|  |
A Simple Soul
Chapters 16-18 |
|
Глава 16
Трое мужчин в микроавтобусе и впрямь смотрелись куда серьезней, чем Александр Фролов и его водитель, больше всего напоминая гротескных гангстеров из комикса или мультфильма. Они заполняли, как будто, едва не половину вместительного автомобиля, хоть в нем оставалось еще пять свободных мест. За рулем сидел старший из них – черноволосый крепыш с челюстью ярмарочного борца – а его сосед, высокий и бритый наголо, торопливо тыкал в кнопки мобильного толстыми, непослушными пальцами.
Это я, – закричал он вдруг в трубку, закрыв ладонью другое ухо. – Ну да, с трассы – я ж и говорю... Тут мы, тут, – продолжил он раздраженно, – едем за ним, пасем, но он опять не один, а с бабой. С той же, да, и еще с ними два кренделя, чайники на вид. Ну да, а я знаю?.. – Он молчал какое-то время, потом стал спорить с собеседником, изъясняясь в основном междометиями, а закончив разговор, сунул телефон в карман и длинно выругался.
Чего там? – спросил крепыш, не поворачивая головы.
Бардак там, – неохотно ответил высокий. – Макара нет и главного нет, дела у них у обоих, а эти не знают ни шиша, быки.
Он снова ругнулся, уже не так злобно, и, отвернувшись, стал смотреть в боковое окно. Одно его ухо было изуродовано и завернуто внутрь, отчего все лицо казалось еще более свирепым. Дела, дела, не до нас ему, а мы тут отдувайся, – пробормотал он. – Уже два часа дозвониться не могут, а сказано было – сегодня...
Так чего там? Чего сказали-то? – бесцеремонно оборвал его крепыш.
Да, чэго сказали-то? – как эхо повторил за ним третий бандит с крючковатым носом и очень волосатыми руками.
Всех сказали брать, – усмехнулся высокий. – Потом, мол, разберутся, без нас. А куда их всех девать?
Не наше дело, – отрезал крепыш, поморщившись. – Всех так всех, там поместятся. Смотри, сами к нашей пристани едут, вот умора!
Тимофей, тем временем, повернул к северному выезду из города. За ним, как привязанные, двигались Фольксваген и «девятка» – не приближаясь и стараясь, насколько возможно, маскироваться в жидком транспортном потоке. Усилия эти, заметим, были совершенно напрасны: хоть любой наблюдатель тут же заподозрил бы неладное, ни один из преследуемых не обращал внимания на происходящее позади. Гангстеры в микроавтобусе не могли и помыслить о подобном, они сами привыкли нагонять страх, а сейчас к тому же имели дело с безобидной «мишенью», да еще и в городе, где их никто не знал. Царьков же и вовсе пребывал в расслабленности, полагая, что препятствия преодолены, и трудности остались позади. События подчинялись его воле – и, казалось, ничто теперь не могло помешать осуществлению плана, который, быть может, содержал в себе больше, чем он сам думал еще вчера.
Между тем, по части событий он был не совсем прав. Микроавтобус, ползущий за ними следом, являл собой элемент иной цепочки причин и следствий, о которой Царьков не имел понятия. Он даже, наверное, посчитал бы ее иллюзией или бредом, случись ему о ней прослышать, что однако ничуть не меняло действительного положения дел. Положение же это было не слишком благоприятно, что подчеркивал зловещий вид преследователей в Фольксвагене. Нанял их тот самый «покровитель», отец влюбленной Майи, дружба с которым казалась Тимофею столь незыблемой. Цель «покровителя» полностью совпадала с желанием самого Царькова: он хотел избежать предстоящей свадьбы – любой более или менее разумной ценой.
Надо сказать, Тимофей Царьков давно уже вызывал у него сомнения. Со времен их знакомства слишком многое изменилось и повернулось новой стороной. У Царькова в глазах исчез прежний собачий блеск – знак голода и тревоги – он вырос над собой, окреп и обрел вальяжность в манерах. Иногда казалось даже, что он перестал бояться, а «покровитель» не любил людей, которые его не боялись. Конечно же, они оба отдавали себе отчет, что при желании он может стереть Тимофея в порошок одним движением пальца, но готовность к унижению исчезла у того из голоса и лица. Царьков вообще стал себе на уме и изъяснялся порой чересчур туманно. «Покровитель» не раз подумывал, что нагулявшего жирок протеже следует проучить – не то чтобы он сделался опасен, но все же обязан был знать свое место. Да и вообще, любому не вредно время от времени спускаться с небес на землю – порой, для своей же собственной выгоды.
