел... Э, да что говорить! Он снова зевнул, прикрыв глаза, и Фрэнк тут же воспользовался паузой - схватил полотенце, пробормотал что-то и отправился в туалет. Ему было неловко, он боялся, что еще чуть-чуть, и Жора Самохвалов в своих откровениях зайдет слишком далеко. Вернувшись, он с облегчением обнаружил соседа спящим, выключил свет, разделся и, забравшись под тонкое одеяло, стал размышлять о Сиволдайске и пугачевском кладе. Очень скоро мысли его, как и в самолете, обратились к грядущим деньгам и способам их траты. "Стипендия имени Уайта Джуниора" - думал Фрэнк Уайт Джуниор и испытывал приятное волнение, и тут же подшучивал над собой, не желая важничать чересчур. Это и было его тайной мечтой - рожденной капризом загадочной американской души. Несколько лет назад он дал себе слово учредить благотворительный фонд для математиков той страны, которая поможет ему разбогатеть. Теперь все шло к тому, что выбор судьбы падет на Россию, и это было как нельзя кстати. Множество нюансов увязывались в одно, в том числе и школа со специальным уклоном, пусть "уклон" не оставил в воспоминаниях особого следа и не привил Фрэнку любви к точным наукам. Гораздо больше можно было сказать о светлой романтике русских книг и всей трогательной неприкаянности тогдашней московской жизни, от которой теперь осталось лишь смутное сожаление. Оно-то и взрастило идею в дебрях подсознания, связав ее не просто с точными науками, а с самой что ни на есть точнейшей из них. Отчего-то Фрэнк уверился в мысли, что именно математика в академичной ее форме, напрочь лишенная прагматизма и полная строгой красоты, может стать последним оплотом непрактичности вообще, которую, он чувствовал всем сердцем, необходимо сохранить в какой бы то ни было ипостаси, пусть даже прочее человечество не беспокоится и не дует в ус. Решение было смелым - так, по крайней мере, казалось ему самому. Принять его в окончательном виде помог эпизод с газетой, в интервью которой Аксел Тимуров, желая пустить пыль в глаза, заявил о намеренье их фирмы взять на работу множество математиков - никак не меньше сорока. Зная Аксела, Фрэнк понимал, что тот не имел в виду дурного, ляпнув по недомыслию первое, что пришло ему в голову, но математики всей округи приняли известие за чистую монету и несколько недель осаждали их офис, демонстрируя изо всех сил профессиональную пригодность. Они оказались голодны, неустроенны и обидчивы, неловки в общении и чудовищно невостребованны. Они слали письма и факсы, досаждали звонками и неурочными визитами. Аксел укрылся от них за спиной Уайта, ведавшего, помимо прочего, еще и наймом персонала, и тому пришлось несладко, но он выстоял, в некотором ошеломлении отбив все атаки и разъяснив неоднократно, что нужных вакансий у них, увы, больше нет. Поначалу ему не верили, требуя назвать имена счастливцев, успевших раньше. Иные пытались даже неумело интриговать, отчаянно краснея и пряча глаза. Но потом все смирились с неизбежным, как смирялись наверное уже не раз, и согласились с Фрэнком, что произошла ошибка, и они тут вовсе не нужны, как и, собственно, почти везде. Самый активный из них, сорокапятилетний знаток тензорных полей, звонил еще не раз и даже поздравил Фрэнка, искренне и тепло, с Днем национальной независимости, но затем и он пропал, уверившись в тщетности усилий, а Уайт Джуниор, переведя дух, пообещал себе, что возьмется за учреждение стипендии, лишь только заимеет настоящий капитал. Под стук колес о капитале думалось легко, а вскоре Фрэнк Уайт уснул, несмотря даже на похрапывание соседа. Жизнь в поезде шла своим чередом, как уже много лет из ночи в ночь. В тамбуре одиноко курил пьяный дембель, тут же неподалеку пожилой бухгалтер объяснялся в любви проводнице, давно уставшей от слов, а ее напарница с толстыми бедрами, обнеся пассажиров чаем и дежурно отулыбавшись всем подряд, потела и задыхалась от избытка чувств в объятиях рябого прапорщика, которого она подсадила в Михайлове в свое одинокое купе. Фрэнку снились маленькие девочки со сморщенными лицами старух, а потом и вовсе всякая чушь, так что он вскрикивал и метался на узкой полке, лишь чудом не свалившись на пол. Порой он задевал рукой обеденный столик, и оставленная с вечера посуда звенела на манер морских склянок. Георгий Владимирович Самохвалов бормотал тогда хриплым голосом: - Но-но, не балуй, - но храпеть не переставал и тем более не открывал глаз. Еще хуже Фрэнка спал Николай Крамской - как впрочем и всегда в поездах. На этот раз он к тому же злоупотребил алкоголем, просидев до полуночи в ресторане с директором фольклорного ансамбля, мучался теперь головной болью и пытался утихомирить бессвязные мысли. Стыдно было вспоминать, что еще на вокзале он дал себе зарок ничего не пить и не вести ни с кем длительных дорожных бесед. Когда поезд тронулся, Николай был трезв и все еще очень тверд в своем благоразумии. Обменявшись с соседями парой вежливых фраз, он вышел из купе и простоял целый час у окна в коридоре, прижавшись лбом к холодному стеклу. Заоконные виды не радовали ничуть - окраины города являли собой жалкое зрелище. Вдоль полотна тянулись катакомбы заброшенных фабрик советской поры - будто подчеркивая бессмысленность усилий, растраченных здесь когда-то впустую. Они зияли провалами разбитых стен, развалинами построек, ржавчиной конвейерных линий - декорациями плохого фильма об ужасах технократической эры. Казалось, поезд ползет среди пейзажей иной планеты, но когда Москва осталась позади, стало ясно: нет, планета та же, лишь страна наверное другая, ее почему-то не узнать. Город кончился и цивилизация закончилась вместе с ним, остались лишь следы варваров и гуннов, не знавших просвещения - их кострища и обломки хижин, странная утварь и полусгнившие шкуры... Вновь теперь ржавчина была повсюду - старая техника, брошенная каким-то врагом, сползшие с петель двери коробчатых гаражей, еще что-то железное во рвах и канавах. Земля была изранена на совесть - в жестокой войне человека и природы, в войне не на жизнь, а на смерть, в которой человеку, похоже, пришлось отступить. Потом вдруг все изменилось в один миг - будто поезд пересек наконец линию фронта. Начались поля и перелески, краски поблекли, но зато очистилась перспектива. Горизонт отодвинулся в бесконечность, ориентиров не стало, и Николай Крамской, позабыв недавнее раздражение, задумался тут же о безбрежной расточительности пространства, как это делало до него великое множество соотечественников. Подобно каждому из них, он ощущал смутно, что видимое из окна превышает размерами пределы восприимчивости сознания, и потому, как бы он ни старался, сущность видимого ускользнет, как ускользала она от всех. Потому у русских нет верных правил - одна недосказанность и печаль, - думал он, хмуро насупив брови. - Хоть, казалось бы, ясно: гармония, она в природе, ею и именуется деревенский Бог... Однако, тут ее слишком много - потому с ней воюют и пытаются мстить. Нужно уехать в другие страны, чтобы понять и затосковать по своей. Там-то всего отмерено по чуть-чуть - нечем подстроить внутренний камертон, а вернешься - вновь зазвучит без фальши. Быть может, это и называется "здесь раскрывается душа"?.. Тьфу ты, - разозлился на себя Крамской, - вечно так и тянет на штампы. Чуть что - поспешность и бессилие формулировок, только и остается, что посмеиваться над собой. Любая держава могла бы гордиться - любая, но не эта, гордиться тут давно уже не умеют. Может, впрочем, и не умели вовсе - где много места, там воля и дальний взгляд, но там же и неприкаянность, проклятие духа, от которой всегда - вселенская тоска. Непомерность масштабов - испытание не из легких, особенно для незрелых умов, а ведь умы здесь так же незрелы, как и везде, с чего бы им быть другими? Ленивы разумом, да хитростью сильны, - пробормотал он, усмехнувшись. - Сильны, сильны... Крестьянской хитрецой, с давнего века. А масштабы - что ж, их так и тянет свести к обозримым, уменьшить, подменить суррогатом - особенно, когда пространство, даром что безбрежно, так еще и однообразно донельзя: куда ни глянь, везде одно и то же. Это утомит кого угодно - и иссушит мозг, лишь дай себе волю задуматься. Потому так и тянет подметить изъян, уцепиться за что-то руками или взглядом... Отчего-то ему сделалось неуютно. Он потер шрам на щеке, как тайный, чуть стыдный талисман, но и это не помогло ничуть. Город, алчный призрак, выпустил его из лабиринта, плутать в котором было так привычно. Тонкие нити рвались одна за другой, мироздание сбрасывало маску, на смену упорядоченности, пусть ничтожной, надвигался хаотический космос. Николай почувствовал вдруг, что мысли его истончаются, готовясь охватить сразу многое, и что делиться ими больше не с кем. Именно в этом, показалось ему на миг, и есть истинная суть свободы. Быть может, в этих просторах, как бы ни были они велики, ему и вовсе не уготовано места? Он вырвался из железного царства, где с трудом отвоевал себе келью, но может так случиться, что спасение в том, чтобы поскорее нырнуть обратно... Да уж, - помотал Крамской головой, - и сам я горазд на всякую чушь. Дело вовсе и не в свободе, "предназначение" в конце концов никто не отменял, что я в нее вцепился, как в избитый фетиш? "И если кто познает сие милосердие, жалую тех свободами и вечно казаками..." Это все - приманка для глупых, не внимающих смыслу слов. Даже в Пугачеве, при всем вольнолюбивом пафосе, главным была не свобода, а дерзкая цель. Конечно, в этой расхристанности за окном не родится никакая дерзость - то-то ж он мыкался неприкаянным: бродягой-поденщиком, торговцем рыбой, раскольником из польских земель. Не доведись ему угодить в кутузку, а оттуда, чуть ли не по ошибке, в руки яицких бунтарей, так быть может и не было бы ничего - наказали бы его плетьми да сослали в Сибирь. Но ведь попал и почуял в себе беса, и понесся на черных крыльях, суля скорое освобожденье, хоть сам был повязан своей же дерзостью по рукам и ногам... Николай поморщился и вздохнул. Дерзкая цель... - передразнил он сам себя. - Кто мне скажет, зачем я на самом деле еду в Сиволдайск? За спиной послышался звук открываемой двери. Крамской, будто пойманный врасплох, дернул плечом и постарался придать лицу утомленно-скучающее выражение. Из купе вышел сосед в майке и тренировочных штанах, громко кашлянул и встал рядом. "Россия, средняя полоса..." - процитировал он, вглядываясь сквозь стекло. - Дурная доля и больная воля. Или, быть может, большие земли - малые жизни, бессмысленность, выставленная напоказ. Вообще, над этим грешно смеяться... Знаете, - обратился он к Николаю, - я никак не могу понять, что же свойственно провинции больше всего - лень, зависть или пренебрежение к деталям? Вот Вы, к примеру, что скажете на этот счет? Я все больше в Москве, - ответил ему Крамской, не поворачивая головы, - мне довольно-таки трудно судить. Вот и мне трудно, - подхватил сосед, - хоть я - то в Москве, то везде. Вообще-то мы воронежские, но вот застряли в столице, а еду я в Балаково, за деньгами. Долгая история... - он махнул рукой. - Моя фамилия, кстати, Мурзин. Савелий Савельевич Мурзин. Вы как вообще-то насчет поужинать? Николай собирался категорически отказаться, но, подобно Фрэнку Уайту, почему-то не нашел в себе сил. Колеса мерно стучали, убаюкивая сознание, мир казался ненастоящим, а всякая решительность - неуместной. Он представился в ответ и вскоре обнаружил себя сидящим в вагоне-ресторане, напротив Савелия Савельевича, который, не мудрствуя, набросил пиджак прямо на майку, а между ними, вовсе уж вопреки намеренью, лукаво поблескивал аляповатый графинчик. В Вас видно интеллигентного человека, - сказал сосед, выпив первую стопку, - Вы поймете эту мысль: лень, зависть, пренебрежение к деталям... Я думаю, главенствует все же последнее, как бывает в почти любом списке, от него все беды, душевный разброд и слепота. Но и в пренебрежении одно другому рознь - и его можно простить, если оно не само по себе. Если ему причиной внутренний зуд, сжирающий ресурс, так что на детали ресурса не остается. Внутренний жар и работа внутри. Работа разума или, скажем, души... Поезд замедлил ход, тормоза запели заунывную песню востока - словно башкиры на кривоногих конях или татары с саблями, острыми как бритвы. Да, да, - перебил Савелия Николай, - именно не остается ресурса. Оттого и склонность к обобщениям - по любому предмету, не смущаясь нимало. Торопливые сущности на пустом месте - выходит наивно, но что поделать. Когда давят масштабы, поневоле станешь выдумывать глупости - чтобы спастись или хоть забыться... Он вдруг разгорячился, и сам потянулся к графинчику с водкой. Савелий Савельевич поддержал, они быстро выпили по второй и стали спорить о работе души - так, словно именно это занимало их головы все последние годы. Сосед-воронежец обладал вертким умом, переубедить его было непросто, но и Крамской умел находить лазейки в доводах, казавшихся безупречными, так что разговор происходил очень живо и поначалу на несколько даже беспокойных тонах. Потом, однако, собеседники притерлись друг к другу и стали приходить к согласию, пусть порой с оговорками, за которые не было смысла цепляться. К тому же и графинчик пустел понемногу, добавляя взаимной симпатии, так что они быстро выявили суть предмета и пришли к выводу, что вопрос сводится к "душевным томлениям", почитаемым за глубину естества, но в действительности годным лишь на то, чтобы оправдать запойное пьянство. Вся беда в том, что объять пытаются необъятное, - доказывал Савелий Мурзин, и Крамскому нечего было возразить, тем более, что это совпадало по содержанию с безбрежностью пространств и безысходностью масштабов. Он все же утверждал в свой черед, что лучше пытаться хоть как-то, чем не думать ни о чем вовсе, соглашаясь с собеседником, что попытки, как правило, пропадают втуне, не меняя распорядка жизни. Только отвлекают от работы - потому кругом убожество и нужда, - посетовал фольклорист. Они пригорюнились было, но тут же взялись разъяснять друг другу, что за вольность духа не жаль заплатить убогим бытом. И если этого не понимают кое-где, - Савелий кивнул в направлении заходящего солнца, - то потому лишь, что там-то дух давно уж повязан, и вольнодумство отмерло как явление... Словом, беседа протекала в привычном русле, почти не отступая от традиций. Вскоре разговор сам собой повернул в сторону национального сознания, чему способствовал и вид лесистых равнин за окном. Они вместе посетовали на то, что ругать его стало слишком расхожим делом, а ведь именно оно, как ничто другое, питает уже который век все тех, кто не ленив душой - даже и за счет внимания к деталям. О да, - подтвердил Крамской и высказал осторожно вдруг пришедшее ему в голову: здесь, быть может, не обошлось без рациональной причины? Почему бы в центре среднерусской равнины не оказаться геомагнитной аномалии, определяющей данное свойство территории. А если так, то Россия - заповедник для всего мира, и каждый, кто сюда приезжает, немедленно ощущает это на себе... Эта мысль была встречена с большим энтузиазмом, тем более, что им принесли еще водки и горячее. Мурзин легко согласился с Николаем и даже развил идею в том смысле, что обнаружение и исследование аномалии должно вскоре стать большим всемирным проектом. Он упомянул ЮНЕСКО, которому хватит уже размениваться по мелочам, но на этом они оба слегка смутились и замолчали пристыженно, как-то сразу почувствовав, что зашли слишком далеко. Слаб все же наш разум, - вздохнул Савелий Савельевич. - Удручающе мы беспомощны в толковании явлений. Так нас и тянет все непонятное сей же час свести либо к сказке, либо к вещам обыденного свойства. А ведь для непонятного, быть может, даже и слов еще нет... За окном вдруг быстро стемнело. Поезд несся сквозь ночь, влекомый неведомой силой, собеседники были слегка пьяны и исполнены друг к другу глубочайшего доверия. Патриотизм стал казаться обоим неинтересен и мелок - суть была не в нем, суть крылась гораздо глубже. Не сговариваясь и исполнившись единения, они стали сдержанно брюзжать на Отечество - а потом увлеклись и принялись ругать в открытую, стараясь лишь не опускаться до слишком пошлых клише. Вот говорят: скучные, скучные нации, немцы там или какие-нибудь шведы, которые - ни водки выпить, ни побуянить вне расписания, - сетовал фольклорист Савелий, жестикулируя рюмкой. - Ну, насчет водки, так те же шведы тоже жрут дай бог, а по мне - лучше уж расписание и скука, чем дибиловатый, смурной кураж. Я понимаю, у русских нет своей модели счастья, никто не удосужился придумать и вбить в башку с детсадовских или там школьных лет. Как сравняли с землей Советы, так и счастья не стало. Каждый выдумывает в одиночку - а что способен выдумать средний человек? То-то и оно, что ничего путного, да еще к тому же и вразнобой. Даже и не сравнить с грамотным идеологом и вообще со спе-ци-а-лис-том... - он многозначительно покивал, и Николай покивал тоже. - Вот и получается, эти свиньи - что немцы, что шведы - они-то имеют программку под рукой: раз и сверился, и всегда знаешь, к чему стремиться. Им с малолетства промывают мозги, и среднему человечишке это только на пользу. А здесь... Каждый в свою дуду - и выходит какофония, и режет ухо! Они хмуро разлили и выпили, не чокаясь. В вазочке на столе, в такт колесам, искусственные цветы покачивали белыми лепестками. Их наивные пластиковые пестики подрагивали на ходу в надежде оплодотворить хоть что-то, будучи при этом совершенно бессильны. Подошла официантка, собрала тарелки и поставила на стол еще одну корзинку с хлебом, покосившись на полупустой графинчик. Огурцов нам сообразите... - попросил ее сосед и продолжал, обращаясь к Николаю: - Я знаю, знаю, что не во всем прав. Есть плюс, и он все в том же: модели у русских разные, а разнообразие - это большое дело. Но как посмотришь на этот плюс, приглядишься внимательнее, так и хочется просто плюнуть: в этом разнообразии до обидного мало разниц. Почти их и не видно, тупость одна, тупость и серость. Никто не выпрыгивает из шкуры и планку не задирает выше носа. Чем их всколыхнуть, как расшевелить? - Я Вам не скажу, и другие не скажут. Что сделать, как открыть шлюзы? Я знаю, наркота открывает шлюзы, но не обкуривать же всех наркотой. Водка открывает шлюзы, но от водки они дохнут, как мухи, и работать не могут, и запойные все как один... Любовь открывает шлюзы - да, она сильнейший галлюценоген, она просветляет мысли и из шкуры выталкивает прочь. Но любовь - это ж не каждому дано, не дано почти никому... Еще по капелюшечке? Крамской выпил "капелюшечку" и почувствовал себя пьяным. У меня есть модель счастья, - признался он заплетающимся языком, - но счастьем там и не пахнет. Мне не дано любить - я знаю, что не способен, но и не нужно, я против галлюцинаций. Мне доводилось видеть тех, кому дано - у них, как правило, жалкая судьба. Да бросьте, - поморщился Савелий Савельевич, - какая уж там судьба. Любви, я Вам скажу, вообще почти не бывает - один обман и душевная лень. Скука жизни - вот наше кредо, а Запад бодрится и мчит себе вперед... Тут ведь и на фольклор не ходят, - пожаловался он, - но впрочем и на Западе не ходят, мне говорили. Есть лишь одна надежда - литература. И есть лишь одна большая проблема - жизнь проходит слишком быстро. А Вы как, не страдаете от скуки жизни? - спросил вдруг он, и Николай стал горячо уверять, что нет, не страдает, будто в этом крылся какой-то стыдный смысл. Они сжевали по соленому огурцу, и Савелий признался, что он не страдает тоже, хоть его и считают очень замкнутым человеком, а потом перегнулся через стол и сказал, понизив голос, что готов поделиться с Николаем одним секретным открытием. Крамской сообщил в ответ, что у него тоже есть открытие с секретом, но делиться им пора еще не пришла, что встретило у соседа полное понимание и даже энтузиазм. И не надо, - проговорил он с нажимом, - не надо, пока не настало время, а что у Вас кое-что этакое есть, я и не сомневался. Потому что, - тут он перешел на шепот, - потому что Вы из "наших"... Потом Савелий Савельевич сделал хитрое лицо, огляделся по сторонам и добавил: - Просто, мы - иной биологический вид! Да, да, да, - стал уверять он с жаром, видя, что Николай смотрит недоверчиво и не спешит соглашаться. - Я-то знаю, мне объяснили. Один биолог, засекреченный спе-ци-а-лист, рассказал подробности - вот так же, в поезде, на пути из Барнаула. Все дело, оказывается, в генах: они одинаковы, но не до конца. Всегда есть маленькая разница - раньше-то на нее не хотели глядеть, но теперь присмотрелись и поди ж ты: чуть не в каждом есть непохожие точки. Называются "снипсы" - я запомнил наизусть - и что занятно, у большинства различия в одних и тех же местах. Это о многом говорит, я сразу понял, чуть речь зашла о большинстве - а вот у некоторых отличия вовсе и не там. Неправильные у них "снипсы", не такие, как у прочих - и человек мучается всю жизнь, страдает от несовершенства мира, а окружающим-то невдомек. Оно и неудивительно: у него ж не написано на лбу, те снипсы или не те. Нормальный он или, как вот мы с Вами, в некотором смысле, понимаете, урод. Гены... Снипсы... - задумчиво повторил за ним Николай, и вновь вдруг ощутил волнение и стал тереть себе лоб. Слова собеседника показались ему исполнены глубокого смысла, и даже смутная тень вселенского организма мелькнула будто бы за окном. Может вот сейчас что-то и разрешится - явится путь, намек, разгадка, - нервно подумал он, а вслух пробормотал, стараясь держать себя в руках: - Интересно, это имеет отношение к метаболизму? Все имеет отношение к метаболизму, - замахал на него Савелий Мурзин, - уж поверьте мне, я в курсе дела. Очень легко вообразить, как это произошло когда-то - даже не нужно специальных знаний. Был у питекантропов маленький мозг, увеличивался себе на миллиграммы каждую тысячу лет, только и позволяя, что орудовать дубиной - намешка, а не эволюция. Сто веков - представьте - сто веков и никакого толку, а потом вдруг кто-то нарисовал картинку сажей на стене, и хоп: черта подведена, явился новый вид - ибо старому-то с какой стати? Не путайте с Хомо Сапиенс, Хомо Сапиенс - эклектика, там намешано-перемешано. Новые со старыми, и старые тянут за собой. Спариваются-то, не глядя в гены, по одному лишь влечению - очень, конечно, невоздержанность нравов мешает генетической чистоте. Но и все равно, снипсы не дадут соврать: кажется, что смешались плевела и злаки - ан нет, в длинных молекулах закодирована вся правда. И все, кто понимают, думают себе - ах, как жаль! Жаль, сокрушаются они, что доступна эта правда лишь узкому кругу - у кого пробирки и электронный микроскоп. Но я-то знаю: так да не так. Есть отличие на виду... - сосед снова оглянулся, потер руки и прошептал торжествующе: - "Наши" - это те, кого мучит вопрос! Они допили водку и доедали теперь хлеб с солеными огурцами. У фольклориста Савелия возбужденно блестели глаза, и проступили красные пятна на лице. Вопрос-то известен давно, - бормотал он, заглядывая Николаю в самые зрачки, - но для большинства он - пустой звук. Не то что не мучит, а даже как бы и не звучит, но эти, с другими снипсами, сразу делают стойку. В чем предназначение разума? - спрашивают они себя сами по нескольку раз на дню. - Где кроется суть самонадеяннейших потуг - попыток осмысления жизни, от которых всем только хуже, ибо конец не отменить?.. Смысл возможности поиска смысла... - вопрос замкнут в кольцо, и нам не вырваться из кольца - в том числе и тем, кто ищет ответы. А те, кто не ищет - протоплазма, строительный материал - как же их бывает жалко, убогих невежд! "Наших" не так мало, - шептал он, нависая над столом. - Особенно в младенчестве, когда - чистый лист и незамутненный взгляд. Потом-то их сбивают с толку - мамки, дедки, модели счастья... Тут-то разнообразие и играет на руку: разобщенность мнений, непрочный пергамент - это Вам не западный железобетон. Потому, в России "наших" должно быть больше - и искать их нужно не где-то, а сами понимаете... - он, усмехаясь, тыкал пальцем в окно. - Пока всякие умники издалека "моделей" не навезли. Ага, - глубокомысленно кивал Крамской, а Савелий крошил пальцами хлеб и бормотал с обидой: - Ну а вообще, мы еще посмотрим. В будущем все устаканится, помяните мое слово, уже и сейчас движется к тому. Сплошной зоопарк - в цивилизацию прет зверье, чуждые нам племена, жестокие и тупые, пригодные лишь к размножению. А где зоопарк, там будут и клетки - неизвестно только, кто в клетках, а кто снаружи, но это уж у каждого свой взгляд. Все равно "наши" объединятся, не по ту сторону, так по эту. Мы-то с Вами увидим, а другие может и не поймут... Они расстались поздно - покачиваясь от вагонной тряски, добрели до купе, довольные вечером и друг другом, но утром избегали глядеть один другому в глаза, будто после грязного дела. Ночь была душной, гроза полыхала вдали, но не проливалась дождем. Николай долго лежал без сна, размышляя о Мурзине и о снипсах, и понимал прекрасно: что бы ни представлял из себя этот человек, "сообщение" от высшей силы пока еще не пришло. Проводница, пришедшая их будить за целых два часа до прибытия, отчего-то хмурилась и косилась в сторону. В туалеты собралась длинная очередь, и едва начавшийся день уже казался утомительным и нескладным. Запасливые монашки покормили Савелия крутыми яйцами с солью и дали ему к чаю кусок кулича, а Николай от завтрака отказался, вышел в коридор и потом, подумав, перебрался даже в соседний вагон. Там он и простоял, не тревожимый никем, до самого Сиволдайска, чувствуя себя несколько постаревшим, как всегда бывает после пьяной ночи. Глава 13 В пыльном мареве и желтой дымке, бесшумный, как утренний призрак, московский поезд приближался к вокзалу. Тимофей Царьков вышагивал по перрону, заложив одну руку за спину и неловко сжимая в другой букет ярко-алых роз. Он был тщательно выбрит и хорошо одет, несколько взволнован и сердит на себя за это - ибо ему-то как раз следовало оставаться совершенно бесстрастным. Но взять себя в руки никак не удавалось, сердце гулко стучало в груди, и ладони казались подозрительно влажны. Сказать по правде, Елизавета всегда имела над ним какую-то власть. Ожидая ее на свиданиях, он порой ловил себя на мысли, что именно этот раз может оказаться последним - она обманет и не придет, бросив его, как ненужную вещь - и замирал от страха, стараясь не признаваться себе в этом. Для опасений собственно не было и причин, она любила его искренне и щедро и не имела склонности к внезапным сюрпризам. Теперь же волнение и вовсе выглядело неуместным, вопрос о чувствах и связанных с ними сюрпризах не стоял на повестке дня - по крайней мере, для Царькова, имевшего в виду совсем другие ставки. Однако, он не раз уже доставал носовой платок, вытирал им руки и лоб и в раздражении посматривал на безоблачное небо, хоть жара была еще вполне терпима. Как пацан, честное слово, - пробормотал Тимофей вслух, глянул на вокзальные часы, машинально отметив, что поезд почти не опоздал, и вновь подумал вдруг, что именно так бродил он под разными часами, у памятников, скверов и станций метро - закладывал за спину руки, волновался и бурчал что-то сам себе, поджидая ту же женщину в другом времени, беспечном и безвозвратно ушедшем. Юную Лизу Бестужеву он помнил очень хорошо и не сомневался, что узнать ее сейчас ему не составило бы труда даже и без фотографий, предоставленных филером по имени Димон, столь успешно осуществившим московскую "прелюдию". На них она казалась почти такой же, лишь прическа изменилась, да насмешливей стали глаза, а тогда, в двадцать один, она носила короткое карэ, была улыбчивой, гибкой и стройной, а тело ее пахло чем-то цветочным - не то жасмином, не то розовым маслом. Погрузнела теперь, не иначе, - вздохнув, подумал Царьков и с неудовольствием вспомнил, что и сам он с тех пор прибавил не меньше десяти килограммов. Потом мысли его спутались и опять приняли фривольно-романтический характер. Он припомнил вдруг, как сказал ей однажды, в отместку за какое-то пустячное словцо, что всегда предпочитал блондинкам брюнеток, потому что те ярче и заметней в толпе. На следующий день она пришла на занятия, перекрашенная в черный цвет, и глянула на него внимательно-серьезно, предупреждая взглядом неуместные шутки, говоря как будто: "Ты видишь, на что я для тебя готова?.." Темные волосы смотрелись на ней ужасно, они вдвоем прогуляли лекции, изъездив всю Москву в поисках специальной жидкости, нейтрализующей краску, а затем он помогал ей в ванной, и она, нервно посмеиваясь, все спрашивала: - Не в зеленый? Не в зеленый? - потому что краска была дешевой и могла дать неожиданный эффект. Потом они хохотали перед зеркалом и занимались любовью под душем - к великому смущению другого Царькова, его двоюродного брата, гостившего в то время в Москве, который закрылся на кухне и включил радио на полную громкость... Двоюродный брат, сын уральского дяди, разбогатевшего на ювелирных ломбардах, оказался одним из виновников, пусть невольных, той самой истории с аварией и больницей, благодаря которой он топтался сейчас с цветами на перроне города Сиволдайска. В тот злополучный день Тимофей ехал с вокзала, посадив братца на екатеринбургский поезд и радуясь избавлению от докучливой обузы. Брат приезжал в Москву по нескольку раз в году, они ладили не слишком, но Царьков безропотно его терпел - не имея, кроме них с дядей, никакой другой родни. Родители погибли, как только он вернулся из армии - где-то под Красноярском, в таинственной железнодорожной катастрофе, о которой в прессу не просочилось ни слова. К нему тогда пришел угрюмый седой человек, показавший мельком комитетскую ксиву, сказал какие-то слова, зорко поглядывая исподлобья, подождал, пока Тимофей справится с первым шоком, а на все вопросы только вздыхал и похлопывал по плечу. Потом в течение двух недель ему выплатили солидную компенсацию и еще заходили раз или два, заставив подписать множество бумаг о неразглашении чего-то, о чем он не имел никакого понятия. По родителям Царьков горевал недолго - они никогда не были близки, а повзрослев, он и вовсе от них отдалился. Отец много пил и иногда дрался, будучи нетерпим к молодежной моде, а мать вела отдельную жизнь, изрядно погуливая на стороне, как он понимал теперь. Сплачивали семью лишь визиты "заволжских хазар", как отец называл мрачновато пожилых, но крепких бабку и деда, родителей матери, живших в Элисте, городе больших ветров, пропахшем кумысом и степной пылью. Бабка была наполовину калмычка, а дед происходил из донских казаков, изгнанных некогда со своих земель и осевших по ту сторону Волги. Он много странствовал, был по молодости неугомонный весельчак и драчун и до сих пор еще чернил усы фиброй, а в сапоги, чтобы скрипели, клал между стелькой и подошвой тонкую бересту. Ему приходилось бывать на Алтае и на берегах Каспия у астраханских плесов, в Малороссии и азиатской