Ситуацию усугублял тот факт, что Тимофей был москвич. «Покровитель» не верил москвичам, подозревая в них неискренность и высокомерие, которые, сколь глубоко их ни прячь, все равно когда-нибудь проявят себя. Скоро зазнается, – думал он о Царькове, – если уже не зазнался, – и эта мысль была ему неприятна, напоминая почему-то о снисходительной небрежности, с которой его самого принимали в столице аппаратные бонзы, после чего приходилось долго плеваться, скрежетать зубами и отпаиваться дорогим коньяком, а то и водочкой, в компании молоденьких девиц.
Внезапный каприз Майи лишь ускорил развязку. «Покровителю» стало ясно, что медлить больше нельзя – все и так зашло чересчур далеко. Жениха для единственной и горячо любимой дочки он видел совсем другим – человеком с именем и перспективой, вхожим в общество и живущим в самой Москве, а не в этом желтом захолустном городе. У него была разработана программа действий, включающая устройство Майи в лучший столичный университет и организацию соответствующего досуга. Царьков же на место будущего зятя не годился никак, ибо был по большому счету никто – и именно никем, скорее всего, намеревался оставаться в дальнейшем. Что же касается денег, которыми давно нельзя было удивить, их у «покровителя» хватало и без Тимофея, тем более, что тот, при всех своих успехах, далеко еще не стал благополучен настолько, чтобы это, по нынешним временам, могло вызвать хоть какой-то интерес.
Разговор с Царьковым о предстоящей помолвке, задуманный как поверка текущего статус-кво, оказался последней каплей, подточившей терпение. Стало ясно, что тот юлит и виляет и наверняка держит что-то неблаговидное за душой. Это никуда не годилось, и за это следовало наказать. Обдумав все как следует, «покровитель» сказал себе, что удобный момент настал – можно было воспользоваться отсутствием дочери и закрыть «вопрос» сразу и навсегда.
Будучи человеком старых правил и потому отличаясь своеобразной гуманностью, он даже и не рассматривал крайних мер, гарантирующих «навсегда» на все сто процентов. Случай был не столь вопиющ – ему не нанесли явной обиды, за которую стоило бы мстить, не стесняясь в средствах. Тимофея следовало проучить и только, нагнать страху и заставить убраться из города, а заодно – прибрать к рукам наделанное им за эти годы. За фирмой Царькова он следил давно, дело казалось перспективным и подкупало изяществом подхода, да и, наверное, могло принести ему самому вполне ощутимую пользу. Завладеть им – через подставных конечно же лиц – было заманчиво само по себе, и, к тому же, придавало возне с бывшим подопечным требуемый размах, превращая ее в «бизнес» из унылой житейской склоки.
В общем, все складывалось одно к одному. Припугнуть жениха нужно было как следует – чтобы он исчез в мгновение ока, а в дальнейшем воздерживался от ненужных фокусов – как в самом Сиволдайске, так и в его близи. Мало ли, что придет ему на ум, когда он останется гол как сокол – вдруг начнет болтать лишнее или, того хуже, решит разыскать Майю и воспользоваться ее наивным чувством. Всякое тогда может произойти: контакты за спиной родителя, нежелательные последствия, тайный брак – она ведь совсем еще девчонка и вполне способна потерять голову...
Нет, от Поволжья Царькова следовало отогнать подальше, наобещав каких-нибудь ужасов и страшных кар. У него есть родня на Урале, хмуро рассуждал «покровитель», вот пусть туда и едет, там ему место. Или домой пусть возвращается, в Москву, много в ней таких, неприкаянно-шустрых. С Майечкой ему в столице не пересечься – к ее кругам его и близко не подпустят, да и едва ли он ей там приглянется, как здесь. Она, узнав, конечно побесится слегка, – и тут заботливый папаша невольно морщился и скреб щеку, хорошо зная, как умеет беситься неугомонная «кровиночка», – но потом образумится, дело молодое. С глаз долой – из сердца вон, эта формула никогда не подводит. Так что пусть убирается и будет счастлив, что живым унес ноги. И квартиру пусть отпишет – нечего ему иметь тут жилье...