пустыне, в лесистом Приуралье и далеких северных землях, о которых он отзывался недобро и скупо. В Казани татары научили его бить волка с коня обыкновенной нагайкой с железной пулькой на конце, под Новгородом, в одном монастыре, он едва не был оскоплен за вольнодумство, а в засушливой Адыгее и вовсе чуть не погиб, заплутав, загнав лошадь и оставшись на двое суток без глотка воды. Любимейшим его занятием была соколиная охота, и Тимофей помнил, как дед читал ему из Даля: "Сокол не берет добычи с земли, он бьет на лету, подлетая под птицу и загоняя ее вверх... Бьет всегда под левое крыло, всаживая коготь и распарывая как ножом; птица падает, сокол опускается на нее, перерезает горло и пьет кровь, тем отличаясь от ястреба, который щиплет откуда ни попадя..." К тридцати пяти дед остепенился и стал подумывать о наследнике. Оглядевшись кругом, он положил глаз на красавицу Елену, дочь купца-мануфактурщика, плутовавшего к тому же с железнодорожными концессиями и считавшегося в округе основательным человеком. Вскружив невесте голову, он похитил ее у несогласного родителя и сыграл "краденую" свадьбу за сто верст от Элисты, где у красавицы отыскалась дальняя родня. Поставленный перед фактом, купец счел за лучшее простить молодых, и они вскоре перебрались в город, где и прожили потом всю совместную жизнь. Елена любила деда тяжелой русской любовью, свободы не давала и следила строго, но предана была ему совершенно и не задумываясь пошла бы хоть на край света, проснись у того былая страсть к перемене мест. С наследником у них долго не получалось, несмотря на знахарей и собственные мольбы, но потом Елена родила-таки дочь, в которой оба не чаяли души. С их приездами в семье Царьковых утверждались непрочный мир и несколько суматошный уют. Отец побаивался деда, не жаловавшего "горилку" вопреки казачьим традициям, а мать веселела, расцветала и закармливала семейство разнообразными вкусностями. После смерти родителей Тимофея бабка с дедом заезжали к нему один раз, но были уже не те, как-то очень быстро сдав, а потом вдруг умерли в один год незадолго до его знакомства с Лизой. По ним он искренне горевал, а еще - не раз думал о том, что хочет себе такую же жену, как дедова калмычка Елена, и в Елизавете, быть может, ценил больше всего преданность и цельность натуры. Ну а после аварии и побега прочь из столицы задуматься о женитьбе ему было недосуг - пока на горизонте не замаячила угроза в лице влюбленной хищницы Майи... Тимофей в последний раз промокнул платком лоб, поправил галстук и поудобнее перехватил букет, розы в котором были неотличимы от тех, с которых началась его "охота". Жених, ей богу, - подумал он с неприязнью. Ему все больше становилось не по себе, мелькнула даже мысль, что все затеянное - пустая трата сил и вообще глупость, а вовсе не серьезная идея. Но отступать было некуда - состав дернулся, лязгнул и встал, проводница восьмого вагона, не мешкая, распахнула дверь, и из тамбура потянулись пассажиры. Елизавета оказалась пятой - из какого-то внезапного суеверия он считал выходящих, загадав, правда, совсем другое число. Она была свежа и пряма в осанке и выглядела моложе своих лет. Царьков ругнулся про себя страшными словами, призывая сознание успокоиться наконец, шагнул к ней, чмокнул в щеку и отстранился, разглядывая с дерзкой улыбкой, а потом протянул цветы, одновременно пытаясь завладеть ее дорожной сумкой. Махнемся, как гангстеры - зелье на деньги, - пошутил он неловко, забрасывая сумку за плечо. - Ну, здравствуй! Ну, здравствуй, - откликнулась Елизавета ему в тон, с удовольствием понюхала розы, в свою очередь поцеловала в щеку - "спасибо" - и посмотрела в глаза с улыбкой не менее дерзкой и может даже чуть более смелой. Она тоже волновалась слегка, но, в сравнении со вчерашним стрессом, ее состояние было близко к безмятежному. Дорога успокоила ее - однообразием пейзажей, плавным течением времени, а также ощущением, что все решения приняты, и от нее больше ничего не зависит. Попутчик оказался стар и молчалив - не задавал вопросов, не лез с разговором, лишь только моргал подслеповато, а потом лег, укрыл лицо газетой и так, под газетой, уснул, не разбирая постели. Она все больше смотрела в окно и думала о своем - но не о грядущей встрече, а почему-то о детстве и летних поездках в Крым в шумно-говорливой плацкарте, где отец играл в шахматы с соседями и бегал за пивом в станционные буфеты, а она, боясь, что он задержится и отстанет, высматривала его через головы сидящих, сердито хмурясь. Потом был университет и спортивный лагерь на Азове - тоже плацкарта и легкое вино под стук колес, а потом - и это было уже смешнее - плюшевый берлинский поезд и вкрадчивый обожатель с грустным лицом... Просторы за окном и символы отечества - стволы берез, бесконечные поля, ярко-алые грозди рябины - кровь ангела, обратившаяся в воду - не волновали ей душу и даже раздражали поначалу. Пейзаж был до обидного бесстрастен, блеклая пастораль будто щеголяла невинностью - как девственница, ждущая завоевателя. Но кто знает, что у девственницы на уме?.. Елизавета усмехалась невесело. Казалось, огромное небо и земля, уходящая в никуда, тянутся друг к другу, выдавливая воздух - так что, вглядевшись, ловишь себя на мысли, что здесь, наверное, бывает трудно дышать. Наваливаются с двух сторон и лишают сил, - думала она, подперев ладонями подбородок, - это месть пространства тем, кто его не любит - а кому-то награда, для кого-то и панацея. Жизнь не может оторваться от поверхности - уйдя в нее, погрузившись, почти распластавшись. Стихийные начала, они родились задолго до человека и остаются такими, как были всегда - бездушными, не знающими ни жалости, ни тепла. Панацея отчаявшимся, одиночкам без веры... Потому тут и бедность, что никому нет дела: не станешь же хлопотать и стараться, когда на тебе покрывало из свинца. Вон какие облака - пусть красиво, но живя под ними, наверняка неуютно смотреть. Здесь вообще не до уюта - слишком много плоской земли и неба... Внешний мир не замыкался в целое, расползаясь к горизонту и дальше, за пределы зрения, и это было странно ей, городской жительнице, привыкшей иметь перед глазами четкие границы и ориентиры на каждый случай. Столица, символ вертикали, отучила ее от пространства, раздавшегося вширь, где ничто не цепляет взгляд. Но потом она притерпелась и стала даже находить в безграничии очарование безысходности, столь близкое порой женскому сердцу, как оправдание жалости к себе и набегающим слезам. Развлекали ее и провинциальные городки, которые фирменный скорый проскакивал, не замедляя хода. Станции назывались просто - Малиновка, Хохловка, Белоцерковец - Елизавета не знала этих мест и станций, и сами слова казались ей незнакомы, она словно постигала какой-то новый язык. Это увлекло ее, она совсем не думала о Сиволдайске и возможной перемене в ее жизни, и лишь когда за окном мелькали церковные купола, вспоминала вдруг о Царькове и спрашивала себя чуть иронично, предложит ли он венчаться, и как она будет выглядеть в белоснежном платье перед алтарем. Выйдя из поезда и увидев его с букетом, в стильной рубашке и галстуке подстать, Елизавета почувствовала вдруг, что они не успели до конца отвыкнуть друг от друга. Тимофей понравился ей - она нашла, что он стал солиднее и серьезней, не утеряв былой привлекательности. Она легко шла по грязному перрону и улыбалась, пряча лицо в розы, а Царьков балагурил, не умолкая, стараясь звучать по-простецки грубовато, дабы не выдать остатков смущения, не желавших улетучиваться прочь. Заедем ко мне, бросим вещи? - спросил он, глянув на нее, и полез в карман за брелком с ключами. Елизавета кивнула в ответ, подумав мельком: "Интересно, приставать ко мне он сразу будет? Лучше бы погодить немного - как-то все же пока непривычно..." Они подошли к большому японскому джипу, и Царьков открыл для нее переднюю дверь. Что-то пыльная у тебя машина, - поддела она его. Ну да, - сказал Тимофей с притворным сожалением, - смотри, не запачкайся, столичная штучка. Так уж у нас тут - провинция... - Потом уселся рядом, пробормотал вполголоса: - Хороша деревня наша, только улица грязна, хороши ребята наши, только славушка худа... - скорчил страшную рожу, Елизавета засмеялась, и они, не спеша, стали выруливать со стоянки на оживленную улицу. Залитый солнцем, желтый и обветшалый, выщербленный и невероятно старомодный, Сиволдайск понравился Бестужевой. На первый взгляд он был ужасен, на взгляд второй в нем не было места ни для какой жизни, но вскоре глаза свыкались с бутафорскими декорациями, сквозь небрежно склеенный картон проступала вдруг каменная кладка, а потом нарисованные покровы и вовсе спадали, открывая город, застывший в своем собственном времени, будто в пику неумелым владельцам. Они промчались мимо царских конюшен, ставших прибежищем здешних скинхедов, мимо библиотеки и полусгнившей церкви, мимо университета имени императора Николая и Академии МВД напротив, вокруг которой накручивали круги потные, румяные курсанты. Тимофей вел джип уверенно и нагло, распугивая проржавевшие малолитражки еще советских времен, и вещал без умолку, как заправский гид. Посмотри на фасады, - говорил он Елизавете, - сохранились, не развалились, хоть никто не чинил сто лет... Представь себе - девятнадцатый век! Не изменилось ничто - и дышится легко, хоть все вокруг и гадят, не размышляя... Лиза послушно вертела головой и втягивала носом воздух, пахнущий бензином так же, как и в Москве, а Царьков, не глядя на дорогу, уже показывал ей: - Смотри, смотри - трущобы в глубине. Тут только зайди в любую подворотню - такого насмотришься, прямо фильм ужасов. Кое-где совсем разрушено - все уже украли и никого не дозовешься... Вообще, каждая пядь сиволдайской земли стоит безумных денег, - добавил он со смешком и было не ясно, в шутку это или всерьез. - Я здесь уже седьмой год живу - и не жалею, представь! Он и сам не знал, кривит ли душой - с одной стороны, город прилично ему надоел, но с другой - дышалось тут действительно легче, хоть никто не взялся бы найти этому причину. Вон глянь-ка, парк, - показывал он рукой, - там гуляния по субботам - просто блеск. И ряженые, и медведя водят... - и Елизавета смеялась, откинув голову: - Да ладно тебе, не верю!.. - Нет, ну правда, - не унимался Тимофей, - а еще Волга, скоро увидим, это вообще тут самый главный аттракцион. На нее-то мы вволю насмотримся - и на катере, и купаться будем. Как купаться-то будем - голыми? - спросила она лукаво, вспомнив их ночные вылазки на чью-то дачу с искусственным прудом. Тимофей хохотнул, сворачивая во двор через арку с грудой щебня посередине: - А чего, можно и голыми, нравы здесь простые. Чем стреляться, утопимся оба... - Они подъехали к скоплению дорогих машин, приткнувшихся, кто как смог, у новой девятиэтажки из красного кирпича, с трудом пробрались к подъезду, обходя строительный мусор, потом поднялись на верхний этаж, и он торжественно распахнул перед ней тяжелую стальную дверь: - Прошу! Оказавшись внутри, оба стали вдруг очень скованы и сразу разбрелись по сторонам, избегая смотреть друг на друга. Елизавета бросила сумку в своей спальне с отдельной ванной, поправила волосы перед зеркалом, глубоко вздохнула и пошла по комнатам, все время ощущая его присутствие неподалеку. Квартира оказалась хорошей, и она подумала мельком, что таких в этом городе, наверное, не много. Мебели было недостаточно, и вся обстановка отдавала чем-то казенным, но это могло быть списано на отсутствие хозяйственной женской руки. Так-так, - резюмировала она, сойдясь с Тимофеем на кухне, - места много, что есть свидетельство потенциального жизнелюбия. Ты вообще тут без меня не умирал от тоски? Всякое бывало, - откликнулся Царьков, разглядывая содержимое холодильника. - Но пока жив, как видишь. С печали не мрут - только сохнут. Ага! - сказала она, будто разрешив для себя какую-то загадку, а потом спросила требовательно: - Ну что, какова программа? Ты ведь, не сомневаюсь, все заранее продумал? Продумать-то продумал, - вздохнул Тимофей вполне искренне, - да что-то у меня от тебя голова кругом. Как продумал, так и позабыл. Поехали, покатаемся - в офис заедем, где-нибудь поедим... Поехали, - с некоторым облегчением согласилась она. - Дай мне полчаса, я быстро. Царьков снова полез в холодильник, зазвенев там чем-то стеклянным, а Елизавета скрылась в ванной комнате. Встретившись вновь, они обрадовались друг другу, будто не виделись несколько дней, оба покраснели и в лифте молчали, как застенчивые подростки. Он повез ее к Волге, величественной и плавной, там они почувствовали себя молодыми, как прежде, и наконец перестали стесняться. Притягивая взгляды немногочисленных зевак, они бегали по набережной, смеялись на ветру и кричали, дурачась, речным судам, проплывающим мимо, потом Елизавета проголодалась, да и ветер разгулялся вдруг не на шутку, и они укрылись от него на террасе азиатского ресторана, где почти не дуло, хоть река была тут же, в двух шагах. Тимофей рассказывал одну за одной смешные байки из местной жизни; сиволдайские официантки в кимоно, среди которых были казашки, выдававшие себя за японок, сновали вокруг, создавая несколько карнавальную атмосферу. Елизавете было хорошо, она совсем позабыла о Москве и недавних своих волнениях, виновник которых сидел тут же напротив. Обедали они долго, а потом, сытые и ленивые, пошли пешком через прибрежный сквер в офис Царькова, располагавшийся неподалеку, где он снова сделался вдруг церемонен и отстраненно-молчалив. План его, пусть не совсем гладко, все же претворялся в жизнь. Отступать было некуда - в случае неудачи он рисковал слишком многим. Эмоции, нахлынувшие некстати, если уж нельзя было от себя скрыть, следовало по крайней мере отложить на потом - кто его знает, как в этом "потом" все может обернуться. Теперь же, во главе стояло дело, и приступать к нему Тимофей собирался немедля. До самого приезда Бестужевой он прикидывал так и сяк, какая из возможных тактик быстрее приведет его к цели. Стоит ли напирать на чувства, спавшие так долго, на разъевшие душу одиночество и тоску, или же сразу рассказать все как есть, взывая к сочувствию и товарищеской поддержке. Вопрос был непрост, но в конце концов он решил-таки его в пользу тонких материй, уверовав в мощь воспоминаний, а также женской чувствительности вообще, которой Лиза когда-то обладала в избытке. К тому же, вариант голой прагматики всегда можно было использовать, как запасную площадку взлета - решительно проделав пируэт в его сторону, если невеста не поверит в романтический порыв. С этой, последней стороной вопроса ему теперь и самому было не все ясно, но не следовало менять логику на ходу - равно как и заранее заготовленные слова. Естественнее выйдет, - решил Тимофей про себя, привлекая на помощь давно заматеревший цинизм, который, он знал, не оставит в трудную минуту. Елизавета тоже притихла, чувствуя, что их ждет разговор. Кабинет Царькова нравился ей не меньше, чем его квартира, он был полон блестящих штучек, которые она разглядывала одну за другой с чуть, быть может, преувеличенным вниманием пока Тимофей перебирал почту, сложенную секретаршей в углу стола. Он предусмотрительно дал большинству сотрудников выходной в этот понедельник и не хотел думать о делах служебных, шедших до сей поры достаточно гладко, но не мог не отметить с неудовольствием, что почта вновь не разобрана и свалена в кучу, что говорило о нерадивости секретарши, которую следовало уволить. Он невольно вздохнул - с секретаршами ему не везло, нынешняя была слишком молода и боялась его, как огня, а потом заметил, что Елизавета смотрит с улыбкой то на него, то на горшок с геранью, примостившийся на этажерке у окна, встал из-за стола и подошел к ней, улыбаясь в ответ. Ты чего, - спросил он грубовато, прикидывая про себя, не обнять ли ее за плечи. Она кивнула на горшок и прыснула, как девчонка - строгость обстановки, дорогая оргтехника и черный, плоский экран монитора показались ей вдруг не более, чем шуткой. А, розанель, - он вдруг смутился, - это уборщица принесла, не выбрасывать же. Вот и стоит - руки не дойдут, хоть и нужно куда-то деть. Как ты сказал? - переспросила Елизавета лукаво. - Ну-ка, еще раз - розанель? Боже мой, как романтично, так наверное еще прабабушки называли... - Потом вдруг шагнула к нему, оказавшись совсем близко, и проговорила, глядя в глаза: - Давай, рассказывай, что произошло? Зачем ты мне снова голову морочишь? Жениться на тебе хочу, - ответил Царьков спокойно, выдержав ее взгляд. - Я ж так и писал - не скрывая намерений. А что голову поморочил слегка, так это для настроя и пробуждения чувств - а то б ты, пожалуй, взяла да и отказала мне сразу. Елизавета задумчиво кивнула. Какая-то струна, слышная ей одной, натянулась в ней тонко и чутко. Тут же невидимые стражи, привыкшие разить по первому из знаков, встали в ряд с копьями наизготовку. Небось, отказала бы, - усмехнулась она, отвернулась и подошла к окну. - А так, думаешь, не откажу? Думаю, не думаю... Я много всего думаю! - воскликнул Тимофей патетически и заходил по кабинету, говоря быстро и взахлеб. С первых же фраз он понял, что его заносит не туда, и ситуация развивается не совсем по плану, но это перестало его беспокоить - он вдруг поверил, что все случится как нужно, и Лиза не подведет. Следовало лишь потянуть чуть-чуть время, не допустив при этом явных промахов - пусть упрочится неуловимое, вновь витающее в общей их окрестности, несмотря на годы, проведенные врозь. Все же, отметил он про себя, сложная комбинация сыграла как должно. Что-то пробудилось, возникло из воздуха и теперь почти уже искрит - и в Бестужевой, и даже в нем самом. Знаешь, каково прожить тут семь лет? - вопрошал он с некоторым надрывом. - Семь лет, а поначалу - ни одной знакомой души. Я ведь был беден, как мышь - кто станет с таким знаться? Человек один привез и помог - это да, но не могу ж я быть у него в холуях. А за самодеятельность и платить нужно самому - как изворачиваться приходилось, тебе не передать. Лиза все стояла у окна, а Тимофей ходил и ходил, жестикулируя и горячась. Хроника прошедших лет выходила драматичней, чем была на самом деле, но он сознательно налегал на эмоции, не жалея красок. К тому же, пожаловаться было чертовски приятно - он даже поймал себя на мысли, что давно уже не искал ни в ком сочувствия. Тут же на ходу он придумывал часть прошлого, полную неурядиц, фантазировал, смешивал факты, припоминая происходившее с ним самим, но также и с другими, ибо, по правде говоря, его дорога к преуспеванию была достаточно гладкой. Первые сиволдайские годы он окрасил в серые цвета, намекнув на непонимание и нищету - верных спутников каждого, кто решится начать с нуля. Потом забрезжил свет - и тут Царьков, распустив перья, постарался внести интригу, не раскрываясь раньше времени, двигаясь от противного, отмежевываясь от большинства, от принятых здесь, в среде провинциальных нуворишей, простых и быстрых способов добычи денег. Он торжественно поклялся, что не убивал и не грабил, не угонял машин, не отбирал квартир и не присваивал бесхозных земель. Никогда и никому он не выписывал фальшивых лицензий - будь то охота и ловля рыбы или, скажем, торговля табаком и водкой. Он даже не брал взяток - ибо брать их было не за что - и не спекулировал гнилым зерном, чего здесь не делает только ленивый или тот, кто прибился к чему-нибудь почище. Нет, его столичная поза не допускала простецких жестов, он сразу выбрал холеную чистоту абстракций, хоть никто его этому не учил. Геометрия! - внушал он Елизавете. - Эллиптические орбиты, трапеции и пирамиды. Никакого блатного окраса - лишь строгие линии и прямые углы... В его голове, как плоды отчаяния, стали рождаться хитроумные схемы. Ценности материального мира переходили из одной формы в другую, меняли маски, имена и владельцев, пересекали границы, океаны, препоны косного сознания. Каждый получал свою выгоду - а кто не получал, был, очевидно, ее недостоин. Его следовало исключить из цепочки, сделать невидимым, свести к нулю, разделив ставшие бесхозными части между прочими, умеющими кусаться. Никто не отбирал у бедных, лишь богатые попадали в ракурс, да и тех не тянули насильно. Они сами просились, привлеченные музыкой иностранных слов и игрой оттенков, создающих картину, в которой столь многое можно додумать. Абстрактные сущности сильны глубиной, но глубиной же они и опасны - двинув один рычажок, можно снести сразу несколько зданий, выражаясь фигурально, а порой и напрямоту. Он быстро понял это и научился использовать себе во благо за счет тех прочих, у кого с пониманием оказалось не так хорошо. Словом, ничего грязного: чистые руки и изгибы графиков на бумаге - но перспективы открылись невероятные, и до сих пор еще он успел освоить лишь самую верхушку айсберга... Так что, Сиволдайск - для кого-то дикая степь, для кого-то пыль скрипящая на зубах, для меня же - прорыв мысли и упорядочение беспорядка, - произнес Тимофей торжественно после небольшой паузы. - Пусть это нескромно, но я, да, сделал здесь то, о чем другие даже не умели задуматься. А у всех ведь рыльце в пушку - от трудов праведных не наживешь палат каменных - вот все они и ко мне... Хоть и завистников хватает, конечно, - он помрачнел. - Нравы тут, я говорил, простые. Кто в Волге купается сам, для удовольствия, а кого туда - с грузом в ногах, поминай как звали. Всякого хватало, но сковырнуть меня не сковырнули, а если где-то и потрепали, то я тоже зубами клацнул будь здоров. Вот так-то, Лизка... - он вздохнул и закурил английскую сигарету. Елизавета давно уже отвернулась от окна и наблюдала за ним с чуть заметной улыбкой. Струна внутри ослабла, сделалась почти беззвучна. Царьков казался ей ребенком, которого ничего не стоило обидеть, но в то же время она чувствовала в нем новую силу, даже и следов которой не замечала когда-то в Москве. Сейчас будет про баб своих рассказывать, - подумала она мельком, - как ему с ними не везло. Кто знает, может и правда не везло... - а Тимофей, тем временем, уселся на край стола, пододвинул к себе массивную пепельницу и посмотрел на нее серьезно и даже чуть печально. Но это, понимаешь ли, одно, а есть ведь еще и другое, - сказал он с некоторой досадой, будто даже злился на себя, а заодно и на безвинную Лизу. Отчасти это так и было - следовало переходить к более личным темам, а слова никак не шли на ум. Литераторам - им проще, борзописцам позорным, подумал он сердито, вспомнив о блестяще написанном письме, и повторил опять - "совсем другое..." - мучительно подыскивая следующую фразу. Да, я заметила, неуютно у тебя, - пришла Елизавета ему на помощь лишь с легчайшим подобием насмешки. - Квартира хорошая, нечего сказать, но что-то очень уж там безлико - как в общежитии для холостых. Ну вот видишь, - расстроился вдруг Царьков, - и ты говоришь... Я столько сил угрохал, если хочешь знать, по магазинам изъездился вконец, а недавно дядя гостил, так тоже сказал - общага и общага. Сам-то он хорош гусь: когда я приехал без копейки денег, он то нос воротил, а то и вовсе хотел подставить... - и Тимофей, неожиданно для себя, перескочил на историю про дядю и свои уральские мытарства и никак не мог вернуться к более насущной теме. Тут, по счастью, зазвонил телефон. Царьков снял трубку, отдал несколько коротких распоряжений и взял новую сигарету из пачки. Да, дядя... Но это все пустое, - сказал он, махнув рукой, - вчера не догонишь, а от завтра не уйдешь. Я вообще-то на него не сержусь - какой-никакой, а родственник, у меня и так с родней напряг. Так вот работаешь, трудишься в поте лица, а мыслишка-то посещает: где мол близкий твой человек, для которого все это тут громоздишь, как египетскую пирамиду. И уют хочется, и наследника. Да и вообще, одному - оно, знаешь, не очень, что с деньгами, что без... Попав наконец в нужное русло, Тимофей успокоился и почувствовал даже что-то вроде вдохновения. Речь его полилась свободно и без пауз, а лицо само собой приняло выражение грустной задумчивости. Он не знал уже, кривит ли душой и не желал об этом думать. Емкими, скупыми словами описывал он грызущее изнутри ощущение, что жизнь проходит все быстрее, суетные смыслы развенчаны почти все, и сердце тянется к настоящему - такому, что могло бы заполнить зияющие пустоты, восстановив запас желаний и душевных сил. Письмо литератора вспомнилось ему вновь, поддерживая с заднего плана. Опять мелькали в его фразах наследник и пустая квартира, материальное благополучие и одинокий быт, а потом в центре всего утвердилось понятие "спутница", да так там и осталось до конца монолога. Сначала со спутницами был связан сплошной минор - тут Елизавета угадала верно - но потом зазвучала надежда, еще не подкрепленная содержательным фактом, а затем, в свое время, явился и факт. Состоял он в том, что к своим тридцати трем Тимофей Царьков осознал наконец, с какой именно из женщин он единственно может делить кров и остаток жизни - пусть шел он к этому осознанию трудно и наделал немало ошибок, из чистого упрямства пытаясь противоречить судьбе. Высказав все это и передернувшись внутри от несколько все же чрезмерной высокопарности слога, он подошел к Елизавете, но та вновь отвернулась к окну, пряча от него лицо, и он не решился ее обнять. После нескольких секунд молчания, она выдохнула наконец: - Да... - пристально глядя на улицу внизу. Нет, нет, не отходи, - сказала она тут же, услышав, что Тимофей сделал какое-то движение, - дай-ка руку. Ничего себе, какая холодная... А скажи-ка, зачем ты меня тогда в Москве оттолкнул? И со шлюхой этой спутался, и уехал потом... Только не ври - пожалуйста. Тимофей вздохнул и поморщился. Вся вдохновенная речь как-то сразу показался ему невыносимо пошлой. Да чего врать, - ответил он мрачно, - сама что ли не понимаешь? Стыдно мне было и обидно, и не мог я больше - как безответная тля... Здесь, конечно, почти одно быдло, но побаиваются издали - для них я кто-то. А меня-то зачем было гнать? - спросила она, не поворачивая головы. - И еще эта медсестра... Ты видела меня прежним, - пожал он плечами, - что ж тут непонятного. Я-то себя прежним больше не видел. И видеть не хотел, а медсестра... Что-то я уж и не помню никакой медсестры. Ну может и было что-то, да - чтобы ты обиделась и ушла без объяснений. Без объяснений... - повторила Елизавета. - Уж лучше с объяснениями. Она снова помолчала, потом отпустила его руку и повернулась к нему с несколько искусственной улыбкой. Все еще обижается, подумал Тимофей и был прав. Ну, в общем так, - сказала она бодро, - я подумаю. Очень все это неожиданно и как-то наспех. По-моему, нам снова нужно знакомиться - и привыкнуть, и притереться... Царьков понял, что первая часть плана не удалась. Елизавета решила твердо - бесполезно было напирать на эмоции, строя из себя влюбленного фавна. Он прошелся по комнате, передвинул пепельницу на столе, потом снова подошел к ней. Она спокойно смотрела на него, не улыбаясь больше и не отводя глаз. Лиза, - сказал он твердо, - понимаешь, мне нужно сейчас. Елизавета Андреевна чуть подняла брови, всматриваясь теперь внимательно и пытливо. Она ждала продолжения, но Тимофей молчал, неловко ухмыляясь. От тебя что, кто-то залетел? - спросила она наконец, явно обескураженная таким поворотом событий. Да нет, - отмахнулся он с досадой. - При чем тут это, все гораздо серьезней. Точно? - не поверила Лиза. Да точно, точно, что ты в самом деле, глупости какие-то - залетел... - скривился Тимофей. Ему вдруг стало очень стыдно, он, уже по-настоящему, разозлился и на себя, и на Бестужеву, а больше всех - на кровожадную Майю, беспечно разгуливающую сейчас под небом американского запада. В жизни не выглядел таким дураком, подумал он угрюмо, опустив голову и сверля зрачками пол. А что ж тогда? - Елизавета сузила глаза. - Впрочем, это твое дело, не мое. Значит тут голый расчет, а я-то, дура, почти уже поверила в новую свежесть чувств. Тут, Лизка, все вместе, - сказал он глухо, по-прежнему не поднимая взгляда. - Сначала, да, был расчет, а потом и свежесть чувств образовалась - неожиданно, сама собой. Теперь я и сам не знаю - клянусь, как на духу. Врешь! - безапелляционно заявила она. Не вру! - заорал Царьков, несколько даже ее испугав, потом бросился к столу, схватил сигареты и заметался по кабинету, забыв уже про все свои планы, путаясь в словах и перескакивая с одного на другое. Следующие полтора часа они выясняли отношения в лучших традициях средневековых романов. В воздухе сверкали молнии и рассыпались искры, проносились тени в плащах с балахонами, звенели кинжалы и скрещивались шпаги. Тимофей бегал по комнате, как по гладиаторскому рингу, а Лиза превращалась порой в пантеру - впрочем лишь грозя когтистой лапой, и больше наверное для вида. Царьков и его вдохновенная речь тронули что-то у нее внутри. Ей очень хотелось верить - сразу и по возможности всему. Она чувствовала, что любит это желание и не хочет с ним расстаться. Верить не получалось, но потом как-то вдруг получилось. Благоразумие отступило бесславно - впервые за много лет. Даже и стражи с копьями растворились как призраки - они и были призраками, пусть полезными в быту. Она больше не желала бояться - все равно пустота была страшнее обмана, мелкого и не очень. Настоящей битвы не получилось, хоть что-то подсказывало обоим: главные сражения впереди. Пока же, все смешалось, будто в бурном потоке, мчавшем обломки кораблекрушений - своих и чужих, пережитых вместе и врозь, придуманных кем-то или вообще безвестных. Ракурсы сближались и вновь расходились к северу и югу. Лиза и Тимофей сердились и хохотали, подходили вплотную и забивались в разные углы. Не обошлось и без ее слез - когда дым почти уже рассеялся. Это позволило Тимофею обнять ее и шептать на ухо бессмысленные вещи - по праву сильного, каковым он почувствовал себя вновь. Елизавета затихла на несколько минут, а потом он признался ей: - Мир такое дерьмо, - и она согласно кивнула, и это сблизило их еще. Она почувствовала вдруг, что Царьков уже утвердился где-то - на месте многолетнего вакуума, заполнив немалый объем. Может быть, даже, заполнив привычно... - Лиза подумала мельком, что обиды остались неотомщенными, и насчет ее чар тоже пока ничего не ясно, но прогнала прочь эту мысль. На мысль нельзя было опереться, а на то, что обосновалось внутри, опереться было уже можно - или хотя бы схватиться и попытаться удержать. Тут он дотронулся до ее спины, провел пальцами по позвоночнику, и ее тело тоже вспомнило что-то. Елизавета порывисто вздохнула, потом вывернулась из его рук, отошла на метр, остановилась, блестя глазами и потребовала громко: - Самое главное скажи! Я, Лизка... - начал было Тимофей, глядя в сторону. В глаза смотри! - топнула она ногой. Ну хорошо, считай, что я... - угрюмо сказал он, повернувшись к ней, - считай, что я... Не трусь, - мягко подбодрила его Елизавета. ...Считай, что я снова в тебя влюблен, - закончил Царьков сердито, - это ты хотела услышать? Она склонила голову набок, помолчала и призналась, вздохнув: - Как-то очень мешает это "считай". Ты ж понимаешь, что если без него, то я совру, - все так же мрачно проговорил он. - Столько не виделись, то да се... А тебе с вранья какой прок? Чуть времени пройдет - скажу тебе и без "считай", но время, его не сожмешь, а дело не ждет. Что еще ты хочешь из меня выжать? Елизавета еще подумала немного, потом кивнула и сказала, усмехнувшись: - Мог бы и соврать, ну да ладно. Много - сытно, а мало - честно, так у вас что ли говорится? У кого - у нас? - не понял Царьков. Неважно, - отмахнулась она, затем глянула на него в упор, добавила все с той же усмешкой: - Что ж, побуду дурой, очень уж хочется, - и вдруг улыбнулась ему, подошла и поцеловала в губы. Потом отстранилась, проговорила задумчиво: - И влюблен, и замуж зовет, ну как тут устоишь... - и опять поцеловала, сильно и страстно. Я согласна, - сообщила она ему, - нужно, значит нужно, если ты и вправду "влюблен". Как ты говорил - чем стреляться, утопимся оба?.. - и вдруг закружилась по комнате в шутливом танце. Тимофей сначала глядел недоверчиво, ошеломленный стремительной развязкой, а потом спросил, кашлянув: - А кольцо венчальное возьмешь? Что ж не взять, - откликнулась она с едва уловимой иронией, - давай, раз приготовил. Царьков полез в ящик стола, достал золотое кольцо с сапфиром - очень старой работы - и бережно надел Лизе на безымянный палец. Смотри, как раз, - ухмыльнулся он, - еще прабабка моя носила, нам от нее досталось. Какое чудо! - воскликнула та, рассматривая камень, - и тяжелое... - а потом добавила в шутку, вспомнив Число души и сердце, распавшееся на кусочки: - Только ведь мой-то камень - бриллиант! Я знаю, - сказал Тимофей, неожиданно смутившись, - но сейчас этот, синий, тебе в самый раз - пусть и будет, с ним поспокойней. От сглаза помогает опять же, мне цыганки-влашки говорили, а бриллиантик - потом, потом... Как та девочка на Кузнецком, слово в слово, - подумала Елизавета и улыбнулась невольно, затем еще посмотрела на кольцо и спросила: - Ну а жениться когда? Сейчас, - вздохнул Царьков, - только вот сделаю один звонок, - и, подняв трубку, стал набирать короткий городской номер. Глава 14 Лишь только поезд номер двадцать девять прибыл на станцию Сиволдайск, Фрэнк Уайт Джуниор вновь сделался насторожен. Замкнутое пространство купе, безопасное и обжитое, больше не служило укрытием, он вышел в чужой город, где с укрытиями было плохо. Здесь могли таиться любые опасности, он еще раз напомнил себе о дикости этих мест. Не зря быть может и сосед, старший эксперт Самохвалов, казавшийся еще вчера столь жизнелюбивым, сегодня утром был неразговорчив и хмур - все поглядывал в окно на сады нищего пригорода, занесенного пылью, и лишь однажды обратился к Фрэнку с вопросом о гостинице, в которой тот собирается остановиться. Услышав название "Паллада", сосед одобрительно кивнул, а Фрэнк подумал было, не сболтнул ли он лишнего, но тут же успокоился и даже посмеялся над собой слегка - нельзя же, в самом деле, подозревать каждого и всех. На вокзальной площади, у памятника Дзержинскому, обращенному к приезжим тощей задницей в залихватских бронзовых галифе, он проверил привычным жестом пояс с деньгами, потом взял такси и поехал по улице Московской, ухмыльнувшись немудреному напоминанию о только что оставленной им столице, обворожительной русской путане и нескольких счастливых, безмятежных днях. Город поразил его поначалу - он не был похож на Москву, которую Фрэнк принимал за уменьшенную копию всей России, и вообще не походил ни на что, являя собой очень странную форму - по крайней мере, на его заморский взгляд. Он сразу вспомнил вдруг Гоголя и даже сказал себе: - Ну да! - почувствовав очень остро, что вот она перед ним, настоящая городская провинция, еще более карикатурная, чем та, из великой книги. Понятно, что с тех пор многое пообветшало, но и то - достаточно бросить взгляд, и не спутаешь нипочем. Тут мясная лавка, за ней еще лавка, поплоше, потом почта, сапожная мастеркая, трактир с подслеповатыми окнами... Вот в этом доме дают балы и закатывают пиры для всего уезда. А тут, где грязь у колонки, не иначе, стоят извозчики и ждут седоков, поплевывая и лузгая подсолнечное семя... Он отметил замызганность зданий и ужасное состояние дорожного полотна и ощутил обиду за город, до которого ему не должно было быть никакого дела. Тут еще и машина подпрыгнула, попав куда-то колесом, водитель витиевато выругался и, оглянувшись, пробормотал извинение. Плохой асфальт, - сказал ему Фрэнк, демонстрируя солидарность, - власти, наверное, совсем не следят. Власти? - удивленно переспросил тот, чуть приглушив музыку - мутный, хриплый шансон. - Да что Вы, какие сейчас власти. Вы ведь видно, что не здешний... Фрэнк лишь пожал плечами, засмотревшись на странный дом с толстозадой нимфой, вылепленной на фасаде. Вскоре улица привела к набережной, в которой уже не было ничего от Гоголя, а гостиница оказалась и вовсе современным зданием с яркой вывеской казино. У регистрационной стойки стоял мужчина, очевидно вселявшийся и тоже, быть может, приехавший с московским поездом, и спорил с администратором по поводу номера и кондиционера в нем, как понял Фрэнк, слушавший краем уха. Уайтом тут же занялась молоденькая практикантка, а администратор увещевала мужчину, выражавшего уже сильное нетерпение и ни в какую не желавшего отступать. Это был Николай Крамской - раздраженный похмельем и тряской в душной машине. Они с Фрэнком мельком глянули друг на друга и равнодушно отвернулись. А Вы люкс возьмите, - говорила Николаю женщина-администратор с прической "перманент". - Вон у товарища тоже люкс, очень даже хороший, и кондиционер там есть. Давайте, - вздохнул Крамской, - если уж у товарища... Товарища по партии... Извините, - сказал он Уайту, - я шучу. Зря Вы так, - обиделась администратор за Фрэнка. - У нас приличный отель, никто не жалуется, хоть и из Москвы. Товарищ, кстати, тоже из Москвы, - добавила она, заглянув практикантке через плечо. - И ничего, оформляется спокойно и не шутит... Николай и Фрэнк одновременно откашлялись, подавляя смешок и вновь посмотрели друг на друга, уже с некоторым взаимопониманием. Затем Крамскому вручили ключ, и он зашагал к лифту, а Уайт Джуниор прождал еще с четверть часа, пока зардевшаяся практикантка, очень худая, с длинным узким лицом, получала от начальницы нагоняй за ошибки, имевшие отношение вовсе и не к нему. Наконец, с этим было покончено, Фрэнк поднялся в номер и с облегчением вздохнул. Вопрос ночлега был решен - причем, вполне эффективно. Он замурлыкал какую-то мелодию, бегло прошелся по двухкомнатному люксу, пощелкав выключателями и убедившись, что все работает как должно, заглянул в микроскопическую ванную с мутным зеркалом, а потом, удовлетворенный осмотром, вышел на балкон, с которого, как и обещалось, открывался вид на великую русскую реку. Река действительно оказалась впечатляюще-широкой, но никакого душевного трепета Фрэнк Уайт не ощутил. Он, однако, постоял несколько минут, словно отдавая визит вежливости, а потом спохватился и сказал себе: к делу, к делу. Действовать нужно было без суеты, но и не теряя времени понапрасну. Фрэнк распаковал вещи и аккуратно их разложил, после чего подчеркнуто-деловито проверил деньги, документы и ксерокопию плана. Все оказалось на месте, что, конечно же, было хорошим знаком. Он удовлетворенно кивнул, вновь надел пояс и джинсовку, тщательно запер дверь и спустился вниз. Ему предстояло ознакомление с местностью, для чего следовало разжиться топографическими материалами. Неподалеку от гостиницы он обнаружил газетный киоск, небрежно осмотрел витрину и спросил, подлаживаясь под туриста, продается ли тут карта города - желательно с названиями всех улиц. Карта нашлась, но предлагалась она лишь в комплекте с путеводителем в глянце - за совершенно непомерные деньги. Уайт поохал для вида, вполне натурально изображая прижимистость, но миловидная продавщица не выразила сочувствия, и он счел за лучшее не перебарщивать с притворством, совершив сделку к внутреннему своему ликованию. Еще одно препятствие было преодолено. Фрэнк схватил пакет с покупкой, огляделся по сторонам и поспешил назад в отель, лишь мельком отметив мгновенный сладкий укол - молодая газетчица напомнила ему черноволосую Ольгу. В целом, пока все складывалось как нельзя лучше. Несмотря на чужеродность обстановки, действия его были осмысленны и подчинены единому плану. Уайт Джуниор снова поднялся в номер, запер дверь двойным поворотом ключа, разложил карту на кровати и принялся искать Троицкий собор, который, как сказал ему Нильва, был давно заброшен и прихожанами, и властями, а располагался где-то на отшибе, у края оврага, служившего, скорее всего, местом стихийной городской свалки. Собор нашелся, не без помощи путеводителя, пришедшегося весьма кстати, но оказался, к удивлению Фрэнка, совсем даже не на отшибе, а в городской черте, прямо-таки рядом с гостиницей, где трудно было себе представить и свалку, и даже просто овраг. Он перепроверил себя два раза, но ошибки быть не могло. В этом смутно грезилась какая-то нестыковка, но Фрэнк решил не спешить с сомнениями и даже, по мере сил, избегать их вовсе, дабы не спугнуть победительного настроя. К тому же, путеводитель черным по белому сообщал о примыкающей к собору часовне, выстроенной незадолго до пугачевского бунта, и это полностью совпадало с данными драгоценной ксерокопии, уже измятой немного и приобретшей от этого еще более правдоподобный вид. Именно от часовни следовало отмерять шаги до искомого места захоронения, так что Фрэнк взял специально припасенный фломастер и поставил на карте жирную точку. Точка отсчета, - глубокомысленно пробормотал он, вспомнив уроки математики, чертежи на миллиметровке и координатные оси. Оставалось разобраться с частями света. К этому он тоже отнесся серьезно и даже вышел на балкон, чтобы свериться по солнцу и убедиться, что карта не врет. Солнце стояло уже высоко, река рябила бесчисленными бликами. Фрэнк невольно залюбовался пейзажем, расправив плечи, выпрямив спину и зорко глядя вдаль, как полководец перед решительной битвой, а потом вернулся в номер, удовлетворенно вздохнув: все прикидки указывали на одно и то же место - примерно в середину квадрата, обозначенного на карте зеленым. Нильва говорил о пустыре - наверное это и есть пустырь. Странно, конечно, быть ему в оживленной городской части, но здесь, в провинциальной заброшенности, может случиться всякое - удивляться ни к чему... Он достал из мини-бара бутылку минеральной воды и задумчиво сделал несколько глотков. "Домашняя" подготовка была завершена, начинался самый ответственный, "полевой" этап. Это, понимал Фрэнк Уайт, были уже не шутки. Непосредственный физический контакт с местом сокрытия сокровищ мог оказаться непредсказуем и таил в себе множество опасностей. Пространство гостиничного номера будто наполнилось электричеством, Фрэнк ощущал, как все его тело вибрирует в потоке частиц. Он обошел обе комнаты, с сожалением отметил, что в номере нет сейфа, потом прикинул возможные за и против и решил взять все ценности с собой. Застегнув инкассаторский пояс, он зашел в ванную и глянул в зеркало, смазывающее черты. Что-то все же оно отражало, и отражение удовлетворило Уайта Джуниора: лицо его было бледным, чуть опухшим, но решительным и, хотелось думать, бесстрашным. Вернувшись в спальню, Фрэнк еще раз проговорил про себя названия близлежащих улиц - для лучшей ориентировки, хоть собор и был совсем рядом. В последний раз сверившись с картой, он сложил ее и сунул в карман - на самый крайний случай, "работать" на местности предстояло по памяти, чтобы не привлекать излишнего внимания. Затем он проверил паспорт и ключи, постоял пару минут у окна, глядя вниз, на суету у пристани речного вокзала, и, твердо сжав губы, вышел из номера прочь. Троицкий собор Фрэнк Уайт нашел легко - золотой купол был хорошо виден с набережной, да и к тому же прямо у гостиницы стоял указатель для туристов, недвусмысленно направляющий в нужную сторону. Для кладоискателей, что ли? - подумал он угрюмо. Ноги его вдруг потяжелели, и внутри вновь шевельнулось сомнение, смешанное с ощущением ирреального. Что-то происходило не так, внешняя среда благоволила к нему чересчур, а это, подозревал Фрэнк, есть не что иное, как признак пакости или ловушки. Впрочем, никто и не обещал, что все будет легко - он покрутил головой, высматривая скрытую опасность и, не найдя на нее намека, бодро зашагал к цели. Собор занимал немалую территорию, обнесенную железной оградой и, вопреки мнению Нильвы, отнюдь не выглядел заброшенно-бесхозным. Чувствуя себя лазутчиком враждебной страны и будто слыша, как под одеждой гулко колотится сердце, Фрэнк неторопливо обошел его кругом, чтобы примериться к обстановке. Одна вещь не понравилась ему сразу: на территории велись земляные работы, причем, в дополнение к полудюжине людей с лопатами, в грунт вгрызался натужно гудящий экскаватор, выпуская клубы дыма и утюжа гусеницами чахлый газон. Конкуренты, - кольнула тревожная мысль, и тут же в голове закрутились картины измены, предательства, двойной игры со стороны партнера, в честность которого почему-то верилось все меньше. Или, быть может, кто-то еще добрался до древних тайн заодно с ними? Удивительно, как они успели раньше него, но и он тоже хорош - потратил неделю совершенно зря... Фрэнк Уайт решительно развернулся и пошел обратно, к воротам главного входа. Ничего, мы еще посмотрим, - бормотал он сердито, - у них наверное нет точной схемы, то-то они роют так масштабно. Мы еще потягаемся, кто кого! Войдя в калитку, он кинул несколько монет инвалиду-попрошайке - чтобы задобрить удачу, которая явно колебалась в нерешительности - и сразу увидел двери часовни, находившейся в точности там, где и было обещано путеводителем. Полезная оказалась книжонка, не зря мне ее навязали, - мельком подумал Фрэнк. - Хоть и тоже странно: их будто делают специально для тех, кто что-то ищет... Впрочем, сейчас было не до отвлеченных мыслей. У тяжелых дверей, обитых железом, он остановился и повернулся лицом к знакомой уже улице Московской. План этой части города, который он столь старательно запоминал в гостиничном номере, послушно всплыл перед глазами. Так, все понятно, - шептал он сам себе, - это юго-запад, а экскаватор где? А вон где, в точности за спиной, значит - на северо-востоке от часовни. Так-то все и разъяснилось: мне ведь нужен почти чистый запад, лишь несколько градусов к югу - то есть, где в здешних степях садится солнце - а эти, с лопатами, никакие не конкуренты. Просто так здесь роют, без тайного смысла, а если со смыслом, то тогда они простофили, больше ничего... Ну вот - зря он их боялся! Фрэнк перевел дух и, приняв по возможности беспечный вид, еще раз покрутил головой. Ему нужен запад - почти запад, почти. В точности вон та выгнутая планка в ограде... Медлить не стоило - инвалид у главных ворот и так уже посматривал с неприятным интересом. Уайт Джуниор развернулся в нужную сторону и не спеша, будто прогуливаясь, пошел к ограждению, отсчитывая шаги, длина которых давно уже была им вычислена, усреднена и приведена в соответствие с метрикой пугачевской схемы. Дойдя до ограды и выбрав для себя ориентир на тротуаре за ней, он все так же неторопливо вернулся к часовне, задрал голову, будто осматривая остроконечную верхушку, потом лениво зевнул напоказ и направился к выходу с территории. Инвалид глядел, не отрываясь, и это несколько смущало, а когда Фрэнк поравнялся с ним, сказал довольно-таки нагло: - Уходите уже, господин геодезист? Подайте на здоровье за ради Христа. Как бы милицию не позвал, - подумал Фрэнк Уайт. Руки его вспотели, он, лихорадочно порывшись в кармане, сунул в грязный картуз сторублевую купюру, услышал хриплый смешок и, не поднимая глаз, поспешил прочь. Ничего, ничего, - успокаивал он себя, - и этот не конкурент, все только чудится, чудится... На тротуаре у ограды, где продолжался невидимый пунктир, было все так же - грязно и пусто. Фрэнк повернулся к ограде спиной и побрел на запад, механически считая шаги. Сердце его упало и трепыхалось под диафрагмой, глаза заливал холодный пот, он видел уже, что приближается неодолимая катастрофа, но пока еще не хотел в это верить. Пунктир вел не в укромный угол, не к пустырю с осколками стекла и обрывками старых газет, как он представлял себе совсем недавно. Прямо перед ним возвышалось пятиэтажное красно-белое здание, глядящее мрачно и неприступно-официально. Как заведенный автомат, Фрэнк перешел улицу, поднялся по ступенькам пологой лестницы, служившей зданию крыльцом, и уткнулся в парадные двери. "Управление приволжской железной дороги" - красовалось над ними. До предполагаемой точки захоронения оставалось двенадцать шагов. Было ясно, что копать нужно внутри здания. Было также совершенно ясно, что это невыполнимо, и затея провалена бесповоротно и навсегда. У Фрэнка закружилась голова, он сел прямо на ступеньки и закрыл лицо руками. Редкие прохожие посматривали на него в недоумении, но он не замечал никого вокруг. В голове его теснились дикие, несуразные мысли. Ему казалось, что он угодил в эпицентр интриги, чьего-то заговора немыслимой степени коварства, что какие-то силы, чуждые рациональному духу, ополчились против него, Фрэнка Уайта, его удачи и заодно - удачи русских математиков, остающихся теперь ни с чем, хоть, признаться, о математиках он подумал в самую последнюю очередь. Потом идея заговора отпала, как параноидальная чересчур, и весь его гнев обрушился на администрацию Приволжской железной дороги, очевидно, нашедшую клад раньше него и, не иначе, отгрохавшую пять этажей на эти самые деньги. Он ударил по ступеньке ладонью - раз и другой - и почти уже решил прорваться внутрь, найти директора или другое ответственное лицо и потребовать свою долю, предъявив ксерокопию как свидетельство, что и он имеет на сокровища ничуть не меньшие права. Но, по счастью, разумное начало быстро взяло свое в его здоровом американском сознании. Безумие пошло на убыль, и к Фрэнку Уайту вернулась способность соображать здраво - по крайней мере настолько, чтобы предположить, что никакого клада здесь не находили, а здание построено совсем на другие средства. Он машинально проверил пояс с паспортом и деньгами. Все было на месте - это позволяло предположить, что мир не перевернулся насовсем, а лишь допустил резкий крен в не самую удобную для него сторону. Впрочем, и этого хватало, чтобы убить всякую надежду, хоть надежда, как известно, способна проявлять чудеса живучести. Фрэнк достал карту, разложил ее на коленях и еще раз дотошно проверил азимуты и ориентиры. Ошибиться он не мог, тем более, что со ступенек прекрасно были видны и часовня, и улица Московская, и даже набережная, хоть от набережной ему не было теперь никакого прока. Он шевелил губами, водя по карте указательным пальцем: вот собор и "точка отсчета", вот юго-запад, запад, юг. Там дальше - Волга, которая тоже не даст соврать... Нет, никакой ошибки нет, очевидно, ему, как и многим искателям сокровищ, просто чудовищно не повезло. Сложив бесполезную теперь карту и посидев неподвижно минуту или две, Фрэнк Уайт решился-таки на последний контрольный шаг. Он поднялся со ступенек, добрел, шаркая ногами, до тяжелой двери, с усилием ее открыл и оказался в полумраке большого холла. Два охранника в фуражках с форменными кокардами, очевидно, не относились к числу союзников, и Фрэнк, оглядевшись, подошел к окошку с надписью "Бюро пропусков", как к единственному месту, имеющему одушевленный вид. Прошу прощения... - начал он, и голос его беспомощно дрогнул. Уайт откашлялся, два раза глубоко вздохнул и спросил пожилую служащую: - Вы мне не подскажете, тут у вас под зданием не находили старинный клад? - думая с тоской, что та наверное сочтет его как минимум сумасшедшим. Служащая, действительно, поглядела встревожено, но что-то в облике Фрэнка Уайта уверило ее как видно, что перед ней не тронувшийся рассудком, а просто человек не отсюда, далекий от понимания местной жизни. Это Вам лучше обратиться в музей, - сказала она любезно, а на вопрос, где же находится здешний музей, с охотой разъяснила, что как раз напротив - все за тем же несчастливым собором. Фрэнк покорно поблагодарил и побрел к музею, застыв лицом и шагая осторожно, как по очень тонкому льду. По его вискам стекали капли пота, грудь была стеснена, а кулаки судорожно сжаты. Из последних сил он пытался удержать себя от истерики, шепча непослушными губами: - Ничего, ничего, еще есть шанс, посмотрим, посмотрим... Огибая знакомую ограду, он поднял глаза и увидел все того же неугомонного инвалида, рядом с которым стоял, подбоченясь, молодой сержант милиции с дубинкой на поясе. Заметив взгляд Фрэнка, инвалид нехорошо усмехнулся, а затем совершенно недвусмысленно кивнул в его сторону, привлекая внимание собеседника в форме. Ничего угрожающего не было в этом жесте, и Уайту, наверное, не хотели причинить вреда. К тому же и милиционер, отлучившись из отделения на обед, беседовал со стариком у собора, которого видел здесь каждый день, вовсе не на служебные темы, но Фрэнк этого не знал и немедленно предположил худшее. У него внутри будто лопнул какой-то нарыв, с глаз упала спасительная пелена, картина крушения всего и вся обрела полнейшую резкость. Он понял ясно, как никогда, что жизнь его зашла в тупик. Этот город, этот собор и ворота в железной ограде обратились ловушкой, в которую заманивал неведомый враг, принявший когда-то обличье Нильвы и еще имеющий очень много лиц. Вот и эти двое, что глядят на него с гадкими ухмылками - они не кто иные, как стражи, жандармы темных сил, ополчившихся на Фрэнка Уайта за неведомую провинность... Он судорожно глотнул воздух и шагнул им навстречу, не в силах больше терпеть вероломство фактов, окруживших со всех сторон. Нет-нет-нет, - закричал он, брызгая слюной, - вы не кивайте на меня вот так, будто я игрушка. Больше не проведете, я сразу заметил - и слежку, и знаки... Я американский подданный, сначала свяжитесь с консулом, а потом уже смотрите - с намеками тут. У вас нет доказательств, я знаю, я вообще не преступник и ничего не крал! Инвалид с сержантом застыли было в недоумении, глядя на Фрэнка, что надвигался на них, продолжая выкрикивать непонятное. Но потом, услышав знакомые слова, милиционер пришел в себя, приосанился и спросил весьма сурово: - Не крал, а чего орешь? Порядок нарушаешь или что? Если напился, так мы живо тебя оприходуем. Может с головой у него не то? - лицемерно вздохнул инвалид, глядя цепко и остро из-под седых бровей. - Он давно тут бродит, вымеряет что-то. А может он вообще землемер?.. Вы не обзывайтесь, - запальчиво крикнул на него Фрэнк. - Я вас сразу заметил, каждому понятно - слежка! Но без консула я ничего не скажу, - обернулся он к представителю власти. - Ни одного слова - нет, нет и нет! Он поднял руку и выразительно помахал ладонью у милиционера перед носом. Тому это не понравилось. Он как-то вдруг изловчился и крепко ухватил Фрэнка за локоть, приговаривая уже с угрозой: - Ну да, в вытрезвитель просится, на казенное койко-место. Сейчас определим, в лучшем виде... Сержант был молод и кругл лицом, которое портили белесые ресницы, имел большие уши и широкие деревенские ладони. Фрэнк Уайт секунду или две смотрел ему в глаза, потом выругался по-английски, прошипел с ненавистью: - Самого тебя в вытрезвитель... - и стал ожесточенно вырываться, изготовясь при этом лягнуть милиционера в голень. Это было конечно уже слишком и могло придать делу совсем не комичный оборот, но тут, по счастью, раздался чей-то уверенный голос: - Эй-эй-эй, что это у вас происходит? - и ситуация разрядилась, сразу утеряв интригу. Спасителем Фрэнка оказался не кто иной, как Николай Крамской, только что вышедший с довольным видом из того самого музея, куда Уайта направила железнодорожная служащая. Заметив возню у входа в собор, он хотел было перейти на другую сторону улицы, не желая оказаться втянутым в местные переделки, но вдруг узнал в одном из участников соседа по гостинице, а услышав недвусмысленно-американское ругательство, понял что все еще сложнее, чем кажется. Подойдя и наскоро оценив диспозицию, он напустил на себя озабоченный вид и обратился к Фрэнку с традиционным "You're o'key?" Sure! - запальчиво откликнулся тот. Милиционер сразу отпустил его локоть и сделал даже чуть заметный шаг в сторону, высвобождая подобие персонального пространства. Николай, не мешкая, добавил "экскьюз ми", отодвинул Уайта Джуниора подальше от греха и подмигнул сержанту, как своему, испустив шумный вздох. Все нормально, - сообщил он магический пароль российских улиц, - нашел его наконец. Ты бы с ним поосторожней, иностранец как никак... В руке у него при этом оказалась сотенная бумажка, сама по себе способная послужить паролем и отзывом заодно. Так он ваш, что ли? - пробурчал милиционер, коротко глянув на купюру и притворяясь, что все еще сердится. - Смотрите уж за ним, а то пугает тут людей... Сторублевка в одно мгновение перекочевала ему в ладонь, после чего он отвернулся и стал смотреть в направлении Волги, не интересуясь больше ни Крамским, ни его иноземным подопечным. Нормально, - повторил Николай, - разминулись с ним просто. Ладно, пошли мы, бывайте... - и не мешкая увлек Фрэнка в тень больших деревьев, подальше от инвалида, недоверчиво глядящего им вслед. Уайт не сопротивлялся, из него будто выпустили воздух. Момент катастрофы был пережит и остался позади, к нему не существовало возврата. Рано или поздно, понимал Фрэнк, эмоции нахлынут вновь, но сейчас органы всех чувств онемели, будто под действием анестезии. Он покорно шел рядом с Николаем, бормоча про себя странное слово - "вытрезвитель" - которого не слышал уже много лет. Что же касается Крамского, он пребывал в прекрасном расположении духа, на которое ничуть не повлияло происшествие с Уайтом Джуниором. Желаемое было почти достигнуто - в первый же день и с одной из первых попыток, пусть и не самым прямым путем. Все оставшееся время можно было беззаботно предаваться праздности - будто вырвавшись на свободу из под всех и всяких надзоров, изучая, как новый мир, совершенно незнакомый город, полный, наверное, своих заманчивых тайн. Сам музей, главная цель приезда, счастливо расположенный в двух шагах от гостиницы, весьма его впечатлил - серьезностью подхода к делу, вызывающей уважение, пусть и не без снисходительной усмешки. Как и большинство здешних построек, он был пыльно-желтого цвета - в честь близкой степи и далекой пустыни. Когда-то в нем жил богатый купец, славящийся обжорством наряду с меценатством и знавший, судя по всему, толк также и в строительстве - приходилось лишь удивляться, что столь вызывающий объект остался не разрушен временем и большевиками, а после не был отобран предприимчивой властью под свои нужды. Николай даже обогнул здание кругом, разглядывая колонны и мощные стены, и лишь насмотревшись и заключив, что революционные настроения в этом городе были достаточно слабы, купил билет и вошел внутрь. Внутри тоже оказалось неплохо. Музей содержался на широкую ногу - можно было предположить, что ему везло с желающими выкупить, не торгуясь, свидетельства своих туманных происхождений. Крамской улыбнулся: наследники Пугачева становились в его воображении похожими на детей лейтенанта Шмидта - история повторялась, и это не могло не забавлять. Прямых подтверждений этому он впрочем не имел и вскоре перестал о них думать, занявшись наконец своим собственным делом. Сначала он прогулялся по этажам, оставив на потом зал пугачевской эпохи, и многозначительно кивнул, заметив у лестницы дверь в директорский кабинет. Затем, попетляв, словно заметая следы, и сам посмеявшись своей комичной скрытности, он зашел в нужную комнату и медленно побрел вдоль стен. Искомый документ висел под стеклом в самом углу, ничем не отличаясь от других писем и воззваний, удостоившихся места в основной экспозиции. Николай прошелся взад-вперед, заложив руки за спину и вглядываясь в пожелтевшие рукописи, а потом вдруг увлекся и стал читать их одну за одной, уделив особое внимание донесению генерала Семанжа, в котором тот сетовал на отсутствие энтузиазма в правительственных войсках. Письмо старосты из деревни Чумово сохранилось неплохо и выглядело правдиво. Комар носа не подточит, - насмешливо пробормотал Николай, изучив его от первого до последнего слова и прикинув однородность почерка и трудности будущего редактирования. Они показались невелики: писал староста с видимым усилием, строки прыгали, что было очень кстати, а некоторые слова даже и непросто было разобрать. Крамской покачал головой и снисходительно ухмыльнулся: добавить одну-две фразы представлялось парой пустяков. Таким образом, ознакомительная часть операции завершилась вполне успешно. На очереди был кабинет директора, куда Николай и отправился уверенной походкой. Секретарша - лет тридцати пяти, с пышной грудью и лицом недовольной жизнью женщины - встретила его настороженно, но он, с нагловатым московским напором, быстро убедил ее оторвать директора от важных дел ввиду еще более важного дела, не терпящего отлагательств. Как Вас представить? - манерно спросила она, хлопая наклеенными ресницами. Эксперт по генеалогии, - скромно отрекомендовался Николай. Секретарша пошевелила губами, словно повторяя услышанное про себя и скрылась за обитой кожей дверью, а через секунду распахнула ее и пропела: - Михаил Михайлович Вас примет. Крамской шагнул внутрь. Кабинет директора был светел и велик. Велик был и стол, вытянувшийся жирной буквой "Т". Сам директор восседал у буквы во главе подобно гротескному партийному князьку. За его спиной висел портрет президента и еще чье-то изображение помельче - Николай подумал было, что это сам директор и есть, но, приглядевшись, заключил все же, что сходство невелико. Какое-то время, пока дверь не захлопнулась, хозяин кабинета смотрел мимо него - как понял Крамской по направлению взгляда, провожая глазами бедра выходящей секретарши - а потом с сожалением сфокусировался на вошедшем и сказал бархатным голосом: - Милов, Михаил Михайлович. Прошу садиться. Чем, как говорится, могу?.. Николай представился, сел и наскоро осмотрелся. Владения Милова, Михаила Михайловича, были обустроены вдумчиво и с любовью. На случай, если посетитель окажется глуховат, на столе стояла большая табличка с фамилией, именем и отчеством владельца, а по стенам тут и там были развешаны дипломы и грамоты, перечисляющие директорские регалии, а также подтверждающие его квалификацию и заслуги. Они перемежались фотографиями, на которых Милов был запечатлен в компании разных людей, а кое-где и в одиночку, на фоне зданий, каких-то рытвин и прочих деталей пейзажа, наверное значимых в краеведческом смысле. Ко всем фотографиям прилагались подписи, сделанные очень крупно - на случай, если тот же посетитель окажется еще и подслеповат. Сам директор напоминал более всего хорошо откормленного кота. Крамской отметил тщательно подстриженные усы и холеную шевелюру провинциального сердцееда в летах и решил, что действовать лучше напрямую. Он улыбнулся - приветливо, но не заискивающе - и сообщил, глядя Милову прямо в глаза: - У меня есть клиент, он хотел бы выкупить документ ..., - назвав при этом совсем другое письмо, не имеющее отношения к Пугачеву, которое он высмотрел в соседнем зале. Потом сделал короткую паузу и добавил, чуть понизив тон: - Конечно, очень конфиденциально, без всякой огласки - кроме нас с Вами никто не узнает. Как Вы смотрите на такой маленький бизнес? Бизнес? - переспросил директор с наигранным удивлением, - Выкупить документ?.. - Он укоризненно покачал головой. - Ну что Вы, мы - муниципальное заведение с бюджетом, у нас тут нет никакого бизнеса. Я неудачно выразился, - вздохнул Николай, чувствуя уже некоторое раздражение, - но, впрочем, дело ведь не в словах. Называйте как хотите, и Вам, конечно, виднее. Для меня - и для клиента - куда важнее собственно суть вопроса. Милов приосанился, откашлялся и заговорил, с удовольствием вслушиваясь в свой, действительно очень приятный голос. Если иметь в виду суть вопроса, которая и для меня всегда - подчеркиваю - важнее всего, - вещал он подобно чтецу-декламатору, - то в ней, в сути, тоже нет, по-моему, никакой двусмысленности. Потому что, знаете - где-то бизнес, сделки, клиенты, а где-то, понимаете ли, научный процесс и даже, не побоюсь, достоинство специалиста. Я вот, к примеру, доктор исторических наук - зачем мне какой-то бизнес? Вы приходите - и не за чем-то серьезным, за какой-то одной бумажкой - казалось бы, плевое дело, не разговор. Но разговор-то есть, и он сразу начинается не о том, даже если, - он сделал глубокомысленную паузу, - даже если дело и не в словах. Ведь я же не знаю Вашего клиента, и он тоже меня не знает, а вы являетесь - неожиданно, заметьте, без записи - и начинаете чуть ли не с оскорблений. Нет, нет, я Вас не корю, - поспешил он добавить, заметив, что Николай сделал протестующий жест, - но так ведь тоже нельзя, поймите. У нас тут пусть и не столица, это там сплошь академики да их дети, а здесь пока лишь доктора - пока... И все равно, знаете, не стоит, не стоит... Крамской понял, что первая попытка не удалась и простой, казалось бы, вопрос не будет решен с наскока. Стареющий сердцеед оказался еще и демагогом с амбициями, привыкшим к словоизлияниям и витиеватым околичностям. Он вздохнул про себя и принялся нудно разглагольствовать в ответ о досадном непонимании, возникшем исключительно по его, Николая, вине. Следовало, конечно, сразу начать с главного, ради чего он собственно и совершил утомительную ночную поездку. Главным же являлось желание клиента оказать сиволдайскому музею и лично его директору, доктору исторических наук, посильную шефскую помощь в целях развития, улучшения и проч. А пресловутый документ - это же второстепенная вещь: когда речь заходит о взаимной помощи, всегда всплывают второстепенные вещи - мелочи, которые совсем нетрудно разрешить. Милов выслушал все это не перебивая и даже кивая поощрительно в некоторых местах, потом встал и прошелся по кабинету, поглядывая на свое отражение в стеклянной дверце шкафа, и заметил в свою очередь, все так же пространно, что помощь помощью, но не всякая помощь своевременна, особенно когда не знаешь, от кого она идет. Он вот вообще не просил ни о какой помощи, и когда ее навязывают ни с того, ни с сего, сразу хочется поинтересоваться: а отчего вдруг возникло такое желание у безвестного московского бизнесмена? Что на самом деле привело его к Милову, Михаилу Михайловичу, доктору и т.п.? Потому что ведь у всего есть масштабы, а масштабы нужно соизмерить. Исторические науки... Достоинство ученого... Муниципальный бюджет... Что-то для ученого вид у тебя больно сытый, - подумал Николай с усмешкой и почувствовал вдруг, что процесс ему осточертел. Ну так что, бабки не нужны? Не продаете бумажку? - спросил он нарочито-грубо, вставая и глядя на директора сверху вниз. На лице Милова отразилось недоумение, сначала невольное, а потом продуманно-сдержанное. Я ж Вам объясняю, - заговорил он уже куда более сухо, - у нас тут историческими документами не торгуют. Здесь серьезное учреждение, архивы, научный процесс. Вы прямо-таки непонятно себя ведете, должен Вам заметить. И чего он хочет? - рассеянно спросил себя Николай, пожимая плечами. - Очень какой-то несуразный тип... Ну да ладно, не вышло, так не вышло. Как знаете, - бросил он скучным голосом, перебив Милова на полуслове и вышел, не прощаясь. Секретарша держала у уха телефонную трубку, оправдываясь перед кем-то жалобно и чуть визгливо. Веселенькое у вас местечко, - на ходу сказал ей Крамской, но она не обратила на него внимания. Ну что ж, - пробормотал он вполголоса, выходя на лестничную площадку, - будем искать другие варианты. Вариант подвернулся под руку сам - буквально тут же, у лестницы, ведущей на первый этаж - в лице невысокого старичка с колючими глазками, что щеголял в огромных стоптанных башмаках и сером костюме с налокотниками. Ему пыталась втолковать что-то восковощекая девица в очках, повторяя на одной ноте: - Но Михал Михалыч сказал... - на что тот отвечал язвительно и желчно. Девица вздыхала и едва не закатывала глаза, но старичок к ее страданиям оставался совершенно глух. Не понимает ни черта ваш Михал Михалыч, так ему и передайте. Пусть вот он мне это скажет, а не вам, - в очередной раз отрезал он, задрав подбородок. Но он сказал, а что я ему скажу?.. - ныла девица. А вот так и скажите - вы, мол, Печорскому скажите, а мне, мол, не нужно говорить! - Ну я ж ему так не скажу... - А вы скажите, скажите... - старичок оттеснял ее к ступенькам, явно выигрывая схватку. Ох, как с вами трудно, Марк Львович, - прохныкала девица и поскакала вниз, а старичок в башмаках победно оглянулся кругом, достал из кармана курительную трубку и с удовольствием понюхал. Простите, - обратился к нему Николай Крамской с таинственно-заговорщическим видом, - это вы - Марк Львович Печорский? Да, я, - важно ответил тот и вновь покрутил головой, очевидно до сих пор еще находясь под впечатлением одержанной победы. Но на лестничной площадке больше не было ни души, и он поневоле остановился взглядом на Крамском, как на единственном свидетеле своего триумфа. Мне вас рекомендовали, как самого знающего эксперта, - сообщил Николай, доверительно понизив голос. И кто же это меня рекомендовал? - поинтересовался старичок задиристо и с некоторым даже подозрением, но было видно, что информация воспринята им благосклонно. Знаете, я забыл, - признался Крамской, демонстрируя открытое честное лицо. - Но ошибки, мне кажется, быть не могло. Вы ведь работаете в этом музее? В этом музее, юноша, я работаю всю жизнь, - проворчал старичок, пряча трубку в оттопыренный карман пиджака, - и живу в этом городе всю свою жизнь. А мои пра-пра-пра, чтоб вы знали, были выселены сюда еще Екатериной - слыхали небось об изгнании иудеев? Так какой, значит, у Вас ко мне вопрос? Николай помялся немного, будто в сомнении, потом сказал твердо: - Пойдемте, это нужно показать, - и направился прямиком в пугачевский зал. Старичок семенил сбоку, громко скрипя своими ботинками и что-то бурчал себе под нос. Подойдя к письму старосты, Крамской остановился, посмотрел на старичка лукаво и сказал: - Вот. Ну посмотрим, посмотрим, - забормотал Печорский. - Ну да, любопытный документ. Стилистика зрелая, хоть с точки зрения факта - ничего особого. И сохранность хорошая, да... Ну так и что ж? Николай, чуть помедлив для приличия, осторожно взял его под локоть, отвел в угол зала и в двух словах разъяснил ситуацию, признавшись в наличии клиента, уважаемого человека, к которому имеет касательство данное письмо, и который, ввиду скромности натуры, никак не может стерпеть, что личная его реликвия висит в общем зале, мозоля глаза, прямо-таки на виду у всех. Посему клиент нервничает и хочет предпринять шаги - к примеру, выкупить означенный документ без огласки и по сходной цене, а он, Николай, посредничая в этом деле, никак не решит, к кому обратиться. Понятно, что с Миловым, этим котом, разговаривать вообще бесполезно, а лучше всего, знает каждый, иметь дело напрямую со специалистом - он сделал скупой жест ладонью в сторону Печорского. Потому что вопрос подлинности тоже важен, да и ведь с умным человеком всегда легче договориться. Они помолчали немного, потом Марк Львович вздохнул и проворчал довольно-таки сварливо: - Да что тут подлинность - невооруженным, так сказать, глазом... - но Крамской видел, что он польщен. - Вот насчет касательства, так это клиенту самому решать сподручней... - неуверенно добавил старичок, а потом спросил с некоторым даже страхом: - Так вы что же, хотите, чтобы я вам этот экспонат продал? Ну а чего ходить вокруг да около, - развел Николай руками, безмятежно глядя старичку в глаза. - Именно: продайте, да и дело с концом. Милов-то ведь небось и не заметит. Милов... - Марк Львович скорчил рожу. - Да что он вообще заметит. Но вы конечно хватили - музейный экспонат... А с другой стороны - личная реликвия, - в тон ему возразил Николай. - Никто и не узнает, а человеку приятно. Человек, опять же, солидный, слов и обещаний на ветер не бросает. Марк Львович Печорский помолчал, пожевал губами и сказал, деликатно кашлянув: - Помочь-то я Вам, пожалуй, мог бы, но вопрос-то ведь в деталях. Если говорить о деталях, - негромко, но внятно произнес Николай, - то Вы просто назовите вашу цену. Вот как, - скривился Печорский, еще подумал и даже достал из кармана трубку, но потом решительно сунул ее обратно. Пятьсот долларов США! - выговорил он сердито и отвернулся в сторону. Потом глянул на Николая снизу вверх, снова повторил: - Пятьсот! - и тут же забормотал, оправдываясь: - У дочери свадьба, а что я могу? Я понимаю, что много, но и Вы меня поймите... И клиент солидный, Вы говорите, а на свадьбу у меня и правда нет совсем. Да Вы не волнуйтесь, - успокоил его Николай. - Пятьсот, так пятьсот, и вовсе это даже немного. Для Вас немного, - вспылил вдруг старичок, - а для меня это трехмесячная зарплата! И не думайте, пожалуйста, что я рвач, просто - ну надо же иметь совесть... Потом он сразу вдруг успокоился и стал суетливо-деловит. Завтра сделаем маленькую инвентаризацию, - бормотал он, провожая Крамского к лестнице, - я другое вывешу, из запасника, никто и не разберет. Вечерком и встретимся, я Вам и передам... Это как, удобно? Удобнее не бывает, - заверил его Николай, а потом спросил из какого-то озорства: - Ну а Милов ваш, он тоже не разберет? Милов! - презрительно фыркнул Марк Львович: - Да у Милова одни усы да секретарша с пятым бюстом, если Вы понимаете, о чем я. Разберет... Он знаете что разберет? Да он тут ничего не разберет!.. Словом, все устроилось как нельзя лучше. Они тепло распрощались, уговорившись встретиться на набережной следующим вечером. Николай, чувствуя, что проголодался, и испытывая приятное довольство собой, вышел из музея и буквально через минуту столкнулся нос к носу с живописной группой, состоящей из инвалида, милицейского сержанта и американского подданного Уайта Джуниора, который, в отличие от него, только что потерпел полную неудачу. Вызволив Фрэнка из цепких милицейских рук и отойдя вместе с ним в близлежащий сквер, Крамской вежливо осведомился о сути произошедшего, зная уже отчего-то, что случай вовсе не прост. Фрэнк вначале отнекивался и лишь невнятно благодарил, но потом воспылал вдруг последней отчаянной надеждой, вцепился в Крамского, как утопающий в ивовую ветку, и сразу вывалил множество бессвязных фактов, сочиняя на ходу и путаясь в собственных словах. Николай, конечно же, ничего не понял, но заключил, что с Уайтом Джуниором стряслась какая-то беда. Убедившись, что вопрос запутан и не связан с немедленным выбором между жизнью и смертью, он предложил тому пойти пообедать, а заодно и вникнуть совместно в существо проблемы, которая, очевидно, требует вдумчивого рассмотрения. Несколько приободрившийся Фрэнк с радостью согласился, и уже через четверть часа они сидели в том самом азиатском ресторане, откуда совсем недавно вышли Елизавета с Тимофеем Царьковым, порадовавшим официанток щедрыми чаевыми. Оба горячо заверили друг друга, что ни за что не будут пить алкоголь, но потом все же взяли по бутылке пива, а чуть позже и еще по одной. Фрэнк извинился за свою горячность, признавшись, что растерялся в незнакомом городе, а Николай убедил его, что это ерунда и случается со всяким. Они понравились один другому и быстро нашли общий язык, после чего Уайт Джуниор достал из кармана заветный план, придумав тут же историю о поместье русского прадедушки, от которого осталась лишь вот эта карта, к сожалению заведшая его в тупик. Крамской сразу определил фальшивку и прочитал Фрэнку короткую лекцию об особенностях древних рукописных документов, прибавив даже в шутку, что помятая ксерокопия смахивает на схему захоронения какого-то клада, чем привел собеседника в неописуемое смущение. В целом же, тот достойно принял вердикт, будучи внутренне к нему готов, и пообедал с завидным аппетитом, ничуть не уступив в этом смысле Николаю. В ресторане они сидели долго, не имея причин куда-либо торопиться, а покончив с обедом, рассматривали гуляющих по набережной девиц, сойдясь во мнении, что Сиволдайск неплохой город и заслуживает даже того, чтобы приехать в него еще раз. Пройдясь вдоль реки, они еще более укрепились в этой мысли и для окончательной ее проверки решили дойти пешком до главного проспекта, где, наверное, концентрация лучшей части населения должна быть наиболее высока. От набережной они поднялись чуть вверх, к улице Чернышевского, вздорного просветителя с больной печенью, и там, на перекрестке, их остановила Елизавета Бестужева, поджидавшая Тимофея, который задержался на минуту, выясняя что-то незначимое с одной из сотрудниц, героически скучавшей в офисе, несмотря на выходной. Глава 15 Заговорить с незнакомцами Елизавету заставила внезапно возникшая проблема. Как бы ни был хорош план Царькова, в котором он учел, будто, каждую мелочь, все же и он оказался не идеален, как вообще не идеален мир. Именно на несовершенство мира в сердцах сетовал Тимофей, положив телефонную трубку, а еще на то, что ни в одном деле нельзя полагаться на других, если хочешь, чтобы оно было сделано правильно и в срок. На этот раз слабым звеном оказалась пара свидетелей, найденная им заранее с величайшими предосторожностями. Секретность бракосочетания предполагала, что в него не могут быть вовлечены люди, способные потом стать источником слухов и сплетен. Человечество вообще любопытно, это Царьков усвоил твердо, и город Сиволдайск не отличался в этом смысле от остальных, так что свидетелей, что должны по закону скрепить своими подписями гражданский акт, нужно было искать где-то на стороне. Именно это он и проделал загодя, проведя целую операцию, с треском провалившуюся в последний момент. Те, на кого он рассчитывал, внезапно и безоговорочно подвели, заставив в спешке искать замену, а значит - полагаться на случай, чего Тимофей очень не любил. Это было тем более обидно, что подготовленный вариант в целом подходил на все сто - не зря ведь он провел полдня под жарким солнцем, болтаясь на пристани, куда высаживают туристов с больших и малых волжских кораблей. Была суббота, речной вокзал работал с полной нагрузкой, толпа то прибывала, то сходила на нет, оставляя после себя мусор и запах дешевого пива. У Царькова взмокла спина и даже разболелась голова с непривычки, но он был упорен и не желал сдаваться, вышагивая без устали от причала к причалу и вглядываясь в разморенные лица. После тщательного визуального отбора выбор наконец был сделан. На самом оживленном пятачке, между пневматическим тиром и ларьком караоке, Тимофей познакомился с парой из Волгограда - Юрой и Шурой, которых он тут же окрестил про себя "Солдат и Дура", припомнив читанного в юности гениального поэта. Волгоградцы представляли из себя то, что он искал: иногородние, но жившие неподалеку, молодые и легкие на подъём, но уже не столь юные и беспечные, а к тому же - жадные, неумные и очень чувствительные к мнению со стороны. Таких в общем-то попадалось немало, но почему-то именно эти сразу запали ему в душу - случайность, потом сыгравшая против, что, конечно же, никак нельзя было предусмотреть. Вертлявая Шурочка так и стреляла зрачками по сторонам, ей был занятен каждый скользнувший по ней взгляд, хоть со стороны и было видно, как цепко она держится за спутника, крупного мужчину в необъятных парусиновых штанах, который солидно отхлёбывал из пивной бутылки, демонстрируя презрение к окружающему не хуже какого-нибудь Чайлд-Гарольда. Тимофей рассудил, что оба должны быть падки на грубую лесть и сообщил им с простодушным видом, что они походят на интеллигентных людей "с понятием". От этого Шура зарделась, а Юра самодовольно кивнул, так что стало ясно, что контакт налажен, и дело сделано почти наполовину. Затем он пригласил их в кафе, предложил широким жестом не стесняться в выборе закусок и рассказал романтическую историю, подбирая слова попроще и выражая всем видом взволнованность и серьезность. Волгоградцы слушали внимательно, а когда он намекнул, что история, при всей своей банальности, может принести кое-кому ощутимую пользу, переглянулись и навострили уши. Тимофей сделал паузу и поглядел задумчиво вдаль, а потом, будто решившись, поведал им о несогласном родителе, имеющем в Сиволдайске большое влияние, и о неприятностях, ждущих и его, и невесту, если тот прознает о намерении обоих связать-таки жизни узами брака, невзирая на отцовскую волю. При этом он вспомнил бабку с дедом и ухмыльнулся им про себя, а вслух добавил, что свадьба все равно будет, пусть в тайне и без всякого шума, ибо сердцу не прикажешь - особенно сразу двум горячим сердцам. Тут Шурочка понимающе вздохнула, и даже Юра выразил некоторое подобие сочувствия, а Царьков сообщил деловито, что дата регистрации назначена, и в ЗАГСе есть человек, который не подведет. Осталось лишь подобрать свидетелей, не примелькавшихся в городе, и вот, ему прямо-таки улыбнулась судьба - лучше Юры с Шурой просто нельзя найти. Он это понял с первого взгляда и теперь просит их - ну просто умоляет - согласиться, и готов, понятно, взять на себя расходы, оплатив билеты и гостиницу, а также предложить небольшую сумму в качестве компенсации усилий. У Шурочки загорелись глаза, она пришла в восторг и стала теребить медлительного кавалера, который, повертев для вида головой, тоже выразился в смысле снисходительного согласия. Тимофей вздохнул с облегчением, посчитав закрытым еще один пункт своей сложной программы. Он сделал все как обещал - и с билетами, и с гостиницей - и Юра с Шурой действительно приехали накануне, но вот как раз сегодня с ними вышел досадный промах. Позвонив им из кабинета сразу после разговора с Лизой, Царьков услышал в трубке рыдания и всхлипы, в паузах между которыми безутешная Шурочка промямлила, глотая слезы, что у них с возлюбленным произошла ссора, на почве которой тот крепко выпил, разбил подруге нос и растворился в сиволдайской ночи. Ночевать он так и не явился, и о том, где его носит сейчас, она не может даже гадать. На законное тимофеевское "как же так" она лишь снова принималась рыдать и взывать к состраданию, волновал ее конечно один лишь пропавший Юра, а не свадьба Царькова и даже не распухший нос. Делать было нечего, Тимофей, удержавшись от грубости, аккуратно положил трубку на рычаг и сказал Елизавете: - Есть небольшая сложность. Быстро и по-деловому обсудив ситуацию, они пришли к выводу, что переживать не стоит. Звену, выпавшему из цепочки, может и должна быть найдена замена - в конце концов, Сиволдайск не так уж мал и вовсе не обделен иногородними. Ну а искать нужно там, где таковые обретаются во множестве - например, у входа в главную городскую гостиницу, находящуюся кстати не так далеко. Елизавета вышла первой, оставив Тимофея втолковывать что-то сотруднице с глазами испуганной мыши. Она сделала несколько шагов, пританцовывая, напевая и украдкой поглядывая на кольцо, и вдруг увидела перед собой двух мужчин, один из которых показался ей знакомым. Поезд, - подумала Лиза, - сегодня утром... Да, он стоял в коридоре ее вагона, мрачно глядя в окно, а она проходила мимо - раз и другой. Да и повадка не здешняя, московская скорей - что же, значит иногородний?.. Мужчины поравнялись с ней, одновременно глянули с интересом и одновременно же отвели глаза. По-моему, - сказала она в их сторону, - мы сегодня вместе приехали. Что Вы говорите, - тут же среагировал Крамской, остановился и добавил еще что-то учтивое, а Фрэнк стоял рядом, покраснев отчего-то, и не знал, куда девать руки. Интеллигентные, подходят, - решила Елизавета и улыбнулась Николаю: - Да-да, теперь я точно Вас узнала. Вы у окна стояли, а Вы... - она вопросительно повернулась к Фрэнку. Я да, только в другом. Окно другое, у другого вагона... - забормотал тот косноязычно, все еще пребывая в необъяснимом смущении, и Николай тут же пришел ему на помощь, сообщив, что Фрэнк Уайт вообще американец, и что они тоже столкнулись случайно, не далее как пару часов назад. Потом он, как бы между делом, отпустил изящный комплимент и спросил невинно: - А Вы здесь с мужем? С женихом, - рассмеялась Бестужева, кивая на подошедшего Тимофея и обнимая его за талию. - Это мои попутчики из поезда, - сказала она ему, - видишь, как встретились нежданно. Хороша невеста, - широко ухмыльнулся Царьков, - чуть тебя оставишь, а ты уже с гостями. Так ты пожалуй из-под венца сбежишь... - Он сразу понял, в чем дело, и наскоро присматривался к "попутчикам". Они стояли спокойно, улыбались скромно, но с достоинством, один из них казался несколько странноват, но не так чтобы уж очень слишком. Годятся, - решил Тимофей и продолжил тоном затейника-балагура: - Вот, кстати, о венце - вопрос хоть и нехитрый, но без препятствий никак. Мы тут как раз помощников ищем, не хотите ли поучаствовать? А вечером все вместе и отметим. Николай с Фрэнком переглянулись и пожали плечами, а Царьков, видя их нерешительность, продолжил с напором: - Да дело плевое, всего-то на полдня. В район нужно отъехать - так у нас и машина есть. Мы жениться наметили, а свидетелей потеряли, унес их алкогольный змий, поди теперь разыщи. А машина, вот она, рядом. И в ЗАГСе поселковом договорено, и даже невеста имеется - вон как смирно стоит. Со свидетелями у нас только промашка. Ну что ж, - пожал плечами Николай и посмотрел на Фрэнка. - В принципе, я бы мог... Ты как, Фрэнк Уайт? Я тоже мог бы в принципе, да, - энергично закивал тот, напуганный перспективой вновь вдруг остаться в одиночестве, наедине со своей бедой. - Свадьба - это вообще интересно, и я здесь не был никогда... Ну вот и славно, - облегченно вздохнул Тимофей, глянув на Фрэнка с некоторым недоумением. - Вот и выручили, а то понадеешься на всяких, а они так подставить и норовят. Те тоже иногородние, вырвались на свободу, а свобода она не каждому по силам... - Он сделал приглашающий жест, и вся компания направилась к джипу. Так бы все ничего, - приговаривал Царьков, обращаясь главным образом к Николаю, - но у нас, понимаете, тайна - уж больно родитель у Лизы несогласный. Она у меня фифа московская, ей и прочат генерала или олигарха. А тут я, простой сиволдайский труженик... Вот и приходится - наспех да по секрету - а после скажу: в Москве отыграли, вот она, моя жена! Вечером в Шамане все вместе и погуляем. Вам, холостым, красавиц подыщем, чтобы не скучно - с этим у нас тут просто, полный комплект. Были бы бумажки, будут, как говорится, и милашки - а я уж, как человек несвободный, со своей покуражусь зазнобой, раз уж выкрал да умыкнул. Лизка, покажи кольцо, пусть видят - у нас по-честному! Тимофей был доволен: все шло как нужно. И в ресторане правильно будет появиться в компании москвичей - приехавших, будто, вместе с женой, как старые столичные друзья. Возвращение прошлого, так сказать. Прежние грехи выплывают наружу, давая повод ознакомить общественность с истинным положением дел. Вот она, мол, тайная супруга - теперь уже явная, а не тайная, нет больше возможности скрывать. "Покровителю" скоро донесут, и пусть - так оно все и решится. А Майя, стерва зубастая, погуляет да перебесится - не убьет же она его в конце концов... Оставался последний этап - пресловутый поселковый ЗАГС. За него Царьков был спокоен более, чем за все остальное - у тамошнего директора имелись веские причины держать язык за зубами и, в случае чего, бояться Тимофея, как огня. Знакомством этим он разжился случайно, когда еще на горизонте личной жизни не сгущались никакие тучи. Конечно и тут не обошлось без хитроумного жеста судьбы, гораздой на лукавства, и Царьков мог поставить себе в заслугу, что распознал его вовремя и поступил единственно верным образом. Впрочем, "жест" был отчасти спровоцирован им самим: едва разбогатев, он возжелал купить себе джип Тойота - черный и громоздкий, в точности такой, как у московского обидчика, ставшего виновником перелома в жизни. Не то чтобы он видел в этом большой смысл, но хотел продемонстрировать самому себе вновь обретенную власть над символами, а отчасти - и способность насмеяться над ними, как доказательство своей силы. Через месяц или около того мироздание показало в ответ, что поняло и оценило шутку: новенький джип Тимофея ударила другая машина. Дело было холодным дождливым вечером у ночного клуба в южной части города. Царьков припарковался вдоль тротуара в ряду автомобилей, владельцы которых уже наливались коньяком в прокуренном тепле. Он сидел, ожидая звонка, посматривал на часы и слушал мягкий джаз. Телефон все не звонил, косой дождь хлестал в окна, на улице не было ни машин, ни прохожих. Тимофей представлял себя в батискафе, спущенном на дно иного мира, жизнь в котором архаична и примитивна, по-первобытному жестока и безжалостна к белковым телам, не говоря уже о чутких душах. Батискаф, впрочем, казался непотопляем и надежно защищал от всего, Царькова охватило удивительное чувство покоя, испытать которое удается не часто, но тут в заднем зеркале отразились чьи-то фары, раздался скрип тормозов и тут же за ним - удар. Джип содрогнулся, что-то в нем жалобно хрустнуло, у Тимофея сразу заболела шея. В зеркале он увидел, что автомобиль через один от него - приземистый старый Опель - сдает назад, выруливает на свободную полосу и уносится прочь, разбрызгивая лужи, и успел разглядеть несколько цифр номерного знака, позволявших надеяться, что обидчика удастся найти. Потом он вылез под дождь, чтобы оценить ущерб, который оказался невелик - поврежден был лишь мощный бампер. Куда хуже пришлось предыдущей машине - в ней Царьков с некоторым злорадством опознал БМВ тренера местной футбольной команды, с которым был шапочно знаком и как-то раз повздорил из-за пустяка. Улица по-прежнему казалась совершенно пустой - скорее всего, кроме самого Тимофея, об инциденте не знала пока ни одна живая душа. Он вновь забрался в свой джип и, подумав, поехал домой. Веселиться в клубе ему почему-то расхотелось. Разыскать виновника помог майор милиции, запросивший за услугу три бутылки скотча. Скотч, как прекрасно знал каждый, включая майора, был произведен здесь же, в округе, и обладал странным вкусом, несмотря на шотландский лэйбл. Это, однако, не помешало Царькову получить через пару дней требуемые имя и адрес, после чего он отправился в поселок Рогожино на встречу с гражданином по фамилии Ботвинкин. Все это - и фамилия, и поселковая глушь - показались ему столь комичными, что злость и жажда мести отошли на второй план. Сюжет обретал замысловатую абсурдность, и Тимофею не терпелось досмотреть его до конца. В поселке он без труда разыскал пятиэтажный дом, во дворе которого стоял тот самый Опель Омега, имевший, как выяснилось на свету, нежно-голубую окраску и явную примятость в передней части. Ну вот, - подумал Царьков и ощутил внезапный азарт, будто в преддверии приключения, которого ждал давно. Сам Ботвинкин оказался лысеющим брюнетом лет сорока пяти. Тимофея и его черного джипа он испугался до полусмерти, стал бить себя в грудь, признаваться в малодушии и сулить немалые деньги. Деньги Тимофей взял - главным образом, чтобы не выходить из роли - но куда больше его интересовало другое. Он будто переживал давнюю московскую историю, но с обратной ее стороны - это было занятное ощущение, и он продлевал его, как мог. Ботвинкин суетился и дрожал, Тимофей знал, что может ударить его - раз и другой, безнаказанно и без последствий - и гордился тем, что не делает этого и даже совсем не хочет. Прощаясь, однако, он заметил, будто мимоходом, что главное ждет Ботвинкина впереди. Не я один тебя ищу, - веско сказал он. - Меня ты не сильно помял, ты того, кто был передо мной, помял изрядно. Не повезло тебе, он серьезный человек, с губернатором за руку здоровается. Тренер футбольный, Тувырин - слыхал быть может?.. Информация произвела сильное впечатление. Владелец Опеля вновь затрясся и чуть не пустил слезу. Странно, что он тебя не нашел, он вообще никому не спускает. Не иначе и впрямь кроме меня никто ничего не видел... - задумчиво произнес Тимофей и потом еще пошутил снисходительно: - Если так, то ты везунчик все же, хоть фамилия у тебя приметная, что есть, то есть, - но Ботвинкину было не до смеха. Мысль о том, что опасность не миновала, и главные неприятности могут ждать впереди, очевидно была невыносима, он весь как-то посерел, так что Царькову даже стало неловко. Ладно, не дрейфь, не выдам, - хлопнул он брюнета по плечу. - Но и ты быть может поможешь при случае кое-чем. Ботвинкин, директор, как выяснилось, рогожинского ЗАГСа, провожал его, прижав руку к сердцу и уверяя в вечной своей преданности. Теперь эта преданность пришлась кстати: Тимофей не сомневался, что он сделает все как нужно - поставит требуемую дату и сунет "дело" в глубокий архив, а после будет молчать и не выдаст их с Лизой никогда и никому. А когда и последняя трудность, возникшая из-за легкомыслия Юры с Шурой, была наконец преодолена, он пришел в благодушнейшее из настроений - сложная операция приближалась к финалу. На резвом коне к венцу не ездят, ну да ладно - мы люди смелые. Садись, невеста, ты у нас принцесса... - приговаривал он, открывая дверь джипа. И вы забирайтсь, гости дорогие, - кивал он на заднее сиденье, - поехали жениться. Белое венчальное, черное печальное. Не смотрите, что машина у нас черная - у Лизки душа светлая... - и они отъехали, смеясь, не заметив, что за ними, один за другим, пристроились еще два автомобиля. В одном из них сидел Александр Фролов - все в той же бейсболке и темных очках. Вид он имел сосредоточенный и воинственный, покусывал губы, ерзая на сиденье, и являл собой образец нетерпения, как человек, близкий к решению мучавшей его загадки. Водитель машины был, напротив, олимпийски спокоен. Он насвистывал что-то, не музыкально, но и не громко, и держал во рту сигарету, не зажженную из сочувствия к некурящему пассажиру. С водителем Александру повезло. Он выбрал его из толпы частников на вокзальной площади по какому-то необъяснимому наитию и угадал очень верно. На размышления, собственно, у него не было времени - Царьков с Елизаветой уже садились в свою Тойоту, к которой Александр тут же воспылал жгучей ненавистью. Частника он попросил ехать за джипом вслед, ожидая с тоской недоумения и расспросов, но тот, не проявляя излишнего любопытства, ловко нырнул в поток машин, газанул довольно-таки лихо и пристроился за Тимофеем, держась чуть в стороне и поодаль, причем в лице у него отразилось что-то, принятое Фроловым за общность духа - жгучее, острое и злое. Он подумал, что они могут поладить, все еще не веря, что ему не пришлось тратить время на уговоры, а водитель, явно увлеченный игрой, преследовал азартно и умело, прячась за другими машинами, отпуская и вновь нагоняя черный джип и его беспечных седоков. По пути частник, назвавшийся Толяном, сообщил Фролову о своем прошлом, в котором, помимо прочего, была служба в очень специальных войсках. Там его и обучили автомобильной слежке, а также много чему еще, из чего, к сожалению, он так до сих пор и не смог извлечь практической пользы. По поводу войск Толян, скорее всего, не врал - он был крепко сбит, но двигался по-кошачьи мягко, будто готовясь каждую секунду взвиться в прыжке, а на лице у него застыла чуть заметная страдальческая складка, столь не шедшая к русоволосому и голубоглазому обличью. Самым ценным в жизни, настоящей радостью и любовью, была для него машина - девятая модель Жигулей очень давнего года, имевшая неопределенную окраску и какой-то блекло-потертый вид и будто даже сливавшаяся с асфальтом, что было, конечно, очень кстати. Ты не волнуйся, - приговаривал он, - от меня не уйдут. Нас учили, знаешь - ого-го. Всему чему надо научили, жаль, что применить негде. Ты вот попался, повезло мне, а так - только если тюкнуть кого и кошелек забрать. Но это я не могу, у меня принципы... Александр поддакивал, косясь на могучую кисть с наколкой. Эта кисть, да еще большая черная машина впереди были единственными реалиями, за которые цеплялся его взгляд. Чужой город не представлял для него интереса, желтые здания и деревья с пыльной листвой, афиши на столбах, тусклые вывески и витрины проплывали мимо, но он не обращал на них внимания. Толян замолчал, притормозив на светофоре, а потом, как бы между делом, спросил, кивнув на Тойоту: - Жена? Ну да, - рассеянно ответил Фролов, ощутив вдруг в груди болезненный укол. Не переживай, - сказал водитель, - у меня вообще ушла. Из-за принципов. Где принципы, там деньги не водятся, это каждый знает. Бомблю вот и бомблю... А этот крутой, - пробормотал он сердито, вновь глянув на джип. - Хозяин жизни. Спустить бы на подвал, да погонять кулаками... Подъехав вслед за Тимофеем к новой девятиэтажке, Толян встал за детской площадкой, полускрытый качелями и колясками. Тут значит подождем, - сказал он, отведя глаза в сторону. - Сам-то к нам надолго теперь? Дня на два, - вздохнул Фролов. - Ты как, пару дней не хочешь потрудиться? Он боялся, что Толян откажется, но тот согласился легко, запросив совсем немного денег. Две штуки в сутки, плюс бензин - и порядок, повожу тебя в лучшем виде, - тряхнул он головой и зачастил преувеличено бодро: - А будет время, то и на речку съездим, и на тот берег, и на Ястребиную гору. Там сейчас памятник построили, целый мемориал, но по ночам, говорят, до сих пор ведьмаки и ведьмы гуляют, голые. Ну да, - вновь буркнул Александр и поправил свою бейсболку. Водитель глянул искоса и продолжил, явно желая отвлечь его от мыслей о происходящем наверху: - А еще тут у нас древний город есть, татарский. Когда он процветал, Москвой вашей еще вовсю монголы правили... - Потом откашлялся и проворчал: - Ладно, не куксись. Мы и на этого, из джипа, еще посмотрим, что за фрукт - может отыграешься на нем. Если захочешь, конечно, - добавил он примирительно, заметив, что Фролов сморщился, как от зубной боли. - Смотри-ка, идут. Рановато что-то. Ну, по коням! Их совместная работа протекала гладко. Водитель Толян, несмотря на суровую жизнь, оказался незлобив и услужлив - ни спецвойска, ни меркантильная жена не смогли переиначить его добродушную натуру. На Фролова он действовал благотворно, как мягкий седатив, а серьезность, с которой он относился к "делу", придавала этому делу осмысленность - с надеждой даже на позитивный результат. Пока, впрочем, ситуация не предлагала ни намека на позитив. Бестужева с кавалером бродили по набережной, дурачась и смеясь, а Александр угрюмо наблюдал, заняв удобную позицию в прилегающем сквере, уходящем вверх по холму. Это место показал ему, конечно, вездесущий водитель, вернувшийся к машине, чтобы не смущать московского "мужа". Набережная была невелика, все просматривалось, как на ладони. Елизавета вела себя совершенно свободно, очевидно не замечая "внимательного глаза" здесь, вдали от привычной среды обитания, да к тому же и взгляд Фролова, лишенный профессиональной сосредоточенности, был вовсе не так остр, как можно было бы ожидать. Его эмоции вконец иссякли, когда он увидел Тимофея с букетом роз и понял, что старой их истории больше нет, а есть другая, в которую бывшая любовница вовлечена давно и прочно. Для него в ее жизни не оставалось места - это стоило считать доказанным и расстаться раз и навсегда с мыслью о счастливой перемене. Тем не менее, он хотел досмотреть кино - всего лишь как пристрастный зритель - в общем и не зная, что еще он ожидает увидеть, и вовсе не имея понятия, что делать с увиденным потом, когда череда отдельных кадров приведет к какой-нибудь из развязок. Гуляют, - протянул над ухом неслышно подошедший Толян. Фролов испуганно вздрогнул и глянул на напарника сердито, но тут же отвернулся и пожал плечами. Все на одном и том же пятачке, - пробормотал он в ответ, - устал уже тут стоять. Сиволдайск, по-моему, вообще небольшой город. Это если бабки есть, то он небольшой, - категорически возразил водитель. - А если нет, то знаешь какой огромный... Не переплюнешь. И реку черта с два переплывешь - вон, прикинь-ка. Фролов кивнул и, действительно, засмотрелся было на разлившуюся Волгу, а потом очнулся и опять сосредоточился на Царькове с Елизаветой, стоявших у самого парапета к нему спиной. Ты себя не изводи, - посоветовал ему Толян. - Хочешь, иди посиди, я тут сам подежурю. А то, если все злиться, то и у самого будет плохая кровь. Да я и не злюсь уже вовсе, - вздохнул Александр, но водитель только покачал головой. Его было не переубедить так просто, он не хотел слушать доводов и возражений. Женщины в его понимании относились к лагерю врагов, являясь носителями зла и черного глаза. Исключение составляли лишь некоторые из путан, отзывчивые и дружелюбные по-свойски, остальные же заслуживали презрения, а в идеале и наказания - от кого-то, у кого есть на это силы. Когда-то, он знал, должен явиться достойный мститель, пусть даже и рыцарь на белом коне, и поквитаться за всех, махнув волшебным мечом. Фролов, конечно, на рыцаря не тянул, равно как и его собственная "девятка" - на белого коня, но их усилие все равно должно было закончиться местью. Иначе справедливость не торжествовала никак, а к справедливости водитель Толян относился с пиететом - несколько даже агрессивным и небезобидным для посторонних. Александр, полагал он, тоже желает реванша, скрывая это лишь затем, чтобы не пугать напарника раньше времени. Толяна это слегка задевало, несколько раз он пытался намекнуть Фролову, что разделяет его чувства и приветствует жесткость поступков, коль на то есть достойная причина. Ну, рога-то ты ей накрутишь, я думаю, - сказал он негромко, будто сам себе, но Александр лишь хмыкнул и невесело усмехнулся. Что ж ты своей-то не накрутил? - спросил он в ответ, не отрывая глаз от Елизаветы. Да жалко ее стало, - неожиданно признался Толян, - вся она такая была тоненькая и хрупкая... Ну да, ну да, - пробормотал Александр и подумал, что есть тут что-то, чего он не понимает. Хоть и глушь, но город все же непростой, - решил он про себя, и от этой мысли ему почему-то стало легче. Пока Тимофей с Елизаветой обедали в ресторане у реки, водитель сбегал за беляшами и питьевой водой. Беляши оказались неожиданно вкусны. Фролов вгрызался в поджаренное тесто и слизывал с пальцев мясной сок, отмечая вновь, как и перед поездом, свой на удивление хороший аппетит. Закончилась интрига, - подумал он с какой-то даже иронией, - больше не давит. Напьюсь, пожалуй, вечером - с Толяном вон вместе. Может и прав он - жаль ее, да и что с нее взять... Однако, когда счастливая пара направилась в офис Царькова, водитель покачал вдруг головой и протянул с сомнением: - Не-ет, тут что-то не так. Не то выходит - и после поезда только и успели, что вещи в квартире бросить, и сейчас бы им, извини за откровенность, самое время трахаться поехать, а они, гляди, как пчелки - на работу. Да он, по-моему, и не поцеловал ее ни разу... Не срастается у меня в башке - может тут и не шуры-муры? Может все серьезней - к примеру, деньги у тебя воруют? Да брось, чего там воровать, - отмахнулся Фролов, но сам напрягся и впился глазами в офисные двери. Слова Толяна снова вдруг встревожили его, и все вернулось - нервная дрожь, смятение, противоречивые мысли. Кто его знает, вдруг все вовсе не так, как он себе представлял. Вбил, понимаешь, в голову - измена, измена - а может тот букет на станции ни о чем таком не говорит? Подумаешь, букет: бывает, что просто знак вежливости - или еще какой-нибудь знак, а то и прямой обман... Что с того, что старый знакомый? - подумал он с какой-то отчаянной надеждой. - Знаем мы этих знакомых, и кто там разберет, что у него в мозгах. Наверное, тут и впрямь что-то не то - как же он сам-то не заметил? Ведь и точно, не целовались они ни разу, вот же Толян, внимательный черт. А у таких, которые на джипах, все должно быть быстро, без церемоний. Дай воды, - попросил он хрипло. Толян передал ему бутылку, не говоря больше ни слова, словно чувствуя, что Александру не до него. Тревога росла, что-то должно было произойти, а время тянулось теперь медленно-медленно, выматывая душу. В голове у Фролова крутились совсем уж странные вещи, о которых совсем еще недавно он не мог и помыслить. Наверное, она просто не хотела втягивать его в проблемы - оберегая от опасности, не иначе, думал он мрачно, сжимая кулаки. Потому и разорвала общение, и прекратила всякие контакты. А он-то хорош - настоящий мужлан, не мог озаботиться ничем, кроме своей гордости. И Марго, стерва, мастерски сбила с толку... Когда Елизавета вышла из офиса в одиночестве, у него екнуло сердце, а когда она обратилась к совершенно незнакомым людям, он подумал, что ей, быть может, нужна немедленная помощь, и чуть не выскочил из машины. Но тут показался Тимофей, все принялись беседовать и смеяться, и она явно не выказывала беспокойства, так что помощь могла оказаться и некстати. Когда же вся компания залезла в джип Царькова, Александр признался себе, что вообще уже ничего не понимает. Что-то чудит она у тебя, - покачал головой и Толян, заводя машину. Фролов лишь пожал плечами и ничего не ответил. А это что еще за орлы? - присвистнул напарник, заметив микроавтобус Фольксваген, такой же потертый, как и его "девятка", который вырулил из подворотни и пристроился джипу в хвост. Что, еще один ревнивец отыскался? - попробовал он пошутить, но было видно, что ему не по себе. Предчувствие не обмануло Александра - дело принимало неожиданно серьезный оборот. Кажется мне... - повернулся к нему Толян и почесал затылок. - Кажется мне, что эти ребята будут покруче нас с тобой. Глава 16 Трое мужчин в микроавтобусе и впрямь смотрелись куда серьезней, чем Александр Фролов и его водитель, больше всего напоминая гротескных гангстеров из комикса или мультфильма. Они заполняли, как будто, едва не половину вместительного автомобиля, хоть в нем оставалось еще пять свободных мест. За рулем сидел старший из них - черноволосый крепыш с челюстью ярмарочного борца - а его сосед, высокий и бритый наголо, торопливо тыкал в кнопки мобильного толстыми, непослушными пальцами. Это я, - закричал он вдруг в трубку, закрыв ладонью другое ухо. - Ну да, с трассы - я ж и говорю... Тут мы, тут, - продолжил он раздраженно, - едем за ним, пасем, но он опять не один, а с бабой. С той же, да, и еще с ними два кренделя, чайники на вид. Ну да, а я знаю?.. - Он молчал какое-то время, потом стал спорить с собеседником, изъясняясь в основном междометиями, а закончив разговор, сунул телефон в карман и длинно выругался. Чего там? - спросил крепыш, не поворачивая головы. Бардак там, - неохотно ответил высокий. - Макара нет и главного нет, дела у них у обоих, а эти не знают ни шиша, быки. Он снова ругнулся, уже не так злобно, и, отвернувшись, стал смотреть в боковое окно. Одно его ухо было изуродовано и завернуто внутрь, отчего все лицо казалось еще более свирепым. Дела, дела, не до нас ему, а мы тут отдувайся, - пробормотал он. - Уже два часа дозвониться не могут, а сказано было - сегодня... Так чего там? Чего сказали-то? - бесцеремонно оборвал его крепыш. Да, чэго сказали-то? - как эхо повторил за ним третий бандит с крючковатым носом и очень волосатыми руками. Всех сказали брать, - усмехнулся высокий. - Потом, мол, разберутся, без нас. А куда их всех девать? Не наше дело, - отрезал крепыш, поморщившись. - Всех так всех, там поместятся. Смотри, сами к нашей пристани едут, вот умора! Тимофей, тем временем, повернул к северному выезду из города. За ним, как привязанные, двигались Фольксваген и "девятка" - не приближаясь и стараясь, насколько возможно, маскироваться в жидком транспортном потоке. Усилия эти, заметим, были совершенно напрасны: хоть любой наблюдатель тут же заподозрил бы неладное, ни один из преследуемых не обращал внимания на происходящее позади. Гангстеры в микроавтобусе не могли и помыслить о подобном, они сами привыкли нагонять страх, а сейчас к тому же имели дело с безобидной "мишенью", да еще и в городе, где их никто не знал. Царьков же и вовсе пребывал в расслабленности, полагая, что препятствия преодолены, и трудности остались позади. События подчинялись его воле - и, казалось, ничто теперь не могло помешать осуществлению плана, который, быть может, содержал в себе больше, чем он сам думал еще вчера. Между тем, по части событий он был не совсем прав. Микроавтобус, ползущий за ними следом, являл собой элемент иной цепочки причин и следствий, о которой Царьков не имел понятия. Он даже, наверное, посчитал бы ее иллюзией или бредом, случись ему о ней прослышать, что однако ничуть не меняло действительного положения дел. Положение же это было не слишком благоприятно, что подчеркивал зловещий вид преследователей в Фольксвагене. Нанял их тот самый "покровитель", отец влюбленной Майи, дружба с которым казалась Тимофею столь незыблемой. Цель "покровителя" полностью совпадала с желанием самого Царькова: он хотел избежать предстоящей свадьбы - любой более или менее разумной ценой. Надо сказать, Тимофей Царьков давно уже вызывал у него сомнения. Со времен их знакомства слишком многое изменилось и повернулось новой стороной. У Царькова в глазах исчез прежний собачий блеск - знак голода и тревоги - он вырос над собой, окреп и обрел вальяжность в манерах. Иногда казалось даже, что он перестал бояться, а "покровитель" не любил людей, которые его не боялись. Конечно же, они оба отдавали себе отчет, что при желании он может стереть Тимофея в порошок одним движением пальца, но готовность к унижению исчезла у того из голоса и лица. Царьков вообще стал себе на уме и изъяснялся порой чересчур туманно. "Покровитель" не раз подумывал, что нагулявшего жирок протеже следует проучить - не то чтобы он сделался опасен, но все же обязан был знать свое место. Да и вообще, любому не вредно время от времени спускаться с небес на землю - порой, для своей же собственной выгоды. Ситуацию усугублял тот факт, что Тимофей был москвич. "Покровитель" не верил москвичам, подозревая в них неискренность и высокомерие, которые, сколь глубоко их ни прячь, все равно когда-нибудь проявят себя. Скоро зазнается, - думал он о Царькове, - если уже не зазнался, - и эта мысль была ему неприятна, напоминая почему-то о снисходительной небрежности, с которой его самого принимали в столице аппаратные бонзы, после чего приходилось долго плеваться, скрежетать зубами и отпаиваться дорогим коньяком, а то и водочкой, в компании молоденьких девиц. Внезапный каприз Майи лишь ускорил развязку. "Покровителю" стало ясно, что медлить больше нельзя - все и так зашло чересчур далеко. Жениха для единственной и горячо любимой дочки он видел совсем другим - человеком с именем и перспективой, вхожим в общество и живущим в самой Москве, а не в этом желтом захолустном городе. У него была разработана программа действий, включающая устройство Майи в лучший столичный университет и организацию соответствующего досуга. Царьков же на место будущего зятя не годился никак, ибо был по большому счету никто - и именно никем, скорее всего, намеревался оставаться в дальнейшем. Что же касается денег, которыми давно нельзя было удивить, их у "покровителя" хватало и без Тимофея, тем более, что тот, при всех своих успехах, далеко еще не стал благополучен настолько, чтобы это, по нынешним временам, могло вызвать хоть какой-то интерес. Разговор с Царьковым о предстоящей помолвке, задуманный как поверка текущего статус-кво, оказался последней каплей, подточившей терпение. Стало ясно, что тот юлит и виляет и наверняка держит что-то неблаговидное за душой. Это никуда не годилось, и за это следовало наказать. Обдумав все как следует, "покровитель" сказал себе, что удобный момент настал - можно было воспользоваться отсутствием дочери и закрыть "вопрос" сразу и навсегда. Будучи человеком старых правил и потому отличаясь своеобразной гуманностью, он даже и не рассматривал крайних мер, гарантирующих "навсегда" на все сто процентов. Случай был не столь вопиющ - ему не нанесли явной обиды, за которую стоило бы мстить, не стесняясь в средствах. Тимофея следовало проучить и только, нагнать страху и заставить убраться из города, а заодно - прибрать к рукам наделанное им за эти годы. За фирмой Царькова он следил давно, дело казалось перспективным и подкупало изяществом подхода, да и, наверное, могло принести ему самому вполне ощутимую пользу. Завладеть им - через подставных конечно же лиц - было заманчиво само по себе, и, к тому же, придавало возне с бывшим подопечным требуемый размах, превращая ее в "бизнес" из унылой житейской склоки. В общем, все складывалось одно к одному. Припугнуть жениха нужно было как следует - чтобы он исчез в мгновение ока, а в дальнейшем воздерживался от ненужных фокусов - как в самом Сиволдайске, так и в его близи. Мало ли, что придет ему на ум, когда он останется гол как сокол - вдруг начнет болтать лишнее или, того хуже, решит разыскать Майю и воспользоваться ее наивным чувством. Всякое тогда может произойти: контакты за спиной родителя, нежелательные последствия, тайный брак - она ведь совсем еще девчонка и вполне способна потерять голову... Нет, от Поволжья Царькова следовало отогнать подальше, наобещав каких-нибудь ужасов и страшных кар. У него есть родня на Урале, хмуро рассуждал "покровитель", вот пусть туда и едет, там ему место. Или домой пусть возвращается, в Москву, много в ней таких, неприкаянно-шустрых. С Майечкой ему в столице не пересечься - к ее кругам его и близко не подпустят, да и едва ли он ей там приглянется, как здесь. Она, узнав, конечно побесится слегка, - и тут заботливый папаша невольно морщился и скреб щеку, хорошо зная, как умеет беситься неугомонная "кровиночка", - но потом образумится, дело молодое. С глаз долой - из сердца вон, эта формула никогда не подводит. Так что пусть убирается и будет счастлив, что живым унес ноги. И квартиру пусть отпишет - нечего ему иметь тут жилье... Исполнителей "акции" он нашел в Тольятти - через давних знакомых из приблатненной "полутени" - и тщательно проинструктировал самого опытного из них, назначив его главным и наделив широкими полномочиями. Действовать предстояло убедительно-жестко, но до крайностей дело не доводить, а завершить все поскорее - на случай непредвиденных фортелей Тимофея, который потом, от отчаяния, может повести себя неадекватно, что потребует еще одного, возможно последнего разъяснения. "Покровитель" твердо намеревался разобраться со всеми сложностями до приезда Майи и потому наказал тольяттинцам не мешкать и "решать вопрос" при первом удобном случае. В результате, те назначили операцию на понедельник, что по ряду причин представлялось наиболее разумным. "Благодетель" не возражал и был вполне доволен как подготовкой, так и всем планом действий, что и подтвердил в телефонном разговоре накануне. Конечно, узнай он о посторонних, ненароком оказавшихся в неправильном месте, "акция" была бы приостановлена и отложена до лучших времен, но вмешаться в ход событий ему было не суждено, а "главный" из числа нанятых бандитов, при всем своем опыте и бесстрашии, все же не обладал достаточной гибкостью для принятия собственных радикальных решений. Тем временем, Тимофей и его спутники даже не предполагали, что им грозят неприятности. В черном джипе полным ходом шло знакомство. Все были разговорчивы и оживлены, в том числе и Елизавета, ощущавшая, что ей вдруг стало на удивление легко. Сомнения и тревоги исчезли без следа - по крайней мере, на настоящий момент. Миры внутри гомонили во весь голос, даже и в некоторой экзальтации, чего раньше за ними не замечалось. Но и это казалось естественным - она хотела перемены, будто осознав, что жизнь была скучна, и возможна иная, не знакомая до поры. Ей хотелось сбросить старые оболочки и удивиться, глянув на свое отражение - что, она предчувствовала, было еще впереди. Секретность грядущего события сразу сблизила компаньонов, превратив их в соучастников, связанных общей тайной. Тот факт, что свидетели и невеста приехали одним поездом, тоже добавил взаимной симпатии. Все посетовали на несовпавшие номера вагонов, что не позволило им познакомиться еще в пути, и порадовались капризу судьбы, сведшему их все же в самом городе, что казалось куда менее вероятным. Числа нельзя понять, им приходится верить, - невнятно высказался Николай, и на него посмотрели с уважением, особенно Фрэнк, вспомнивший вдруг о математиках, которым, очевидно, трудно было теперь рассчитывать на финансовую помощь. Сиволдайск, наверное, небольшой городок, - добавил Крамской неизвестно к чему. В этом слышался отголосок снисхождения, и Тимофей, до того молчавший и лишь лукаво посматривавший на Елизавету, оживился, сказал веско: - Ну, это как знать, - и пояснил совсем уж загадочно: - Душа в темнице, а дух на воле, - так что Лиза округлила глаза. Ты ж москвич, - сказала она ему, - тебе что ж тут, не тесно? Люблю девку за издевку, - засмеялся Царьков и еще грубовато пошутил, явно уходя от ответа, а разговор сам собой перекинулся на столицу. Тут же выяснилось, что все они прожили там немалую часть жизни - причем, в одно время и не так уж далеко друг от друга. Сличив названия улиц и номера школ, все вновь удивились тому, что не знали друг друга раньше - и высказывание Николая о числах предстало в еще более убедительном свете - а потом вдруг обратили внимание на иностранность Фрэнка и насели на того с расспросами, причем особенно усердствовал Тимофей, почему-то поглядывавший на Уайта Джуниора еще хитрее, чем на остальных. Оказавшись в центре внимания, Фрэнк не спасовал, а, напротив, приободрился, как подобает американцу, и довольно-таки забавно поведал о своих московских приключениях, сосредоточившись главным образом на алкогольной их стороне и опустив детали более личного толка. Все посмеялись, особенно Елизавета, до того взиравшая на настоящего янки с некоторой долей смущения, а потом Царьков спросил бесцеремонно: - Ну а к нам-то пожаловал за каким интересом? - и тут возникла небольшая заминка. Фрэнк Уайт вдруг утратил живость речи и даже, как будто, свободу владения языком и забормотал весьма невнятно о русском прадедушке и его поместье, да и еще не к месту упомянул о какой-то карте, будто бы настоящей, но может быть и не совсем. При этом он поминутно оглядывался на Николая, словно ища поддержки, и Царьков, наблюдавший всю мизансцену в зеркале заднего вида, наконец буркнул со смешком: - Сложная у тебя родня, может и не отыщешь, - а потом еще прибавил негромко: - Князь да князь, а не князь - так головой в грязь... - после чего Фрэнк сконфуженно замолчал. Тогда Крамской пришел-таки ему на помощь, чувствуя почему-то свою за него ответственность, и с чуть показной живостью стал расспрашивать молодоженов об истории их знакомства, что вот-вот должна была подойти к счастливой развязке. Тимофей на это лишь ухмыльнулся и еще раз пристально глянул на Уайта Джуниора, а Лиза, обернувшись назад, с готовностью принялась вспоминать их давний роман, происходивший в лучших традициях романтической юности. Потом, впрочем, настала ее очередь смешаться и даже несколько сфальшивить, разом перескочив через семь последних лет, а Царьков, пытавшийся ей подыграть, не сразу нашелся, что ответить на невинный и вполне естественный вопрос, почему они с невестой работают в разных городах. Касательно же предстоящей свадьбы и некоторой ее поспешности, он и вовсе не стал ничего говорить, отделываясь прибаутками и подтрунивая над Елизаветой, которая с преувеличенным вниманием любовалась своим новым кольцом. Сапфир благородный камень. Его надень - и венчайся хоть с Сатаной... - приговаривал он, растягивая слова. - Ты, Лизка, красавица - и как он тебя до сих пор не умыкнул? Ты б ждал подольше - глядишь и умыкнул бы, - усмехнулась она в ответ. Ждали и подолгу, да все без толку, - вздохнул Царьков. - Потом венчали вкруг ели, а черти пели... Жизнь такая - все не быстро, да ты меня и не торопила. Это от скромности, - притворно потупилась Елизавета и, вновь обернувшись к сидящим позади, спросила Николая Крамского: - Ну а Вы-то здесь по делу или просто так? В общем, можно считать, что просто так, - ответил тот уклончиво. - Хоть и есть конечно кое-какие дела. Сердечные небось, - хохотнул Тимофей, - за нашими красотками из столиц многие ездят. Да нет, в краеведческом музее, - рассеянно сказал Николай, и джип содрогнулся от всеобщего смеха. Особенно смешно было почему-то Фрэнку Уайту, который вытирал выступившие слезы, да и Елизавета, вся раскрасневшись, прятала лицо в ладонях. Даже и сам Николай посмеялся немного, чтобы не отставать от других, а Царьков, дождавшись относительной тишины, подытожил веско: - Да, неплохая у нас подобралась компания, - и все переглянулись со значительным видом, будто обнаружив еще одну общую тайну, хоть тайны у всех были совершенно разные. Простите, - обратился вдруг к нему Фрэнк. - Тимофей - это полное Ваше имя, Вас именно так лучше называть? Ну да, - ответил тот, - Тимоти, если по-вашему. А вообще многие здесь зовут меня просто Царь... Они уже выехали из города и катили по шоссе, вплотную к которому подступал густой лес. Дорога была пуста, лишь метрах в ста за джипом полз микроавтобус, а за ним, на таком же примерно удалении, "девятка" Толяна. Александр Фролов сидел молча, крепко вцепившись в подлокотник, а его угрюмый напарник повторял то и дело, что ничего не понимает в происходящем. У нас тут все на ладони, - бурчал он раздраженно. - Не бывает у нас странных вещей. Ну а если уж случится странная вещь, то держись - все нахлебаются. А эти - черт его знает, что здесь за штука. Это, вообще, может быть опасно? - спросил Фролов сдавленным голосом, не отрывая глаз от Фольксвагена. Ха, опасно, - хмыкнул Толян. - Тут везде может стать опасно. На рожон лезть не нужно, тогда и не будет опасно... - Он поморщился и добавил: - Вообще, народ спокойный, но как разойдутся, как попадет кому под хвост вожжа... Беспредельщики, теперь это в моде. Мозгов-то нет, как мой взводный говорил, а значит и тормозов нет тоже. Как оно, без тормозов - опасно? Ну вот то-то. Отечество... Они помолчали. Погода хорошая, - вздохнул Александр, - как раз для пикника. Это да, - согласился напарник, - какой-то пикник они точно затеяли - и те, и другие. Только кажется мне, что веселье у каждого свое - и выпивка своя, и компания. А девок нет, сразу видно, не за этим собрались. Ух ты, смотри... Микроавтобус вдруг набрал ход и стал нагонять джип Царькова, потом, еще ускорившись, обогнул его и ловко подрезал, заставив остановиться. Толян выругался и тоже притормозил у обочины, Фролов порывисто вздохнул, а из Фольксвагена выскочили трое и кинулись к джипу, потрясая чем-то, похожим на пистолеты. Двигались они сноровисто и быстро, один распахнул водительскую дверь и одним махом выдернул наружу Тимофея, а двое других тем временем занялись пассажирами. Вскоре все четверо под конвоем нападавших переместились в микроавтобус, который резко рванул с места. Толян снова процедил грубое ругательство, стукнул кулаком по рулю и газанул следом. Вот вам и кино, - бормотал он сквозь зубы, - комедия и детектив, в одном флаконе. А мы в нем - за клоунов. Ты хоть номер-то их запомнил? - обернулся он к Фролову, бледному, как полотно. Нет, - ответил тот виновато и потер ладонью лицо, - не успел. А ты? Так что ж ты тогда тут сидишь, сыщик хренов? - взорвался Толян. Он сразу вдруг изменился, стал напуган, недобр и ершист. - Не успел... Записывай, я заметил вместо тебя. Номера-то у них не здешние... Вскоре вдали показался автомобиль похитителей. Толян сразу сбросил скорость, держась на приличном расстоянии и не подъезжая близко. Не уйдут? - тревожно спросил его Александр. Лучше пусть уйдут, чем нам башку отстрелят, - огрызнулся тот, дернув плечом, - и так уже попали, куда не просились. Фролов промолчал, хоть все в нем кипело и звенело струной. Он чувствовал, что развязка близка, и скоро его терзаниям придет конец. Боялся он лишь одного - что все произойдет без его присутствия. Опасность, столь остро ощущаемая Толяном, была в его понимании вовсе невелика. Он не верил, что Елизавете собираются причинить зло, да и полагал к тому же, что если дело дойдет до худшего, он обязательно сумеет ее спасти. Судьба же всех прочих - и в каком-то смысле своя собственная - нисколько его не волновала. Скоро пост, перед ним они наверняка свернут, - сказал Толян уже спокойнее и даже ободряюще кивнул. Действительно, метров через восемьсот Фольксваген повернул направо и пропал из вида. К Волге поехали, - Толян вздохнул и почесал затылок. - Не иначе, у них там катер. Здешние, не здешние, а места знают... Подъехав туда, где исчез микроавтобус, они увидели едва различимую колею с примятой травой. Она изгибалась дугой, уходила чуть в сторону и скрывалась в зарослях малинника и крапивы. Ну что, рискнем что ли? - недовольно спросил водитель. - Вот ведь влипли по самые уши... Если на них наткнемся, то кранты. Фролов, подумав вдруг, что тот и впрямь может отказаться ехать дальше, глянул умоляюще и хрипло сказал: - Рискнем, а? А, а... Болт на! - проворчал Толян, снова вздохнул, насупился, но свернул с шоссе, и "девятка" медленно поползла вглубь леса. Они протащились с километр, старательно объезжая глубокие ямы и трясясь на рытвинах и корнях, причем водитель все время ругался сквозь зубы, жалея машину и кляня свою собственную глупость. Потом он притормозил и вгляделся вперед, хоть за деревьями ничего нельзя было разобрать, а проехав еще чуть-чуть, решительно вывернул руль, попетлял меж сосен и остановился прямо посреди леса, метрах в пятидесяти от колеи, которую язык не поворачивался назвать дорогой. Зачем? - спросил Фролов. Там берег скоро, - пробурчал Толян, - ты что, прямо в зад им хочешь въехать? Он заглушил мотор и приказал свистящим шепотом: - Давай пешком в темпе вон на ту горку! Они рысцой добежали до пригорка - как раз вовремя, чтобы увидеть с него большой катер с людьми на палубе, отплывающий вверх по течению. Вон твоя, - уверенно показал Толян, - на остров их повезли. Даже номер видно, запоминай: а, вэ, четыре, три, три, пять... На какой остров? - повернулся к нему Александр, тяжело дышавший после подъема. Откуда мне знать, на какой, их здесь сотни, - Толян сплюнул и отвел глаза. - Плохо дело, побежали назад. Ну а как же мы теперь за ними? - спросил Фролов срывающимся голосом. - Нам же за ними надо... У тебя лодка есть? Ага, в багажнике вожу, - устало огрызнулся напарник. - Головой-то думай... Какая тебе лодка, зачем она нам? Чтобы притопили тебя аккуратно с лодкой вместе? Нет уж, совсем назад поедем. Теперь нам путь один - к ментам. Глава 17 Андрей Федорович Астахов, сиволдайский приятель Николая Крамского, проснулся в понедельник в дурном расположении духа. Ночью от ветра скрипели ставни и хлопала форточка на кухне, а когда он встал, чтобы запереть задвижку, весь сон куда-то делся, так что Андрей ворочался на измятой простыне чуть не до самого рассвета. Будильник прозвенел, как всегда, в девять; он злобно стукнул по нему ладонью и сразу уснул, и проспал до полудня, растратив впустую лучшие утренние часы. Теперь его терзали головная боль и общее недовольство происходящим. Он хмурился и, морщась, почесывал перед зеркалом небритую щеку. В зеркале отражались скуластое лицо, глубокие залысины надо лбом, нос с горбинкой, в котором проглядывало что-то римское, и большие глаза, серо-зеленые в свете матовой лампы, с явственно различимым желтым волчьим ободком. В отличие от Крамского, Андрей Федорович не списывал перепады настроений на происки неведомых внешних сил. Утренний сплин в его понимании имел вполне рациональную природу, объясняясь, помимо беспокойной ночи, досадой на собственную лень и чередой неудач, преследовавших его уже несколько дней. Последней каплей стала авария в районном узле связи, оставившая Астахова без домашнего телефона, а с ним и без доступа в Сеть, что доставляло массу неудобств. Именно поэтому он и не ответил на письмо Николая - и вообще не имел понятия, что тот находится с ним в одном городе, прибыв московским поездом этим же самым утром. Выйдя из ванной, Андрей Федорович бросил взгляд на часы, висящие у входной двери, раздраженно фыркнул и зашагал по комнатам, прикидывая, во что грозит обратиться распорядок дня, уже безнадежно смазанный поздним пробуждением. Комнат было всего две, к ним прилагались кухня и просторная прихожая с гипсовой лепкой под потолком. К своей здешней квартире он успел привязаться и даже полюбить ее чуть стыдливой любовью, несмотря на розовые обои и наивный аляповатый ампир. Он снял ее у молодящейся особы пятидесяти с лишним лет, но запомнилась ему не хозяйка, а вполне еще юная дочка, возбудившая его босыми ступнями, которыми она вышагивала по половикам, как по паркету бальной залы. Во многом из-за ее ног он вскоре приехал вновь, будто бы для повторного осмотра, и потом как-то незаметно согласился на трехлетнюю аренду, хоть добиться хозяйской дочки так и не удалось, о чем он до сих пор еще вспоминал с досадой. На кухне пахло вчерашней едой. Андрей чертыхнулся и распахнул настежь злополучную форточку. Оттуда вместо свежести и прохлады противно потянуло горелым - где-то неподалеку жгли битум или кусок резины. Проклятый город, - вздохнул Астахов и покачал головой. Что-то тревожило его: все происходило не так. Даже в ушах звенело беспокойно - или это организм реагировал на многие дни духоты, ожидая перемену погоды?.. Ну-ну! - прикрикнул он на себя и преувеличенно бодро направился в кабинет. Там он расстелил на полу тонкий жесткий коврик и приступил к зарядке, от которой сегодня были все основания отказаться. Но Андрей Федорович решил не давать себе спуску - он начал с упражнений Пранайамы, призванных восстановить жизненную силу, утекающую через кончики пальцев, потом выполнил несколько простых асан, сразу после которых застыл в главной позе Йога-Мудры, которая, как известно, способствует гармонии с собой и особенно полезна для лиц, склонных к непомерному самомнению. Выйдя из нее, он иронически хмыкнул, скатал коврик и бросил его в угол, после чего, раздевшись догола, выполнил даосский танец яичек - первый шаг на пути к тайнам алхимического секса - завершив его пятиминутной работой с мышцей Ци - чтобы направить энергию мироздания вверх по позвоночнику. Все это естественным образом отвлекло от насущной суеты и даже прибавило бодрости, но когда он, пританцовывая, как Шива, направлялся в ванную, чтобы принять контрастный душ, взгляд его упал на местную газету, сотрудница которой заезжала на днях, и настроение тут же испортилось вновь. Она, заметим, не сделала ему ничего плохого, что и сам Астахов понимал прекрасно, еще больше от этого на себя злясь. Девушка была резва, улыбчива и настроена очень любезно, демонстрируя даже некоторый пиетет - наверное показной, но отчасти быть может и искренний: не так давно Андрей Федорович попал в списки "настоящих" писателей, каковых в Сиволдайске можно было сосчитать по пальцам. Самый большой его роман, после мучительных откладываний и задержек, был наконец опубликован весьма солидным издательством. На него даже вышла рецензия, автор которой в одном месте слегка переврал заглавие. С точки зрения провинции это был несомненный успех, зорко отслеженный местным еженедельником, который и представляла гостья, притащившая с собой ореховый торт и поначалу растрогавшая Астахова своей манерой дуть в чашку с горячим чаем, сложив губы трубочкой совсем по-детски. Потом однако беседа не задалась. Она, распахнув ресницы, сразу спросила, о чем же таком пишется в его книгах, а особенно - в том самом романе, что послужил причиной ее визита, и Астахов разнервничался, заершился и взял совершенно ненужный тон. Он вообще не любил говорить о таких вещах, а улыбчивая журналистка, к тому же, настроила его воинственно, употребив несколько штампов - наверняка, без всякой задней мысли. Андрею, тем не менее, почудилась насмешка, он вскинулся и из радушного хозяина превратился вдруг в неприятно-заносчивого типа, наговорив всякого в том смысле, что подобный вопрос мало того, что обиден, так еще и весьма нелеп. Он, мол, работал над романом не один год и не может теперь рассказать все за минуту или две. Тем же, кто интересуется, неплохо бы набраться решимости и в свою очередь потратить пусть не годы, но месяцы, чтобы пропустить написанное через себя, прочувствовать его вдумчиво и без спешки и уж потом говорить с автором на равных. А иначе не стоит и пытаться, - отрезал он хмуро, глядя в пол, на что журналистка, явно сбитая с толку, резонно возразила, что месяцы, быть может, потратить и не жаль, если только знать наверняка, что в злополучном романе действительно в достатке содержания, а автор - не самозванец и не графоман. Вот видите, - сказал он ей печально. - Вы не хотите дать книге шанс, полагая заранее, что она плоха. Почему же я должен надеяться на лучшее, допуская, что Вы не безнадежно глупы?.. У девушки повлажнели глаза, и лишь тогда он понял, что перегибает палку, нападая на собеседницу без всякого повода. Они помирились и много смеялись, и она даже стреляла глазками вполне призывно, но Астахову все еще было не по себе, и призыв остался без ответа. Даже и теперь, по прошествии недели, этот эпизод сидел в памяти, как заноза, заставляя порой морщиться и недовольно вздыхать. К своему писательству он вообще относился болезненно, не умея объяснить его смысла даже себе самому. Всякая попытка до этого смысла докопаться приводила к напыщенным формулировкам, которых он боялся, как огня, видя в них симптом скудоумия, как бы ни был возвышен повод. Потому, всякий раз, когда в голову лезли непрошенные мысли о красоте и гармонии или достижимости совершенства, он страшно сердился и насмехался над собой, тут же перескакивая на спасительную прагматику, будто бы определяющую базис его потуг. Базис, понимал Андрей Федорович, был весьма шаток - ни денег, ни славы ждать ему не приходилось - но больше опереться было не на что, и он, скрепя сердце, убеждал-таки себя, что стремится именно к признанию - хотя бы для того, чтобы дать своим книгам хорошую судьбу. Размышлять же о тонкой природе мотиваций или вообще гадать, откуда в нем взялся беспокойный моторчик, и почему в голове все время крутятся слова и фразы, не давая ни отдыха, ни покоя, конечно же не стоило вовсе, ибо размышления эти с самого начала отдавали отчетливым мистицизмом. Мистицизма Астахов не любил, чурался его и всячески избегал, подменяя хоть чем-то, если не рациональным, то, по крайней мере, знакомым и приземленным. Например, сожалением о напрасности усилий и еще о том, что время бежит слишком быстро: когда его книги будут по достоинству оценены, он уже постареет, растеряет остатки сексапила и не сможет в должной мере воспользоваться плодами успеха. Вопрос времени, кстати, при всей своей зыбкой сути, давал еще один интересный ракурс. Написание книг, как ничто другое, способно было отвлечь от мыслей о неизбежности смерти - замыслов было хоть отбавляй, и полное их завершение представлялось очень нескорым делом. Потому казалось, что и жизнь будет долгой - те, что вложили в него порыв созидания, наверное знали, что делали, и должны теперь проследить, чтобы он не улизнул в никуда, пока не напишет все свои книжки. Все дело в напряжении, как только оно отпустит, кончатся все гарантии, - полагал Андрей Федорович и заботился о поддержании "творческого нерва" в постоянном тонусе. Делать это было несложно, "нерв" и сам вибрировал весьма чувствительно, не давая о себе забывать. Астахов даже осмеливался порой думать о времени с ощущением превосходства. Вот, мол, как он находит в себе силы делать что-то и не опускать рук - не сдаваясь ужасу и отчаянию, когда одолевают раздумья о конечности всего, всего, всего... Самым трудным было объяснить другим, чем он занимается и для чего это нужно. Та самая прагматика, которой он, казалось, мог вполне успешно обмануть себя, не выдерживала критики, будучи высказанной вслух - в ответ на чей-нибудь невинный вопрос. Каждый чувствовал в ней отсутствие сердцевины - даже если сам получал гроши и едва сводил концы с концами. Те же, кто преуспевали хоть в чем-то, с трудом скрывали усмешку, а порой еще и не отставали так сразу, принимаясь выспрашивать, почему бы ему, если уж есть такая блажь, не подойти к вопросу серьезно и не подстроить норовистую музу под реалии спроса и законы рынка. В таких случаях Астахов терял терпение и мог повести себя очень грубо. В конце концов, он перестал упоминать вовсе о своих литературных трудах, отрекомендовываясь случайным знакомым то трэйдером, то биржевым аналитиком, а то и психологом интимных сфер, если ему хотелось немного пошалить. Это сразу снимало вопросы, на него навешивали ярлык и теряли к нему интерес, чем он был вполне доволен, беззлобно посмеиваясь внутри. С литературным официозом тоже складывалось не очень - особенно с издательствами, не жалующими авторскую строптивость. Лишь по случайности его роман попался на глаза функционеру большого издательского дома в Петербурге, название которого напоминало Андрею то ли о морской раковине, то ли о ночной вазе. Функционер снизошел до личной встречи, был высокомерен и велеречив, и Астахов, специально приехавший в Питер, чуть сам же и не испортил все дело, обидевшись на что-то и тоже став в позу, но потом расслабился, поглощенный мыслями вовсе о другом. Типаж собеседника поразительно подходил к концепции его новой книги, к которой он вот-вот намеревался приступить. Тут же ему вспомнилось слышанное недавно: будто бы в этом городе, малосильном и призрачно-сером, каждый, так или иначе связанный с литературой, строго печется о чистоте рядов - подразумевая под этим ориентацию сексуального толка. Почему литераторы, взращенные в колыбели революции, были так нетерпимы к геям, никто объяснить Астахову не мог, но сама идея показалась ему забавной. Он решил использовать ее в одном из сюжетных ходов и теперь с интересом наблюдал за хозяином кабинета, который, при всей начальственной спеси, явно отличался подозрительными странностями. Издатель был довольно молод, кряжист и бритоголов. Просторная рубашка навыпуск казалась ему длинновата, но зато прикрывала слишком полные бедра, при этом смешно топорщась сзади. В его повадке сквозила нарочитая суровость, весь он будто хотел соответствовать своему имени - знаку неуступчивой, непримиримой смуты - но взгляд его выдавал нечто другое, и наклон головы был чуть кокетлив, а пальцы жили своей нервной жизнью, словно теребя платочек из батиста. Андрей Федорович тут же придумал историю под стать о пугливом подростке, стеснявшемся больших ладоней, с детства чувствовавшем свой порок и скрывавшем его от всей крестьянской семьи - от деда, сына кузнеца Назара, от отца, сына мельника Федота, а пуще всего от экзальтированной мамаши, взятой из пригорода, из обрусевших немцев. Потом он вырос и выбился в люди, вовсе порвав с деревенскими корнями, но и тут ему не было покоя - на смену патриархальной косности пришла недоверчивость коллег-писателей. Скрываться от них было еще трудней, и глубоко в душе уже рождалось отчаяние: казалось, весь мир следит за каждым его шагом - зорко, зорко... Все это выходило занятно - и будущий персонаж вставал перед глазами, как живой. Разговор же тем временем протекал своим чередом и завершился вполне мирно - хоть издательство и тянуло потом с выпуском романа почти целый год. Один лишь Крамской относился к его занятиям с подобающей серьезностью, но и то скорей потому, что и сам был во власти странноватой метафизики, о которой Андрей никогда не выспрашивал подробно. Однако же, именно Николаю он порой адресовал длинные письма, в которых, не жалея красок, описывал суть игры в слова. "Я заглядываю туда, куда, кроме меня, не хочет смотреть почти никто", - писал он в одном из них. "Пусть думают, что там не найти сокровищ, кроме тех, что давно уже на виду", - продолжал в другом. И пояснял: "Ведь стоит лишь поменять гармоники созвучий, как ритм и слово, объединившись, родятся заново, и музыка становится новой. Всякий раз ты тянешься к иной Вселенной. В ней все по-другому, пусть ненамного..." Он приводил доводы и примеры, восхищался мощью языковых форм, и даже разъяснял несколько нудновато, отчего иные из книг становятся всем близки и обращаются в иконы, пусть сюжет их избит, и все они в общем-то об одном и том же. Письма эти он неизменно рвал, но они, тем не менее, помогали ему хранить твердость духа, напоминая, с напыщенностью или без, что на самом деле прагматика - пустое. Истинный же смысл порыва - вот он, на месте, и его от себя не скрыть. Постояв около злополучной газеты минуту или две, Андрей Федорович аккуратно ее сложил, примял ею содержимое мусорного ведра и проследовал в ванную вполне довольный собой. Контрастного душа впрочем не получилось - кран горячей воды отзывался гулкой пустотой. Астахов разозлился было, но потом приказал себе считать, что это повод для проверки собственной выдержки, и вымылся под холодными струями, что потребовало полного напряжения сил. Под душем, окончательно забыв о журналистке и своей горячности, он бормотал самодельные мантры, призванные облегчить испытание, но никакого облегчения не почувствовал и перевел дух, только выскочив вон и завернувшись в большое полотенце. Растираясь и радуясь долгожданному теплу, Андрей подумал мельком, что на этой неделе нужно попробовать три новых позы, особенно Вирасану, закаляющую нервную систему, а потом ощутил, что зверски голоден, и через минуту уже орудовал на кухне, подогревая чайник и роясь в холодильнике, двустворчатом, как платяной шкаф. Сегодняшний его завтрак был весьма обилен и включал в себя поджаренные тосты с красной икрой, несколько ломтиков самой дорогой осетрины и большую чашку китайского чая, сорт которого был выбран наугад из пяти-шести, всегда хранившихся в специальных банках. К чаю прилагались орехи - смесь фундука и миндаля - весьма способствующие, как известно, укреплению и самой мышцы Ци, и связанных с нею систем организма. Завершала все это большая груша, оказавшаяся, очень кстати, довольно сочной. На еде Андрей Федорович не экономил - даже если его финансовые дела оставляли желать лучшего. Нынешнее время нельзя было назвать проблемным, но и терять голову тоже не стоило, так что расходы тщательно контролировались и сверялись с установленной нормой. На деликатесы, впрочем, ему хватало, так же как и на некоторые другие удовольствия, особенно в провинции, жизнь в которой все еще оставалась недорогой в сравнении со столичным ценовым безумством. Когда-то Астахов и Николай Крамской учились вместе в одном университете и хоть не были в то время особенно близки, считались приятелями, которых многое связывало. Потом их пути ненадолго разошлись, чтобы вновь пересечься в той самой истории с "Технологией Т", проданной доверчивым голландцам. Они получили почти равные доли, но, в отличие от Крамского, Андрей Федорович решил поиграть с судьбой и приумножить легко пришедшие деньги, за что и был очень быстро наказан. По счастью, потерял он не все - после разборок с кредиторами у него осталось около трети капитала и двухкомнатная московская квартира. Андрей расценил это как последнее предупреждение и дал себе слово сосредоточиться целиком на написании книг, не отвлекаясь на побочные занятия и соблазны. Он знал, что в побочном очень легко заблудиться. Окружающий мир воспринимался им, как причудливое смешение сущностей - большой котел, где перемешаны понятия, правила и смыслы. Их природа - движение и изменчивость. Их суть - стремительность, которая и есть жизнь. В молодости Астахов пытался успеть за жизнью, научиться бежать с ней вровень, подлаживаясь под остальных. Научившись, он, казалось, влился в ряды прочих и бежал с ними голова к голове, но потом, по инерции, опередил почти всех и вдруг остался в одиночестве - уже навсегда. Зато он понял при этом, что лишь литература захватывает его по-настоящему и целиком. Писать приходилось урывками, но, тем не менее, он скоро почувствовал в себе нешуточный потенциал и стал с нетерпением ждать момента, когда сможет отдаться писательству целиком. Это было весьма наивно - по всем канонам он не мог заработать серьезных денег - но, как бывает порой, наивность взяла приз, обскакав многих в гонке буйных статистик. Правила подтвердили себя редчайшим из противоречий, и Астахов получил-таки немалый куш, а потеряв большую его часть, окончательно убедился, что финансовая "передышка" дана ему исключительно для реализации таланта. Он аккуратно пересчитал остаток и взялся планировать будущее, подойдя к этому с канцелярской серьезностью и не полагаясь более на интуицию и "авось". Прикинув, сколько он будет тратить в неделю, месяц и год с поправками на инфляцию и форс-мажоры, такие как женитьба или болезнь, Андрей Федорович отобразил результат графически в виде оптимистической и пессимистической кривых. Область между ними он закрасил синим - она была достаточно велика и являла собой странную фигуру, стягиваясь в туманной дали в длинный хвост. Это было там, где ни оптимизму, ни пессимизму уже не оставалось места, но думать о грустном пока не стоило. Жизненное пространство ярко-синего цвета выглядело внушительно, а отсчет времени даже еще не был начат. К тому же, жить Астахов собирался долго, чтобы успеть сделать все задуманное - тут уж никакого пессимизма он позволить себе не мог. Из этого следовало, что расходовать средства придется без всякого шика - верхняя из вычерченных кривых скоро пересекала жирный красный пунктир, за которым ждало безденежье. Взвесив очевидные за и против, Андрей Федорович пожал плечами и без всякого сожаления оставил на время безудержно дорожающую Москву. Перебрался он в волжский город Сиволдайск, где когда-то родился и который совсем не помнил. Этому способствовал и недавний развод со второй женой Юлией. Она не хотела денег - ибо ушла к куда более состоятельному человеку - но их расставание происходило нервно и вытянуло из Астахова все жилы. Юлия терзалась чувством вины, ей казалось, что с ее уходом жизнь Андрея должна превратиться в одно сплошное страдание. Она хотела, чтобы и он признал это тоже - а поскольку Андрей Федорович упорствовал из непонятного мужского упрямства, Юлия, не жалея сил, изводила его звонками и внезапными визитами, ревнуя и устраивая сцены, будто до сих пор имела на него права. Астахов стал с нею груб, но это лишь добавило ей куража. Она стала намекать, что видит в нем теперь иного мужчину, к которому, как знать, у нее даже может возникнуть недвусмысленный интерес. Это было уже слишком, и Андрей, помолодевший после развода на десять лет, позорно бежал из столицы за месяц до намеченного срока, передергиваясь от одной лишь мысли о жеманных пароксизмах давно опостылевшей ему Юлиной страсти. С женщинами ему вообще везло не очень, и он воспринимал это спокойно, считая, вполне справедливо, что им с ним приходится еще хуже. Астахов давно уже понял, что они не способны разделить в полной мере его страсть к гармонии слов и смыслов, бессмысленную на расхожий взгляд, и уж тем более не готовы пестовать механизм ее воссоздания - его самого. Он знал, что на него обращают внимание - отблеск больших стремлений всегда притягивает любопытных - но скоро всем становится ясно, что его отклик немногого стоит: он слишком занят собой и не готов жертвовать ничем. В этом смысле Андрей Федорович являл собой крайность, до которой было далеко даже его приятелю Крамскому, но, по счастью, его интерес к слабому полу был куда менее силен, отличаясь даже некоторой отстраненностью, которую женщины не любят прощать, как любой знак рассредоточения взгляда. Тем не менее, он почти никогда не оставался вне притязаний какой-нибудь недальновидной собственницы. Первый брак случился в ранней молодости и кое-чему его научил - главным образом, тому, что при выборе невесты нужна изрядная осмотрительность в вопросе социальных ниш. Это же быстро поняла и супруга - крепко сбитая русоволосая девица с греческим именем Елена - и не раз поминала в сердцах хороший бабушкин совет: никогда не выходить замуж за человека не своего круга. Ее отличало умение двигаться к целям, не замечая препятствий - пусть медленно, но с непоколебимостью бульдозера или асфальтового катка. Главной ее тактикой в любом сражении было постоянство напора - она била в одну точку и не позволяла себе ни одной лишней мысли. Все должно было служить делу - укреплению семейного достатка и ее собственного небольшого бизнеса. Сначала это привлекло Астахова, он увидел в ней надежность, источник постоянного заземления, который так хочется иметь рядом, если сам склонен витать в облаках. Нравилась ему и ее грубоватая чувственность, которой она отдавалась с беспримерной основательностью. Но скоро между ними пролегла трещина: Елена, увидев, что новоявленный муж чересчур расточителен в желаниях и планах, как-то сразу к нему охладела и стала замыкаться в себе. К тому же, она быстро менялась внешне: у нее утолщались руки и ноги, а волосы, напротив, становились все тоньше, обесцвечиваясь и теряя блеск. Астахов с некоторой тревогой гадал, во что она превратится еще через десяток лет, и когда Елена поставила вопрос ребром, требуя его участия в одном из своих проектов, он пошел на открытый конфликт, который и привел к разрыву - без лишних разговоров и слез. Вскоре после этого ему встретилась Юлия, с которой они имели долгий вялый роман, завершившийся внезапным походом в ЗАГС, причем Андрей так и не понял, каким образом его к этому склонили. Впрочем, поначалу он ни о чем не жалел - вторая жена казалась ему чуть ли не идеалом. Они читали одни и те же книги и имели общих друзей. Ей нравился его мрачноватый юмор и, особенно, свобода в выборе слов - от чего бывает не так далеко до истинного или мнимого родства душ. Юлия и хотела слов - истинных или мнимых. Она работала корректором и очень гордилась знанием правил письменной речи, нередко придавая своей грамотности статус абсолютной. Чем дальше, тем больше это укоренялось в ее сознании как главная личностная сущность - поскольку прочие сущности отмирали одна за другой, словно больные листья. Постепенно она стала нетерпима к сомнениям в ее правоте, если дело касалось правописания и иже, и тогда Андрей Федорович впервые отметил в ней зачатки истеричности, вскоре расцветшей пышным цветом. Когда-то у нее была привычка улыбаться с сарказмом всепрощения, так что складка губ ползла по лицу, взбираясь вверх, все выше и выше - и он испытывал к ней внезапную нежность. Но потом, все чаще, вместо саркастической улыбки ее губы морщились в капризную гузку, как у девочки, что хочет расплакаться, и Астахов почувствовал, что стремительно теряет интерес. Как-то раз он указал на какую-то неточность в ее корректорской правке, и Юлия обиделась неожиданно сильно, так что они не разговаривали несколько дней. Потом, месяца через два, они поспорили по поводу другого слова - он открыл словарь Даля, подтверждающий, что она неправа, а разъяренная Юлия запустила в него сковородкой и долго рыдала, запершись в ванной. Стало ясно, что и этот брак - не жилец. У Астахова завелись одна за другой несколько мелких интрижек на стороне, а потом в один прекрасный день Юлия пришла домой взвинченная и бледная, с красными пятнами на щеках, и, покружив бесцельно по комнатам, сообщила ему высоким голосом, что случайно встретила человека, который понимает ее как никто. Андрей только пожал плечами, чем несказанно ее взбесил. Она буйствовала, словно фурия, уличая его в равнодушии и эгоизме, и собрала вещи в тот же вечер, несколько ошеломив тем самым и Астахова, и нового своего кавалера, не ожидавшего, что события будут развиваться столь стремительно. После этого Андрей Федорович, опять же подобно Крамскому, оберегал со всей решимостью беспечную неприкаянность своей холостой жизни. Романтические истории случались время от времени, но были, как правило, довольно унылы - потому быть может, что он изначально не верил в их успех. Он принял с некоторым сожалением, что чужие души - скверный энергоноситель: они плохо горят, все больше норовят тлеть и дают много дыма - не говоря уже о том, что некоторые из них довольно дорого стоят. При этом, в нем жила все же подсознательная тоска по "музе" - он выплескивал ее в бессвязных литературных опытах, не позволяя пробираться в свои книги, где его отношение к женщинам было скорее пренебрежительно-циничным. Наедине с собой однако он фантазировал довольно-таки часто, напридумывав немало теорий счастливого устройства личной жизни, а точнее - поиска тех немногих, с кем он обрел бы наконец душевный комфорт. В какой-то момент, увлекшись НЛП, он подумывал даже, не насытить ли текст следующей книги краткими законспирированными инструкциями - и потом спокойно ждать результата. Идея показалась ему продуктивной: в конце концов, как еще извлечь собственную выгоду, властвуя над многозначным, владея недосказанным, открывая прекрасное там, где никто не видит - словом, обладая редчайшим из умений, столь пренебрежительно отвергаемым человечеством? Поневоле приходится лукавить - и приказ, скрытый коварно в каком-нибудь безобидном описании пейзажа, может оказаться очень полезной хитростью, - думал Андрей Федорович и даже провел несколько экспериментов. Но на них все и закончилось: инструкции, пусть краткие, неуловимо портили текст, нарушая гармонию тех самых многозначностей, а само изложение отдавало дешевым популистским душком - не иначе, из неосознанного стремления расширить целевую аудиторию. Результат так его удручил, что он сразу же отказался от дальнейших попыток, сказав себе с усмешкой, что именно так и жертвуют личным ради вечного, пусть принадлежащего не тебе и лишь дразнящего своей тенью. Покидая Москву, Астахов лелеял еще одну иллюзию - о неиспорченных провинциальных барышнях, простоте их желаний и открытости душ. Так оно в общем и оказалось, но далеко не в той мере, в какой он ожидал. Иллюзия вскоре развеялась почти бесследно, хоть сразу по приезде в Сиволдайск у него случился пылкий роман с аспиранткой местного университета. Тогда по всей Волге начиналась мода на брюнеток - Астахова поразили в самое сердце волосы, черные, как смоль, и медовый обрис зрачка. Он вдруг почувствовал себя совсем юным, только лишь начинающим настоящую жизнь, и легко закружил аспирантке голову столичным стилем и изяществом рассуждений. Потом их стало связывать и общее дело, он использовал ее как провинциальную модель - заставлял ходить по улицам, делать покупки, торговаться и скандалить, наблюдал за ней с жадностью вуйариста, пытаясь взглянуть на мир ее глазами, изобретая все новые хитрости и приемы. Это чрезвычайно ее возбуждало неделю или полторы, она не жалела сил и горела будущим романом будто бы наравне с ним, но потом как-то сразу остыла, и между ними не осталось ничего, кроме изобретательного секса, который, надо признать, очень нравился обоим. Но этого казалось мало, Андрей был подавлен и удручен. Он даже забросил едва начатый опус и никогда больше к нему не возвращался. "В наивной искренности провинции есть огромный потенциал, - писал он Николаю Крамскому, - но его очень трудно вызволить на поверхность". И добавлял тут же: "Короток, короток интерес провинциалки..." - ерничая, дурачась, стараясь свести все к шутке и не показать, что и в самом деле уязвлен. Вскоре, впрочем, время и речной воздух излечили его от хандры, он научился не требовать многого от сиволдайских подруг и признал, что в целом они все же отзывчивее высокомерных москвичек. Он быстро вычислил сущность странного обаяния местных женщин - гибрид жизнелюбия и провинциальной расслабленности. Они будто черпали энергию у большой реки, которая всегда рядом и всегда готова утешить. Склонностью к утешению тут отличались все, что бывало назойливо и бывало смешно, но куда чаще оказывалось приятно. Вместе с тем, именно тут, без аляповатого столичного грима, была ясно видна безнадежность дуализма, от которого не уйти даже в самой возвышенной из историй. Астахов чувствовал это особенно остро, прогуливаясь по набережной теплым днем, наблюдая вереницы молодых мамаш - с безупречными лицами мадонн, прекрасных и недоступных, озабоченных лишь своими детьми и отвергающих с полслова все прочие смыслы. Это они, думал Андрей, есть главный оплот косности и реакции. В них - отрицание неординарного, алчность, трясина, животный инстинкт. И в то же время, именно они - носительницы любви, ее причина и ее источник. В этом главная ловушка мироздания, и она же - его главная насмешка. Остальное вторично - ибо ничто не вдохновляет на созидание так, как это делает любовь. Может и мне не хватает вдохновения? - подшучивал он над собой с невеселой усмешкой. - Может, его и вовсе нет, а есть лишь тяга к черканию строк? Ее создает лишь он, внутренний mobile непонятного свойства, и это тревожно, ибо он не вечен. Или это я не вечен, а ему - ему все нипочем?.. В любом случае, тут никто не подскажет. А ведь это, - признавал он, становясь серьезным, - это большой, большой вопрос. Глава 18 Покончив с завтраком, Андрей Федорович вновь прошелся по всей квартире, то и дело с неудовольствием поглядывая на часы. До встречи, от которой, увы, он не ждал ничего хорошего, оставалось не так уж много времени. Ему предстоял решительный разговор с нынешней своей любовницей, врачом-педиатром Анной - он собирался расстаться с ней навсегда и как раз сегодня хотел сообщить ей об этом. Как и все мужчины, Астахов не выносил объяснений и сцен, а при мысли о возможных реакциях - слезах, жалобах и упреках - у него заранее сводило мышцы лица, и на язык просились злобные слова. Делать, однако, было нечего. Он быстро оделся, хлопнул себя по карману, проверяя, на месте ли ключи и бумажник, и вышел из квартиры, легко тронув пальцами индейский амулет - деревянные стрелы на кожаном ремешке, сделанные в пропорции Золотого сечения. Когда-то он привез его из Мексики и с тех пор с ним не расставался; прикосновение к овеществленной гармонии будто устанавливало контакт с духами и тенями какого-то древнего мира, но сегодня даже и это едва ли могло сулить удачу. Андрей Федорович криво усмехнулся и поспешил вниз, стараясь не споткнуться на выщербленных ступеньках. В подъезде, как и всегда, стоял затхлый запах подземелья - где-то там внизу, быть может, до сих пор еще поскрипывала большая дыба и хранились орудия для вытягивания жил. На эти мысли наводила и проволочная сетка тюремной территории, что начиналась прямо во дворе, в пятнадцати шагах от задней стены, примыкая к зданию бывшего КГБ. Андрей не раз представлял себе, как сталинские следователи, получавшие здесь жилье, глядели на прогулки арестантов из окон своих просторных квартир - связь между жертвой и палачом не должна была прерываться ни на миг... При этом, собственные его окна выходили на другую сторону, и, как выглядит тюрьма на самом деле, он не имел ни малейшего понятия. Попетляв меж гаражей-ракушек, Андрей Федорович вышел на Московскую и наскоро огляделся. Его дом грубой каменной кладки, мрачный, семиэтажный, с трехметровыми потолками, уверенно доминировал в пространстве, врезаясь в череду купеческих зданий, как угловой форпост над оживленным перекрестком. Он был похож на крепость и тем нравился Астахову - потому наверное, что и весь город воспринимался им как дальняя точка побега или ссылки, последний редут, бастион на границе с басурманской степью, чем тот собственно и был во времена предприимчивой Екатерины. Лишь прожив тут несколько месяцев, он неохотно стал наделять Сиволдайск более развитыми свойствами и чертами, насмотревшись на причудливое смешение рас и ощутив в какой-то мере наивную цельность восприятия мира, присущую жителям удаленных мест. Купив сигарет в палатке, торгующей всем, от хлеба до поддельного арманьяка, Андрей Федорович повернул к центру и зашагал по бугристому тротуару, разделенному на части вереницей деревьев. Асфальт был нечист, и воздух казался чересчур тонок, а уличные звуки будто пробивались сквозь мутноватую слюду. Ощущение тревоги, мучавшее с утра, вернулось вдруг без видимых причин - у Андрея перехватило дыхание, и даже сердце забилось чаще. Замедлив шаг, он без любопытства скосил глаза на одинокого постового, маячившего у входа в здание районной милиции, отобранное когда-то у "кровавого ГБ". Оно было старой постройки и имело цвет малинового мусса. Из центральной его стены торчал одинокий балкон, как трибуна для обращений к народу, но, подойдя, каждый мог видеть, что это обман, и у балкона нет пола. Постовой, узнав Астахова, вяло кивнул и со вздохом поправил фуражку, ему было жарко, скучно и хотелось пива. Вдруг дунул ветер, и в воздухе сразу запахло пылью. Ужасный город, - подумал Андрей Федорович в сердцах, - и как меня сюда занесло? Он побрел дальше, посматривая по сторонам в поиске знаков, сулящих позитив. Как и любая провинция, Сиволдайск на знаки был щедр, но сегодня, увы, ничто не радовало глаз. Медленно ползли автомобили, пофыркивая и сигналя, солнце жгло уже вовсю, и на лбу у Андрея выступили капли пота, а потом ему встретилась котлярская цыганка с косынкой, завязанной под подбородком - это была дурная примета, она сулила неприятности и печали. Астахов выругался вполголоса и решил даже перейти на другую сторону улицы, в тень большого серого здания с поликлиникой на первом этаже. Оно было длинное, как дебаркадер, и хмурое, как заброшенный каземат, у его угла всегда стоял фургон неотложки с побитым ржавым кузовом и валялись груды раскисшего картона, из-под которого выползало что-то, напоминающее использованные бинты. У фургона он увидел группу санитаров, вышедших покурить; один из них, похожий на пожилого прозектора с довольным лицом, глянул вдруг в упор, потом отвернулся и, продолжая прерванный рассказ, произнес с угрозой: "Так вот, а я ему говорю - ну ты зайдешь ко мне в процедурку..." Это вызывало неприятные картины - Андрей Федорович зашагал дальше, стараясь не выдавать беспокойства, но в голове у него зашевелились мысли о бренном, и по спине пополз противный холодок. Что-то было не так, пространству явно не хватало устойчивости. Чтобы отвлечься, Астахов напомнил себе о разговоре, что ждет его совсем скоро, и стал думать об Анне, тем более, что и она имела отношение к медицине, проработав лет семь в лучшей здешней больнице. Там они и познакомились, когда он зашел туда за каким-то пустяком. Анна встретилась ему случайно и подсказала, куда идти, блеснув серыми глазами; она казалась сказочно-неприступной в белом халате и со стетоскопом на шее, как снежная королева или красавица, закованная в лед. Это раззадорило его не на шутку, так что он сразу сделался чересчур пылок и сказал лишние слова, и потом, без всякой нужды, слишком многое обещал... В целом, Астахов не нравился себе в этой истории. Все начиналось красиво и ярко - их мимолетная встреча буквально через сутки переросла во взаимную страсть. Он разыскал Анну в конце рабочего дня, надеясь лишь условиться о совместном ужине, но она соблазнила его сама - вела за руку по больничному коридору, высокая, статная, с напряженным взглядом, втолкнула в полутемную каморку и повернула ключ, торопливо разделась, прижалась мягкой грудью... В каморке с метлами они провели долгие два часа, потом поехали к нему, и там он наконец рассмотрел ее как следует, горделиво отметив безупречность форм, а заодно и довольно-таки быстрый ум. Ему нравилось все, и он подумал даже - признаться, не в первый раз - что вот она, та женщина, непохожая на прочих, с которой все будет взаправду. Их роман оставался беспечно-легким еще дней пять или шесть, а потом в него вмешались сложности жизни и стали отвоевывать территорию пядь за пядью, постепенно выступая на первый план. Астахов не скрывал от себя, что Анна и теперь значила для него немало, а его к ней интерес все еще нисколько не угас. Она продолжала удивлять его порой, на ее примере он сделал несколько важных открытий, которые ждали своей очереди, чтобы обрести жизнь в какой-то из будущих книг. Главным из них он считал необъяснимый сдвиг восприятия, присущий провинциальным барышням, большинство из которых, даже и повзрослев, так и не выросли из отроческих грез. Их мир был странен и многолик, пусть и втиснут в узкие рамки, в нем встречались забавные смешения форм, способные поставить в тупик кого угодно. Анна считалась образованной женщиной, читала Кафку, Борхеса и Джойса и отличалась независимостью суждений, но вместе с тем была отчаянно суеверна, и всерьез утверждала, что порой спрашивает совета у бесплотного духа своей бабушки. Ее фантазии отличались изощренностью и упорством, пусть и ограничиваясь бытовой мистикой. В них фигурировали пришельцы из прошлого - привидения и ожившие мертвецы, а еще - непременные домовые и лешие, без которых в России не обходится ни одна сказка. Были и другие необычности - так, Анна не имела адреса электронной почты, считая его признаком безнравственности, ибо всемирная Сеть, как ненасытный молох, затягивает души в лапы лживых развратников. В любви она была раскована и бесстыдна, но наотрез отказывалась от средств механической контрацепции, утверждая с жаром, что их используют только шлюхи. Словом, все доказывало, говорил себе Андрей Федорович, что русская женщина - это чрезвычайно дикая вещь. По крайней мере, скучать с ней не приходилось - и он это очень ценил. Однако, помимо безобидных странностей, у нее был еще и совершенно реальный муж, создававший множество проблем. Их десятилетний бездетный брак давно опостылел обоим, около года назад Анна собралась наконец подать на развод, но тут, в результате пьяной драки, надоевший супруг сделался инвалидом, и она теперь не могла решиться уйти от него без толчка извне. Изменять ему, впрочем, ей казалось вполне естественным, она делала это с удовольствием, выдумывая несуществующие рабочие авралы. Он о чем-то догадывался, устраивал один скандал за другим, пытался унижать ее и даже поколачивал порой, как нормальный русский мужчина, жизнь которого не удалась. Анна не скрывала от Астахова, что все это становится невыносимым - новое усугубляет прежнее, стягивая ситуацию в тугой узел. Тут же она намекала, все более и более прозрачно, что пора уже принять мужское решение и разрубить узел одним ударом, имея в виду их совместную жизнь после того, как с нынешним ее браком будет покончено. Уйти от мужа и жить одной она больше не считала возможным, это, в ее понимании, было трусливым бегством - в отличие от перемены статуса по причине большой любви. Конечно, безутешный супруг придет в ярость и в покое их не оставит, но на то ведь Андрей и мужчина, чтобы справляться с такими сложностями. Нужно будет дать ему денег, пригрозить, напугать... - говорила она певуче, будто бы в полушутку, но поглядывая очень даже пристально. И потом продолжала: - Ведь у нас с тобой все будет по-другому, правда?.. - Потягивалась, выгибалась, как кошка, закидывала руки за голову, открывая подмышки. Затем, ласкаясь, признавалась с показным смущением: - Я так давно мечтала о настоящей семье, о детях... Словом, ситуация ухудшалась на глазах и, по мнению Астахова, достигла уже той точки, когда "мужское решение" придется-таки принять. Оно будет не таким, как хочется Анне, но тут уж ничего не сделать: среды их обитания несовместимы, как суша и море. Это, конечно, был бы чистейший случай, - отмечал Андрей Федорович, невесело усмехаясь, - похоронить себя в провинции, в семейных дрязгах, соплях, пеленках... Забросить литературу, спиться и сдаться, много жаловаться на судьбу... Реализация национальной идеи, кислый квасной нигилизм "а натурель". Вот уж нет, не дождетесь, да и внутренний mobile не позволит. Он с трудом разминулся с одиноким пьяницей, которого шатало по всему тротуару, потом остановился и посмотрел назад, в направлении давешних санитаров, но те уже втягивались обратно в двери служебного входа, очевидно спеша в свои "процедурки" к клизмам, зондам и сирингам. "Муж объелся груш", - пробормотал он глупую поговорку, столь любимую Анной, да и любой замужней женщиной. Вся история необычайно его раздражала - он понимал, что забыть покинутую любовницу будет непросто. Мысль о ней и сейчас волновала его, он не был уверен даже, что в последний момент не передумает и, вместо решительного объяснения, не попытается затащить ее к себе домой - хоть она и не выспалась после ночного дежурства и, наверное, вовсе не имеет таких планов. К незадачливому супругу Андрей Федорович относился с брезгливой неприязнью. Тот являл собой типичный случай представителя местного мужского племени, ни на что не годного, но гораздого на уловки и уверенного по привычке, что его тоже следует принимать всерьез. Таких было много кругом - полупьяных, косноязычных и занудных, не сведущих ни в чем и ничего не умеющих толком. "Я хитрый, меня не проведешь, я тебя выведу на чистую воду..." - наверное грозил он своей неверной жене. Что ей с того, привыкшей к его бессилию... - хмуро думал Астахов, щурясь на солнце, и потом в тысячный раз задавался вопросом: - Отчего каждый здесь считает себя хитрее других? Все они себе на уме: кукиш за пазухой и лукавство мизераблей, национальное достоинство специального свойства - не иначе, природа проводит эксперимент. И территория подходит - шестая часть как никак... Каждый асоциален, хоть и любят сбиваться в стадо - потому в других странах нас и считают дикарями. А за этим могла б стоять огромная сила духа - личный вызов мировой энтропии. Но сил здесь нет - все немощны, как один. Природу можно понять: ей тоже нельзя размениваться на частности. Андрей поморщился и прикинул в уме логический ряд - слово к слову, на этом можно построить конфликт. Надо бы потом записать: эксперимент, полигон, особая роль... Тут же можно противопоставить: жалкая хитрость - исполинский вызов; немощь души - равнодушие звезд... И добавить женского начала: бессердечие - нежность; беспечный обман - готовность все отдать... Он чуть прибавил шагу и ухмыльнулся, вспомнив, как убеждал подругу-аспирантку во врожденном благородстве большинства российских фемин. Она выражала сомнение и была наверное права: именно здесь, в глубинке, Астахов разочаровался в своих теориях, признав, что благородные гены давно улетучились из хромосом Отечества. Его особенно удручили толстые щиколотки и большие ладони - наследие казачек и волжских крестьянок, ничего аристократического в них не было и в помине. У аспирантки кстати запястья были очень даже неплохи, - тут же отметил Андрей Федорович и глубокомысленно хмыкнул. - Но вообще она сформулировала верно: главная особенность - в умении приспособиться и более ни в чем. Социальная пертурбация, перемена строя, резкий изгиб рельса... Мужчины, склонные к созерцанию, отстали от поезда на крутом повороте, ну а дамы - они живучее, стараются цепляться за поручни. И цепляются, честь им и хвала. Он поравнялся с памятником Кирову, подумав мельком - вот, мол, еще один повод для иронии. Со здешней натуры должны писаться смешные вещи, а у меня все как-то серьезно чересчур. А тут - пожалуйста: на улице одного героя стоит другой, запоздавший во времени, да и еще походящий всем обликом на типичного сиволдайского "братка". Соединение старого, нового и новейшего... Но почему как-то все же пакостно на душе? Ему навстречу попались две старухи, закутанные в шали, несмотря на жару. Они брели, держась друг за дружку, как крючконосые ведьмы, и Андрей Федорович отвернулся поспешно - и тут же споткнулся и чуть не упал. Покачав головой, он поспешил дальше, внимательнее глядя под ноги - в этом городе нельзя терять бдительность ни на миг. Его провинциальная тишь обманчива, как поверхность омута - даже здесь, в самом центре, где никакой мистике не осталось места... Астахов представил себе Анну, что идет к месту их встречи по другим улицам, но тоже, наверное, беспричинно волнуясь. Ей, конечно же, трудней, чем ему, он ей до сих пор непривычен - заезжий принц, живущий непонятной жизнью. Но у нее есть средство - она провела здесь много лет и привыкла к большой реке. Она может выйти на набережную, постоять час-другой, убедиться, что терзания напрасны, и время течет так же, как и всегда. Свидетельство вечности, которое под рукой... А он чужак, Волга не сумеет научить его безразличию, которое в крови у выросших на здешних берегах. Хоть, конечно, в ее власти изменить любого - вот и писать он здесь стал по-другому, не так вязко и плотно, как раньше. Когда-то его фразы выходили сгустками, неподатливыми на ощупь, он старался втиснуть побольше смысла даже в самый короткий абзац. Река открыла ему глаза на тщетность стремления уместить огромное в малом. Большому содержанию нужны крупные формы, его не закодируешь, не сожмешь хитрым алгоритмом. Изложению подобает плавность - и не стоит переживать, если кому-то кажется, что страниц слишком много. Ну а фразы, они могут быть коротки или длинны, это в общем ничего не меняет. Андрей Федорович стал думать о своей нынешней книге и нахмурился - там тоже был тупик. Клубок стягивался туже и туже - интересно, Анна чувствует это, находясь от него в четверти часа ходьбы? Мироздание пульсирует, играет, как кошка с мышью - то сожмет, то ослабит хватку. Сейчас его мускулы явно напряжены - и это неспроста. Не иначе, оно указывает на что-то, хочет привлечь внимание, дать сигнал. С каждым кварталом дышать все труднее. Что-то должно произойти - неужели с ним? Пусть бы только не с Анной, она-то вовсе не заслужила плохого... Он ступил на брусчатку у входа в модное кафе и вдруг замер на месте, оцепенев, как и все, оказавшиеся поблизости. Вопль клаксона и отчаянный визг тормозов взрезали воздух аккордом, жалящим нервы, сразу вслед за которым раздался глухой удар - и крики, и звон стекла. Астахов понял мгновенно - вот оно, случилось. Потом обрадовался - случилось не с ним. И лишь затем, с миллисекундным опозданием, осознал картинку, отпечатавшуюся в сетчатке: грузовой фургон, мчащийся от цирка, по улице комдива Чапаева; другой автомобиль, Мерседес с темными непрозрачными стеклами, рванувший фургону наперерез; и через мгновение - груда железа, в которую превратились они оба, дым, какие-то брызги, стеклянный дождь... Наверное, проскакивал на желтый, - машинально отметил Андрей, - мчался на угнетателя пролетариев в подлинных традициях Красной армии. Хоть и не в тачанке, но с запасом классовой ненависти... Потом опомнился, порывисто вздохнул, пробормотал вслух: - Скорую, скорую, - и стал оглядываться в поисках телефона-автомата, забыв даже о сотовом, лежащем в кармане джинсов. "Скорая" действительно была нужна - шоферу Мерседеса, счастливо оставшемуся в живых. Удар грузового фургона пришелся в заднюю дверь, за которой сидел единственный пассажир, умерший мгновенно - равно как и водитель грузовика, действительно пытавшийся проскочить на желтый свет, уже сменившийся красным. Но если смерть водителя никак не повлияла на наших героев, то кончина важного пассажира имела к ним самое прямое отношение: на заднем сиденье седана класса S ехал не кто иной, как "покровитель" Тимофея Царькова. Ему, как и Астахову, тоже не нравилось сегодняшнее утро, однако, будучи человеком практическим, он не искал к тому слишком сложных причин, полагая, что и без того имеет достаточно поводов быть не в духе. Проснулся он с тяжестью в голове, которая вновь стала мучить его последние несколько недель, и долго лежал в постели, гадая, есть ли это свидетельство надвигающегося циклона или же сигнал более серьезного свойства, о котором стоит рассказать врачу. Затем ему позвонила любовница, хозяйка салона красоты, и полчаса донимала проблемами, не стоящими выеденного яйца, но главное - именно на сегодня была намечена "акция" с Царьковым, и "покровителя", как всегда перед щекотливым делом, терзали сомнения, все ли он спланировал как должно, и не помешает ли задуманному какой-нибудь подводный камень. Потому в машину он сел мрачным и хмурым, недовольно потирая затылок, и выругал шофера за какую-то мелочь, нагнав на того порядочного страху. Первое, что он хотел сделать у себя в кабинете - это запереться от всех на ключ и еще раз проговорить детали с главным из тольяттинских гангстеров, но дожить до этого момента у него не вышло. Безвестный посланец судьбы, успевший уже с утра "поправить здоровье" водочкой с пивком, смешал все планы и "покровителя", и многих других, врезавшись на полном ходу в бок новенького "Мерса" и задав работы спасателям, потратившим битый час на то, чтобы извлечь тела из покореженных автомобильных останков. Этого Андрей Федорович уже не видел. Он брел навстречу сигналящей пробке, взволнованный и бледный, ничего не замечая кругом. Смотреть больше было не на что - все главное уже случилось. Напряжение в воздухе спало, будто лопнула тугая струна. Запущенный снаряд мироздания попал не в него, но просвистел довольно-таки близко. Смысл этого ему еще предстояло обдумать. В двух кварталах от злополучного перекрестка жизнь уже шла своим чередом. Было людно, молодухи-татарки, рассевшиеся вдоль тротуара, бойко торговали, чем придется. Разбитная девчонка из магазина галантереи попыталась было поймать Астахова за рукав. Пойдемте к нам за джинсиками, есть и рубашечки новые турецкие... - зачастила она фальцетом, но смолкла и отшатнулась, увидев его лицо. Лишь когда показалась площадь со зданием рынка, похожим на стилизованный вокзал, и цирк братьев Сермяжных с зеркальной стеной, за которой будто готовился фокус с исчезновениями, Андрей немного пришел в себя. Руки больше не тряслись, и во рту исчез металлический привкус, а мысли вновь обрели какую-никакую стройность. Дежа вю, - пробормотал он, - то есть нет, что это я болтаю... Никакое не дежа вю, а предвиденье непонятной природы. Впрочем, избыток необъяснимого всегда несет в себе положительный импульс. Ему подумалось тут же, что сложность пространства-времени, к пониманию которой человечество пока не приблизилось, ценна хотя бы тем, что не дает никому права сводить явления к примитиву - несмотря на то, что кругом, куда ни глянь, именно примитив цветет пышным цветом. Размножайтесь, плодитесь, - усмехнулся Астахов, обращаясь неизвестно к кому. - Что с вас взять еще, вы ведь больше ни на что не способны. Я на вас не сержусь, все мы одинаково наивны. В этом есть надежда - может все устроено хитрее, и жизнь духа не кончается со смертью... Вскоре он увидел Анну - она сидела на скамеечке у фонтана, передвинувшись почему-то с обычного своего места к статуе морского котика с мячом на носу. Как и всегда, ее поза казалась неестественной, с очень прямой спиной и нарочитым поворотом головы. Когда он подошел, их разделил поезд, катающий детей, и с полминуты они глядели друг на друга сквозь ажурные окна вагонов, раскрашенных в веселые цвета. Что-то в ее взгляде показалось Астахову странным, какая-то отрешенность или тень смирения - он подумал даже, нет ли тут почвы для новых предчувствий и устало вздохнул. Извини, я опоздал, - сказал он ей, целуя в щеку. - Там страшная авария на перекрестке с Московской. Боюсь, что есть пострадавшие - если не сказать мрачнее. Да, ужасно, - откликнулась Анна, пристально глядя ему в глаза. - Им, конечно же, хуже, чем мне, но и мне так плохо, что я даже не могу их пожалеть. Что случилось? - удивился Андрей Федорович. - Что-то с мужем? Пойдем в кафе, я накормлю тебя обедом. Знаешь, - медленно выговорила Анна, - мне кажется, ты решил меня бросить. Ведь так? Между ними сразу выросла стеклянная стена. Астахов помолчал, потом поднял руку, потер висок и сказал, не отводя взгляда: - Да, так. Ну, бросай, - пожала плечами Анна, - зачем при этом еще и есть? - и вдруг повернулась и побежала прочь, так что он не успел добавить ни слова. Глава 19 Между тем, об утренней аварии, после которой "покровитель" Царькова внезапно отбыл в иной мир, к вечеру того же понедельника все еще не знали ни похитители, ни их пленники. Запущенный механизм "акции" продолжал движение, пусть и потерявшее всякий смысл. План, разработанный бандитами, и утвержденный "покровителем", вовсе не собиравшемся умирать так скоро, выполнялся пункт за пунктом - несмотря на неувязку с составом действующих лиц. Видавший виды катер, отчалив от заброшенной пристани, укрытой кустарником, резво пересек Волгу. Здесь она разлилась широко и свободно, противоположный берег терялся в зыбкой дымке. Мелкая волна рябила на солнце, река текла медленно и плавно, безмятежная, как спящий зверь. Все вокруг дышало покоем, простор завораживал до умиления, но пленникам было не до красивых видов. Они сгрудились посреди палубы под надзором двух бандитов, развалившихся на боковых сиденьях. У штурвала стоял хозяин судна - невзрачный мужичонка, то и дело сплевывающий за борт. Тимофей прижимал к щеке носовой платок, остальные были невредимы и лишь переглядывались тревожно, не произнося ни слова. Ситуация до сих пор не укладывалась у них в голове. С одной стороны, происходящее казалось нелепым - слишком уж резким был переход от привычной безопасной жизни к сюжету дурного боевика, в который их столь бесцеремонно вовлекли. С другой же, не приходилось сомневаться в удручающей реальности событий: черные пистолеты отнюдь не выглядели игрушками, да весь облик похитителей говорил о том, что шутки с ними по-настоящему плохи. Захваченных тщательно обыскали, отобрав мобильные телефоны - в том числе и Елизавету, невзирая на ее возмущение. Царьков сунулся было протестовать, но сразу получил рукояткой по скуле, а перед посадкой в катер бритоголовый бандит внимательно оглядел всю компанию, и от этого взгляда неприятно засосало под ложечкой. Сейчас у нас будет речная прогулка, - произнес он негромко, - так вот, чтоб вели себя как на прогулке - чинно и тихо. Если кто вздумает шалить - купаться полезет или голос подаст - тому сразу пулю, усекли? Каждый понял: так оно и будет - рука у него не дрогнет ни на миг. На катере стояла тишина, нарушаемая лишь ровным тарахтением мотора. Через двадцать минут они оказались на другой стороне и стали петлять по протокам среди бесчисленных островков. У одного из них, ничем не отличавшегося от остальных, катер вдруг нырнул в камыши, спугнув большую цаплю, и вскоре причалил к шатким деревянным сходням. Тут, очевидно, когда-то была турбаза или дом отдыха одной из окрестных фабрик, разорившейся и брошенной после распада Союза. Сквозь сосны виднелись останки коттеджей - карточные домики из дырявой фанеры с дранкой, вывалившейся наружу, как после урагана или смерча. Среди них бродили две собаки с одичавшими глазами, а у самой воды стояла будка сторожа - строительный вагончик допотопных времен, вкопанный в землю и просевший на один бок. Рядом с ним можно было представить дряхлого пропойцу с берданкой, поросшего седоватым мхом, но, вместо него, там стоял высокий широкоплечий тип с оттопырившейся полой рубахи и, ухмыляясь, смотрел на приехавших. Прибыли, - констатировал он. - Что-то вас много. Много не мало, - угрюмо откликнулся бритоголовый, - в хозяйстве пригодится. Поосторожней с ними, тот, в галстуке, чудит немного. - И потом прикрикнул на пленников: - Не зевать, не на курорте. Выгружаемся - поплавали и будет. Все сошли на берег, с трудом балансируя на прогнивших досках. Вид у захваченных был несколько оторопелый, но, в целом, они уже начали приходить в себя. Тимофей смотрел себе под ноги и о чем-то напряженно думал. Николай с Елизаветой, казалось, так и не смогли пока поверить, что все происходит на самом деле, и лишь Фрэнк держался с таким видом, будто случившееся полностью соответствовало его ожиданиям. Послушайте!.. - начала было Елизавета, но на нее даже не оглянулись, лишь Царьков поднял наконец глаза и сказал тихо: - Подожди, Лизка, эти, думаю, не при делах, - на что старший из бандитов, до того молчавший, саркастически хмыкнул и покачал головой. Ну, двинули, - скомандовал кто-то, и вся группа зашагала вглубь острова, петляя по узкой тропе меж высоких разлапистых сосен и зарослей ежевичника, над которыми жужжали пчелы. Сосновые иглы скрипели под ногами, пахло хвоей и речной водой, потом кроны сомкнулись над головой, и на тропе потемнело, как в сказочном лесу. Не отставай, красотка, - обернулся к Елизавете широкоплечий с оттопыренной рубахой и глянул на нее с интересом, только что не цокнув языком. - Столичная, сразу видно, - прибавил он, но Бестужева, не удостоив его ни ответом, ни взглядом, поравнялась с Тимофеем и пошла рядом с ним. Тропа вскоре вывела их на большую поляну, где стоял новый добротный сруб. На нем красовалась надпись "Администрация", вокруг бегала еще одна собака, очень грозная на вид, которая, завидев людей, поджала хвост и юркнула прочь. Вэлкам хоум, - широкоплечий продолжал дурачиться, - сейчас отопру и загрузим, как селедок. Не болтай, Юрец, действуй давай, - недовольно одернул его бандит с бритой головой. Тот покладисто пожал плечами, распахнул дверь, лишь чуть-чуть повозившись с замком, и сделал широкий шутовской жест рукой: - Прошу! По лестнице, начинавшейся прямо у входной двери, захваченных отвели вниз, в большую полуподвальную комнату, очевидно служившую бильярдной. Узкие окна под потолком были забраны решетками, в центре громоздился бильярдный стол, окруженный диванами, тянувшимися вдоль стен. В одном из углов, у стойки пустого бара, была еще одна дверь, распахнутая настежь, за которой виднелся новенький рукомойник. Воздух был несвеж, но, в целом, ничем неприятным не пахло - помещением явно пользовались не так давно. Один из конвоиров втащил в комнату большую упаковку питьевой воды. Попейте водички, успокойтесь, - бритоголовый криво усмехнулся. - Сортир вон, у бара. Жратвы нет, ну да ничего, потерпите. Сидеть тихо, не дергаться - дверь крепкая, а снаружи никого, кроме нас. Если кто бузить начнет, успокоим без церемоний... Бандит замолчал, обвел пленников глазами, словно ожидая возражений, и вдруг подмигнул Елизавете, усмехаясь все той же кривой ухмылкой. Не трусьте, вам плохого не сделают, все из-за этого, делового, - кивнул он на Тимофея и повернулся, чтобы выйти. Эй, орлы, а где ваш главный? - спросил Царьков ему в спину довольно-таки твердым голосом. - С кем тут можно потолковать, вообще? Бритоголовый вновь обернулся и смерил его взглядом. Главный придет, не волнуйся, - процедил он негромко. - Натолкуешься с ним еще, мало не покажется. Сиди пока, не рыпайся, - и вышел прочь, захлопнув за собой дверь, хищно лязгнувшую замком. Долгое время все молчали. Тимофей был замкнут и погружен в себя, остальные же, посматривая в его сторону, просто не знали, что сказать. Елизавета Бестужева отошла к стене с окнами наверху и внимательно рассматривала стекла, Николай ковырял кожаную обивку дивана, а Фрэнк, открыв бутылку с водой, сидел, уставившись в одну точку и делая время от времени короткий глоток. Невзначай - как палец в патоку, - произнес наконец Царьков. - Ничего не скажешь, влипли по полной. Вот она, мышеловка, и дверца захлопнулась, но я не понял - а где приманка? Что-то я не помню никакого сыра - я ведь вообще не разевал рот на чужие куски. Да, даешь ты, - Николай глянул на него исподлобья. - Ты нас специально с собой потащил? Как прикрытие или что-то вроде? Так не делают - если уж знал, что за тобой охота. Елизавета вздрогнула и обернулась, а Тимофей отчаянно замотал головой. Ни сном, ни духом! - сказал он с жаром и повторил вновь: - Ни духом. Нет на меня охоты, все у меня тут схвачено в лучшем виде. Я даже денег никому не должен, да и мне тоже, если подумать. Да ладно, - махнул рукой Крамской, - чего теперь-то считаться. Они ж тебя знают, видно сразу, а мы им - до одного места. Он вскочил с дивана и стал ходить туда-сюда, заложив руки за спину. Прямо, как птица-скретарь, - подумала Елизавета, обернувшись, и рассмеялась коротким нервным смешком. Царьков посмотрел на нее с удивлением и сокрушенно вздохнул. Они-то знают, да я их не знаю, вот в чем беда, - сказал он глухо: - Жив останусь - разберусь конечно. И медведя, как говорится, бьют да учат... Зря ты наезжаешь, - добавил он, обращаясь к Николаю. - Я так не подставляю, привычка не моя. Вы мне, ладно, чужие, но Лизка-то своя - и она тут же, наравне... Или и ты думаешь, что я тобой прикрылся? - спросил он вдруг Елизавету. Что ты болтаешь, - негромко сказала та и подошла к нему, - не глупи, я за тебя. Вместе пришли - вместе и уйдем, как в кино. Мне-то поверите, что мы не догадывались ни о чем? - повернулась она к Николаю с Фрэнком. - Просто ехали жениться, а эти - как гром с ясного неба. Гром не из тучи, а из навозной кучи, - проворчал Николай. - И откуда тут у вас в провинции такие страсти? Что, Фрэнк, похоже на Голливуд? А я и ему верю, не только невесте, - сказал вдруг Фрэнк Уайт. - Хоть еще сегодня я вообще зарекался верить русским. Ты, Лиза, права, вместе уйдем, и Тимоти, по-моему, не врет. Ну не врет, так не врет, - Николай пожал плечами. - Раз не знал, так и запишем. Жаль только, что свадьба откладывается. Он снова сел на диван, заложил ладони за голову и потянулся с нарочито равнодушным видом. Свадьба от нас не убежит, - усмехнулась Елизавета. - И вообще, хватит вам пререкаться. Вон, посмотрите лучше - стекло разбито. Действительно, у одного из оконных стекол был отбит край, и через отверстие проникали внешние звуки. Все подошли поближе и уставились на окно, хоть было понятно, что к освобождению это не приближает ни на шаг. Говорить нужно потише, - буркнул Николай, - а то еще, глядишь, подслушивать будут. Нужны мы им, - Царьков угрюмо махнул рукой. - Сидим тут беспомощные, как кролики. Чего нас слушать - особенно этим шестеркам? Он отошел и опять уставился в пол, напряженно о чем-то размышляя, а Николай вдруг глянул на него и ухмыльнулся. Вот видишь, - сказал он веско, - хоть тебя тут и называют Царь, но ты все же не бог. Не обижайся, это каламбур. Знаешь, как про капитана Кука. Ну и чего про Кука? - мрачно поинтересовался Тимофей. Поучительно вышло, - Крамской вновь усмехнулся. - Когда аборигены увидели Кука, они приняли его за бога - поэтому сначала им не пришло в голову его сожрать. Но он допустил ошибку - выучил туземные слова или был слишком ласков с какой-то из дикарок. Тогда они поняли: он не бог - и тут же его съели. Очевидно, плавать по морям было не для него. Елизавета окинула Николая долгим взглядом. Кто же Вы на самом деле, Николай Крамской? - спросила она задумчиво. Лунатик он, - пробурчал Тимофей, - но я, ладно уж, не обижаюсь. Надеюсь, и он на меня тоже - все и так из-за меня в дерьме по самые уши. Тихо, - прошипел вдруг страшным шепотом Фрэнк Уайт Джуниор и показал пальцем на разбитое стекло. С улицы доносились голоса - очевидно, бандиты вышли из дома наружу. Вскоре стало ясно, что двое из Фольксвагена прощаются с широкоплечим по имени Юрец - не иначе, собираясь покинуть остров. Прощание затягивалось, один из них вспомнил сальный анекдот, и вся троица от души хохотала несколько минут, но наконец кто-то, наверное бритоголовый, сказал хрипло: - Ну давай, ты тут за старшего, - и голоса смолкли, а еще через четверть часа вдали послышалось знакомое стрекотание мотора. Пленники многозначительно переглянулись: стало ясно, что охранять их оставили лишь одного человека. Ну что, - прошептал Царьков, - это шанс? Давайте сюда, побеседуем. Они сгрудились в углу комнаты, подальше и от входа, и от разбитого стекла. Николай, подумав, распахнул дверь туалета и пустил воду в рукомойнике. Белый шум, - пояснил он, - никто нас теперь не подслушает. Лунатик, одно слово, - заметил на это Царьков, - ну, зато конспирация у нас на уровне. Значит, так... - и они стали обсуждать отчаянный план, без которого, увы, рассчитывать на благоприятный исход было сложно. Тимофей так и сказал без обиняков, и все с ним согласились, разом посерьезнев: действительно, уж слишком легко бандиты относились к тому, что пленники видели их лица. Сама собой напрашивалась мысль, что ничего хорошего их не ждет, раз уж похитители решили не задаваться вопросами камуфляжа. Чем они помешали таинственному "главному", в чем их вина, и не есть ли все это трагическая ошибка, понять было нельзя, и они решили оставить теории на потом. Лишь Крамской порой задумчиво посматривал на Тимофея, но и он вынужден был признать, что не имеет причин подозревать того в двуличии. Сосредоточиться следовало на вопросах сугубой практики и особенно на главном из них - "Что делать?" - не тратя времени и сил на любимое русское "Кто виноват?" Они шептались долго, хоть вариантов было не так уж много. На насилие следовало ответить насилием, выбрав верный момент и уязвимое место. Схема вырисовывалась лишь одна: напасть на охранника, пока он сторожит их в одиночестве, разжиться его оружием и выбраться из бильярдной, а потом уж выискивать дальнейшие пути к свободе. По крайней мере, в воздух стрельнем и поорем, - подытожил Тимофей, и все с ним безоговорочно согласились. Гораздо больше споров вызвала самая трудная часть плана - физический контакт с широкоплечим бандитом, который, хоть и казался добродушнее остальных, был, конечно же, очень опасен. Никто из вас в спецназе не служил? - поинтересовался Царьков у Николая с Фрэнком и констатировал со вздохом: - Ну, тогда шансы малы, - после того, как те помотали головами. Главное - заставить его открыть дверь, - пробормотал Николай, нервно потирая ладони. - Нас все же много, за всеми не углядит. Ну да, где дверь, там и пуля. Много, не много, а жить каждый хочет, - ворчливо ответил ему Тимофей, но тут же признал, что другого выхода нет, и они стали прикидывать последовательность действий, сводящую к минимуму фатальный риск. В конце концов, операция была разработана и получилась вовсе немудреной. С кем-то должен был случиться приступ - нервного удушья или астмы; на это мог "клюнуть" их сторож - преждевременная гибель одного из заложников едва ли входила в планы "главного". Кандидатура "заболевшего" обсуждалась весьма горячо - именно ему выпадала задача первым вступить с охранником в борьбу, чтобы лишить того подвижности хоть на короткий миг, пока ему на спину не бросятся остальные. Каждый рвался в герои, в том числе и Елизавета, утверждавшая не без оснований, что от нее, как от женщины, меньше всего ожидают каверз, а вцепиться во врага - всеми конечностями, а также, если потребуется, когтями и зубами - она может не хуже, чем любой из них. Трое мужчин, однако, были непреклонны, заявив, что никак не могут подвергнуть даму еще большей опасности, чем та, в которой она находится и без того, а следом отмели и кандидатуру Тимофея, очевидно представлявшего для бандитов самую "серьезную" фигуру из всех. Это означало повышенную бдительность и крайнее недоверие к неожиданностям - внезапное недомогание, как любая случайность, должно было произойти с тем, кто и попал сюда случайно. Из таковых оставались Николай и Фрэнк, и выбор, вполне логично, пал на последнего - как на иноземца, организм которого вполне способен выкинуть фортель, столкнувшись с суровостью русских реалий. Царьков бесцеремонно поинтересовался у Уайта Джуниора, не спасует ли тот в последний момент, на что Фрэнк отреагировал весьма страстно, обидевшись на такое недоверие. Но Елизавета тут же погладила его по плечу, и Николай с Тимофеем сделали вид, что верят в него, как в себя, так что он успокоился и даже несколько побледнел от гордости. Роли остальных распределили быстро, и на этом обсуждение завершилось - на деловой, пусть и тревожной ноте. Чья возьмет, та и домой пойдет, - хмуро сказал Царьков. - Будем стараться, а то ведь и убить могут, - и все промолчали, окончательно осознав, что угроза реальна и близка. Осуществлять задуманное решили через час - приступ "болезни" вряд ли мог произойти так сразу. Эй, охрана! - крикнул Тимофей и потом, когда никто не отозвался, заорал совсем уже во весь голос: - Юрец! - и заколотил кулаками в дверь. Проверка связи, - шепнул он остальным, подмигнув, когда за дверью раздались шаги и недовольный голос: - Чего шумишь? Когда с главным говорить будем, Юрец? - спросил Царьков развязно. - Сколько можно людей держать, они вообще ни при чем. Для кого Юрец, а для кого Юрий Петрович, - прогудел охранник из-за двери. - Ты не хами, а то станешь у меня смирным - в момент. С главным будешь говорить, когда тот захочет; сиди пока, береги здоровье... - и шаги стали удаляться вверх по лестнице. Есть контакт, - удовлетворенно сказал Тимофей и сел рядом с Елизаветой на диван. Болит? - спросила она участливо, показывая на рассеченную щеку. Да ну, ерунда, царапина, - отмахнулся он. - Ясности никакой, вот в чем беда. Чтоб людей красть - тут и понятий таких нет, но башку-то ведь все равно отстрелят по-честному! Знаешь, - сказал ему Крамской с соседнего дивана, - я конечно лунатик по-твоему, но признаюсь: мне все это не странно. Чего-то я подобного ждал - хоть конечно и не в такой форме. Твоей жизни я не знаю, а в моей теперешней как-то все вдруг перекосилось и напряглось - и несет меня неизвестно куда, и толкает, и тянет... Нет-нет, ты не думай, - добавил он спокойно, заметив, что Тимофей ухмыляется с неприкрытым сарказмом. - Я вполне адекватен, я быть может нормальней тебя. Но что-то высшее давно от меня чего-то хочет - и никакой неадекватности в этом нет. Я знал: в этой поездке произойдет нечто, и может завеса приоткроется наконец - так вот оно наверное и происходит, несуразное, со своим смыслом... Или, может, это с тобой шутит сила, а ты гадаешь по своим слабым меркам? Да уж, сила, гиперборейский петух, - пробормотал Царьков, обнимая Лизу за плечи. - Ты мне мистику не гони, ты ж не поп. Если выберемся, я все свои каналы подключу - пусть ищут, не люблю, когда меня железкой бьют по скуле. Небось, конкуренты скрытые - о которых я не слыхал... - Он покачал головой, словно в раздумье, и прибавил: - А в твои материи верится с трудом, будь ты хоть умнее всех. Сдается мне, высшим силам не до нас, а в такое играть и вовсе не по чину - лев, знаешь ли, мышей не давит. Так что, Николай, может это мы из-за Вас тут страдаем? - спросила вдруг Елизавета с вызовом. - Зря Вы, значит, на нас наговаривали. Не стоит путать следствие и причину, - ответил Крамской холодно. - А также случай, сопутствующий месту - если логически замкнуть. Если бы не вы и не ваша свадьба, я б быть может имел приключение куда менее опасного свойства. А уж наш американский друг и подавно. Случай, говоришь, - протянул Царьков насмешливо, - ну да, ну да. В этой стране по случаю очень даже можно схлопотать, да и без случая тоже. В любом, как говорится, месте. Я вот для Лизки причина, и она для меня причина - а где следствие, мы пока не разобрались. Распишемся вот - будет нам и следствие, незатейливое, но веское. А как "заказчика" найду, который нас сюда определил, я ему такое следствие устрою... А я, - встрял вдруг Фрэнк Уайт, - я считаю, что Николай прав - по поводу сил. У меня явный пример, я сразу не видел, а он мне открыл сейчас! Как интересно - ну и что же случилось? - подбодрила его Елизавета. Она прижалась к Царькову и казалась теперь умиротворенно-спокойной, как на загородной прогулке. Слова Крамского помогли и ей - она поняла будто, что тоже ничуть не удивлена. Все перевернулось с ног на голову - ну так что ж? За последние дни это уже не в первый раз. Она становится другой, с ней должны происходить другие вещи. Прежняя, она вряд ли очутилась бы здесь с Тимофеем, но теперь у нее старинное кольцо и совершенно непонятное будущее. А себя прежней - нет, не жаль. Я... - начал Фрэнк и затряс рукой, мучительно подбирая слова. Подобно прочим, он осознал в одну секунду, что происходящее с ним - начиная со знакомства с Нильвой - есть одна неразрывная цепь событий, ведущая к предопределенному финалу. Здесь, на острове все и решится - это последнее испытание, решающая встряска мозгов... Он стал судорожно перебирать факты, имена, лица, и его озарило: Ольга! Это было не зря - и она, и ее наручники, и все, все, все. Уайт Джуниор почувствовал, что ничего не боится, что готов бороться с охранником в одиночку, и выпалил вдруг, неожиданно для себя самого: - У меня так, что я хочу жениться на русской женщине! Неплохо, - оценил Тимофей и совсем уже изготовился сострить, но Елизавета ущипнула его за руку. На русской женщине... - повторила она, внимательно глядя Фрэнку в глаза. - На любой или на уже знакомой? Они ведь бывают разные; жениться на русской - это может выйти очень опрометчивый поступок. Нет-нет, - заторопился Фрэнк Уайт, - на знакомой уже совсем, я хорошо ее знаю. Неделю, - добавил он, отчего-то почувствовав себя неловко. И кто же она? - продолжала допрашивать его Бестужева. - Как ее зовут, где работает, сколько лет? Фрэнк глянул на нее беспомощно и страдальчески поднял брови. Он был так комичен, что все вдруг развеселились. Даже опасность подзабылась будто - вопрос о невесте Уайта Джуниора оттеснил ее на задний план. Ее, э-э, зовут Ольга, - с трудом выговорил тот. - Она еще учится, совсем молода. Будущий архитектор, - уточнил он с некоторым сомнением, но смотрел теперь на Елизавету куда смелее, словно принимая вызов и готовясь стоять на своем до конца. Архитектор? - переспросила Бестужева. - Это конечно же очень ценно. Но скажи, у тебя здесь было с кем-то еще? Так не годится - только встретил и сразу свадьба. Нужно без спешки - кружить головы, расставаться, бросать. И тебя пусть бросают, это тоже полезный опыт - будешь страдать, не спать ночами. Она говорила с лукавой улыбкой, за которой, впрочем, скрывалось что-то пытливое. Хоть, конечно, бывает такая любовь... - добавила она негромко. - Жизнь вообще такая штука... Когда-то, - признался Фрэнк Уайт, - у меня уже была русская девушка. Я тут учился в школе - очень давно. Готов спорить, ее звали Наташа, - вмешался в разговор бесцеремонный Царьков. Да, - согласился Фрэнк и покраснел. - Наташа, но она была другая. И теперь вот Ольга другая. Мы познакомились в самолете, - сказал он зачем-то и прикусил губу. О, расскажи, расскажи, - потребовала Лиза. - Сейчас самое время для романтической истории. Фрэнк Уайт стал отнекиваться, но она была непреклонна. Нет, ты должен, должен, - уверяла она, будто в шутку, зная, что ему не по силам с ней спорить, и Фрэнк конечно же сдался. Мы сидели вместе - там, где аварийный выход... - начал он, тут же запнулся, помолчал немного и сказал: - Нет, лучше не так. Сначала нужно о высших силах. Дело в том, что я приехал в Россию искать клад. Все вытаращили на него глаза, а потом Николай хлопнул себя по колену и вскричал с досадой: - Ну да, я же должен был догадаться. Конечно, какое уж там поместье... И что ж, неужто нашел? - спросил Царьков у Фрэнка с неподдельным интересом. Нет, - честно признался тот. - И наверное найти не мог. Но лучше обо всем по порядку. Он стал вдруг говорить уверенно и быстро, почти не путая русские слова, начав издалека - еще со школьных времен, с тех счастливых лет, когда семья Уайтов вкушала в полной мере удовольствия московской жизни. О последующих разочарованиях он поведал довольно-таки скупо, поспешив перейти к насущным вещам - Акселу Тимурову и программистам из России, поневоле возродившим в нем смутную тягу к далекой стране. Программистов Фрэнк отметил особо, даже и сейчас чувствуя к ним чуть брезгливую привязанность, а потом сделал драматическую паузу в преддверии события, ставшего краеугольным. Таким вот образом: я все время был с русскими - это ли не рука судьбы? - вопросил он с некоторым даже пафосом, вовсе ему не свойственным, и, вздохнув, перешел к рассказу о злосчастной вечеринке и о питерском еврее Нильве с глазами вечного странника, которого судьба, как видно, избрала в коварные посланцы. Услышав о рукописях пугачевской поры, Николай Крамской не смог сдержать возгласа удивления и стал смотреть на рассказчика очень странным взглядом, а когда тот дошел наконец до секретной схемы захоронения сокровищ, схватился за голову и захохотал. Нет, нет, Фрэнк, я не над тобой, не думай, - бормотал он сквозь смех. - Просто это так совпало - и Пугачев, и полнейший абсурд. И надо ж было нам столкнуться, а я и не понял... - и долго еще не мог успокоиться, шепча что-то себе под нос. Тем временем, Уайт Джуниор с несколько смущенным видом описывал свое утреннее фиаско, не забыв упомянуть и инвалида с милиционером, от которых его спас Николай, счастливо оказавшийся поблизости. Закончив, он склонил голову набок и неуверенно сказал: - Ну, вот так. История произвела сильное впечатление - особенно на Царькова, который долго вертел в воздухе рукой, пытаясь выразить какую-то эмоцию, а потом протянул насмешливо: - Ну ты, Фрэнки и это... Как бы помягче сказать... Легковерен, да. - Уайт кисло усмехнулся и согласился в том смысле, что да, наверное чересчур, явно ожидая дальнейших издевок, но тут ему на помощь пришла Елизавета, слушавшая, как и все, с большим вниманием. Это очень интересно, - сказала она, - и все так стройно... Я бы даже не стала лезть с упреками, будь я твоей женой или подругой. Но ты упустил главное - невесту-архитектора и самолет, самолет... И еще - Пугачев, - вмешался Николай. - Объясни, почему тебя так задело - ты что про него знаешь? Это вообще потрясающее совпадение. Нет, Фрэнки, ты извини, но у нас тут сказали бы, что ты "лох", - гнул свое Царьков, ухмыляясь во весь рот. Эй-эй-эй, - Лиза подняла вверх ладонь. - По-моему, мы отвлеклись. - Она оглядела присутствующих, задержала взгляд на Фрэнке и строго, раздельно произнесла: - Я. Хочу знать. Что произошло в самолете. Ну... - сказал Фрэнк и виновато моргнул: - Ну ладно. - Потом наморщил лоб и перешел к романтической части своего рассказа. Мы сидели вместе - там, где аварийный выход, - повторил он вновь. - Сначала я стеснялся и совсем не мог говорить... Мысли его тем временем выстроились в очень связную картину. Ночи, проведенные с черноволосой путаной, неловкие обещания и ласковые слова - все это сомкнулось воедино с фантазией, рождавшейся у него в голове. Самолет хитрым образом расставлял все по местам - и Фрэнк, не умея лгать, теперь с легкостью придумывал на ходу, проживая будто взаправду то, что и должно было с ними произойти, будь этот мир немного лучше. История и впрямь случилась с ним когда-то, хоть конечно фигурировала в ней не Ольга, а совсем другая женщина - молодая итальянка, с которой они летели из Вашингтона в Сиэтл. Фрэнк заметил ее еще при входе в салон, а очутившись рядом, действительно вдруг потерял дар речи - и даже не мог произнести "хай". Ей впрочем было не до него, она сидела, отвернувшись и опустив глаза, потом засуетилась, стала рыться в сумочке и в карманах, осматриваться напряженно, будто потеряла что-то, а после вновь затихла и уставилась вдаль невидящим взглядом. Тогда он решил, что она больна рассудком, но это было не так - она просто очень боялась лететь. Когда они оторвались от земли, у нее вдруг задрожали губы и выступили слезы. Фрэнк Уайт хорошо это видел, потому что все время косился в ее сторону краем глаза. Она была красива - черноволосая, с тонкими чертами - и от нее очень хорошо пахло, но все ее странности несколько его встревожили. Однако, "странности" - это условность, понял он потом, на такие вещи можно было бы и не смотреть. По-настоящему она его испугала, когда они уже набрали высоту... Итальянка сидела у окна, но, Фрэнк это видел, боялась туда смотреть. А потом вдруг развернулась, но не к окну, а к аварийной двери, и стала водить руками, как это делают слепые - по всей поверхности и около рукоятки. Ему, конечно, стало не по себе. Он не знал, как там устроена защита, и хоть догадывался, что дверь наверное не так уж просто открыть, проверять это ему не хотелось. И тогда он с ней заговорил. Удивительно, но лед между ними растаял сразу. Девушка, отпрянув было, как пугливая лань, тут же призналась, что боится и хочет выйти, а когда он мягко, но настойчиво объяснил ей, что это невозможно, спросила побелевшими губами, можно ли ей отсесть от окна к нему поближе. Так они и просидели до конца полета - сначала просто беседуя о всяких вещах, а потом еще и держась за руки, как влюбленная пара. Он рассказал ей всю свою жизнь - и она слушала, не перебивая, ловя каждое слово и не отрывая взгляда от его лица. Фрэнк понимал, что это лишь оттого, что она напугана сверх меры, но ему все равно было лестно, а когда страх побеждал на время, и соседка вновь начинала коситься на злополучную дверь, он без стеснения гладил ее по колену и шептал нежности, пока она не затихала и не откидывалась на спинку кресла. Моментами ее испуг будто отступал вовсе. Она переставала дрожать и даже пыталась заботиться о нем - подкладывала подушку под голову и уговаривала закрыть глаза. Это тоже было в новинку, его никогда не опекали женщины. Он отдавался странному ощущению, но через минуту вновь слышал: "Почему ты молчишь? Мы уже падаем, да? Может мне лучше выйти?" Конечно, можно было пойти к стюардам и объяснить им, что у них в салоне, у рукоятки аварийного выхода сидит пассажирка, не владеющая собой. Наверняка существовали правила, предписывающие именно это, но Фрэнк не мог и подумать, что можно выдать перепуганную соседку жестокому миру, поджидающему снаружи - с внешней стороны их хрупкого кокона. Это было бы страшное предательство - где-то там уже мерещились визгливые голоса, множество крепких рук, смирительная рубашка... Их близость казалась ему абсолютной - как будто они попали в смертельную ловушку, и только чудо могло им помочь. За пять часов полета он покинул свое место лишь однажды - посетив туалет в лихорадочной спешке и потратив перед тем добрую четверть часа, чтобы убедить спутницу, что дверь не нужно трогать руками, пока она будет одна. Вернувшись, он увидел, что она сидит, не двигаясь, с прямой спиной, вся - сплошной комок нервов, и у него дрогнуло сердце от своей нужности кому-то. Потом, при посадке, ей стало совсем плохо, и он баюкал ее, как ребенка, а когда самолет зашуршал шинами по полосе, она быстро, коротко разрыдалась, прислонившись к его плечу. Слезы, впрочем, скоро просохли: уже через несколько минут она красила губы, глядя в маленькое зеркальце - сразу вдруг сделавшись посторонней, случайной соседкой-иностранкой, имеющей собственную жизнь. Тогда он подумал с горечью, что магия их близости исчезла навсегда - и не удивился ибо был к этому готов - но теперь, представляя себя и Ольгу в самолетных креслах по соседству, видел со всей ясностью, что с ней все было бы не так. Все бы только началось, чтоб потом очень долго длиться - и она повернулась бы к нему с улыбкой, показывая, что ничего не забыла. В ее реальности теперь не было сомнений - он будто помнил картинку за картинкой: они вместе получили багаж, вместе вышли в жаркое московское утро, в город алчных, грубых, уверенных в своей правоте. Позвонишь? - спросила Ольга, и он растерянно кивнул, и магия была тут как тут, утвердившись необъяснимо-прочно. И он позвонил ей - в тот же вечер, не в силах ждать дольше, и они встретились и почти сразу поехали к нему в отель, а на следующее свидание она пришла с бирюзовой лентой в волосах... Вот, - закончил Фрэнк Уайт чуть смущенно, - так познакомились, и потом в Москве неделю... Я понял - меня сюда, как проверка, - пробормотал он, снова становясь косноязычен. - То есть, были и другие дела, но я теперь знаю - только для отвода глаз. О, Фрэнк, да ты оказывается рома-антик, - лукаво протянула Елизавета. - Я просто заслушалась, честное слово. А она-то, она уже знает? Нет, - признался Фрэнк. - Но я ей скоро скажу. Если все закончится хорошо... Напоминание было кстати - все, включая Бестужеву, сразу подобрались и посерьезнели. Антураж импровизированной темницы - тени, сгустившиеся в углах, решетки на окнах, упаковка питьевой воды - вновь вдруг резанул глаз. Опасность была тут как тут, и по спинам пополз холодок, а невеста Уайта и пугачевский клад позабылись в один миг. Ну что, - чуть слышно прошептал Тимофей, - пора начинать комедию? Ты готов, Фрэнки? Yes, - ответил тот по-английски и показал большой палец. - Но мне нужно в уборную. После, стоя у рукомойника, Фрэнк поглядел на себя в мутное зеркало и вновь, как в гостиничном номере этим утром, удовлетворенно кивнул. Он был собран и ничего не боялся - чувствуя себя рыцарем, отстоявшим честь дамы сердца. Путь к дальнейшим подвигам был открыт. Фрэнк Уайт Джуниор вышел из туалета, потоптался у входной двери и лег на спину - прямо на пыльный, растрескавшийся пол. Глава 20 Старая "девятка" Толяна, трясясь и подпрыгивая на выбоинах, резво домчалась до городского центра. Александр Фролов молчал всю дорогу, привалившись к боковому стеклу и закрыв глаза. Лицо его обмякло, и сил в нем не осталось ни капли - недавнее напряжение уступило место безразличию и апатии. Он вдруг осознал, что больше от него ничего не зависит - Елизавета в чужих руках, и он ничем не может ей помочь. Что бы теперь с ней ни произошло, это случится без его участия - несправедливость такого поворота событий угнетала его сильнее, чем сам факт похищения. Он чувствовал, что над ним подшутили беспощадно и зло, и сам казался себе смешон, а весь сиволдайский вояж предстал совершенно безнадежной затеей. Его водитель, напротив, был энергичен и собран. Ситуация будто пробудила в нем инстинкты, скрытые от посторонних глаз. Два дурака дерутся, а третий смотрит, - бормотал он сквозь зубы. - Это точь-в-точь про нас. Интересное кино, триллер как есть - кто-то там непрост в этой компашке. Сейчас мы им еще подгоним - режиссеров... - и швырял машину вправо-влево, как на трассе захолустного ралли. Стволами трясли - видал? - обращался он к Фролову, ничуть не смущаясь его молчанием. - Это тебе не шутки; из ствола шмальнуть - раз плюнуть. Вроде рожи-то наши, на черных не похожи, хоть, конечно, издалека не разглядишь... Ты в милиции-то знаешь хоть кого? - очнулся вдруг Александр, прервав толяновский монолог, когда они парковались у здания РУВД. - А то нас и слушать небось не будут. Тот вдруг замолчал, потом ругнулся - без злобы, но с досадой - и сказал неохотно: - Знаю, не дрейфь. И ты теперь узнаешь - все мои тайны. Выслушают нас, да и пустят без очереди, как настоящих випов, - и зачем-то с силой хлопнул дверью, так что машина содрогнулась, словно от удара. Перед ними был тот самый особняк цвета спелой малины, смешанной с молоком, мимо которого этим утром шагал угрюмый Андрей Астахов. Ряды одинаковых узких окон придавали ему негоциантскую строгость - это мог бы быть доходный дом или дом свиданий средней руки, где умеют считать деньги и ничего не предлагают даром. Для милиции он казался чересчур игрив, было в нем что-то ягодное, домашнее, вовсе не городское, но стражам порядка, очевидно, были чужды условности стиля, и малиновое здание тут не считали чем-то, выходящим за рамки. Все это никак не тронуло Фролова, послушно шагавшего вслед за Толяном. Он отметил лишь внешнюю потертость и балкон без днища, ожидая и внутри увидеть что-то вроде рассохшегося дерева или пыльного сукна, и даже вздрогнул от неожиданности, попав в прихожую, сплошь отделанную стеклом и самым настоящим мрамором. Евроремонт, - кивнул на стены его провожатый. - Гордость города, постарались менты. На второй этаж, правда, не хватило... - Он уверенно протиснулся сквозь небольшую, но шумную группу кавказцев, отчаянно споривших с потным лейтенантом, и подвел Фролова к окошку дежурного, что-то перекладывавшего в ящиках стола. Нам бы это... Следователя позвать, - сказал Толян чуть смущенно, явно стушевавшись по привычке перед одушевленным символом власти. - Дело у нас есть - не терпящее отлагательств. Дежурный, сержант с тонкими усиками, похожий на артиста, играющего бабников и гуляк, оглядел его с невыразимым презрением. Было ясно, что посетитель не представляет интереса ни для него лично, ни для Кировского УВД в целом. Ну, какое у тебя дело? - спросил он лениво с видом человека, познавшего в жизни все. - Может тебе не к следователю, а вон, с прочими гражданами, в очередь? Ты мне Никитину позови, Валентину Павловну, - сердито сказал Толян. - А если не позовешь, пеняй на себя, тебе потом такую халатность вдуют... Дежурный вновь глянул на него насмешливо-высокомерно, но потянулся-таки к селектору, ткнул какую-то кнопку и протянул развязно: - Валентин Паллна? Тут к тебе кавалер. Русаков, - громко добавил Толян - так, чтобы было слышно в микрофон селектора, - по срочному происшествию, - и, взяв Александра за локоть, отвел того в сторону. Сейчас спустится, - шепнул он ему, - она ничего, нормальная баба, ты ее не бойся. Мне-то чего бояться, - пожал плечами Фролов. - А она что, и вправду следователь? Никогда не видел... - он хотел еще сказать что-то и осекся: от служебной лестницы к ним быстро шла очень красивая женщина с усталым лицом. Следователь угрозыска Валентина Павловна Никитина училась с Толяном в одном классе сиволдайской средней школы. Она, к тому же, была его первой любовью, несчастной, как и положено в юности, и она же оставалась единственной из причин, по которой он еще не разочаровался в женщинах окончательно. В глубине души Толян до сих пор верил, что где-то есть такие же, как его Валентина, и надеялся встретить хоть одну из них в своем будущем - пусть сколь угодно далеком. Надежда была слабой - он отдавал себе отчет, как редки подобные удачи. Тем не менее, школьная подруга являла собой идеал, примирявший е