Исполнителей «акции» он нашел в Тольятти – через давних знакомых из приблатненной «полутени» – и тщательно проинструктировал самого опытного из них, назначив его главным и наделив широкими полномочиями. Действовать предстояло убедительно-жестко, но до крайностей дело не доводить, а завершить все поскорее – на случай непредвиденных фортелей Тимофея, который потом, от отчаяния, может повести себя неадекватно, что потребует еще одного, возможно последнего разъяснения. «Покровитель» твердо намеревался разобраться со всеми сложностями до приезда Майи и потому наказал тольяттинцам не мешкать и «решать вопрос» при первом удобном случае. В результате, те назначили операцию на понедельник, что по ряду причин представлялось наиболее разумным. «Благодетель» не возражал и был вполне доволен как подготовкой, так и всем планом действий, что и подтвердил в телефонном разговоре накануне. Конечно, узнай он о посторонних, ненароком оказавшихся в неправильном месте, «акция» была бы приостановлена и отложена до лучших времен, но вмешаться в ход событий ему было не суждено, а «главный» из числа нанятых бандитов, при всем своем опыте и бесстрашии, все же не обладал достаточной гибкостью для принятия собственных радикальных решений.
Тем временем, Тимофей и его спутники даже не предполагали, что им грозят неприятности. В черном джипе полным ходом шло знакомство. Все были разговорчивы и оживлены, в том числе и Елизавета, ощущавшая, что ей вдруг стало на удивление легко. Сомнения и тревоги исчезли без следа – по крайней мере, на настоящий момент. Миры внутри гомонили во весь голос, даже и в некоторой экзальтации, чего раньше за ними не замечалось. Но и это казалось естественным – она хотела перемены, будто осознав, что жизнь была скучна, и возможна иная, не знакомая до поры. Ей хотелось сбросить старые оболочки и удивиться, глянув на свое отражение – что, она предчувствовала, было еще впереди.
Секретность грядущего события сразу сблизила компаньонов, превратив их в соучастников, связанных общей тайной. Тот факт, что свидетели и невеста приехали одним поездом, тоже добавил взаимной симпатии. Все посетовали на несовпавшие номера вагонов, что не позволило им познакомиться еще в пути, и порадовались капризу судьбы, сведшему их все же в самом городе, что казалось куда менее вероятным.
Числа нельзя понять, им приходится верить, – невнятно высказался Николай, и на него посмотрели с уважением, особенно Фрэнк, вспомнивший вдруг о математиках, которым, очевидно, трудно было теперь рассчитывать на финансовую помощь.
Сиволдайск, наверное, небольшой городок, – добавил Крамской неизвестно к чему. В этом слышался отголосок снисхождения, и Тимофей, до того молчавший и лишь лукаво посматривавший на Елизавету, оживился, сказал веско: – Ну, это как знать, – и пояснил совсем уж загадочно: – Душа в темнице, а дух на воле, – так что Лиза округлила глаза.
Ты ж москвич, – сказала она ему, – тебе что ж тут, не тесно?
Люблю девку за издевку, – засмеялся Царьков и еще грубовато пошутил, явно уходя от ответа, а разговор сам собой перекинулся на столицу. Тут же выяснилось, что все они прожили там немалую часть жизни – причем, в одно время и не так уж далеко друг от друга. Сличив названия улиц и номера школ, все вновь удивились тому, что не знали друг друга раньше – и высказывание Николая о числах предстало в еще более убедительном свете – а потом вдруг обратили внимание на иностранность Фрэнка и насели на того с расспросами, причем особенно усердствовал Тимофей, почему-то поглядывавший на Уайта Джуниора еще хитрее, чем на остальных.
Оказавшись в центре внимания, Фрэнк не спасовал, а, напротив, приободрился, как подобает американцу, и довольно-таки забавно поведал о своих московских приключениях, сосредоточившись главным образом на алкогольной их стороне и опустив детали более личного толка. Все посмеялись, особенно Елизавета, до того взиравшая на настоящего янки с некоторой долей смущения, а потом Царьков спросил бесцеремонно: – Ну а к нам-то пожаловал за каким интересом? – и тут возникла небольшая заминка. Фрэнк Уайт вдруг утратил живость речи и даже, как будто, свободу владения языком и забормотал весьма невнятно о русском прадедушке и его поместье, да и еще не к месту упомянул о какой-то карте, будто бы настоящей, но может быть и не совсем. При этом он поминутно оглядывался на Николая, словно ища поддержки, и Царьков, наблюдавший всю мизансцену в зеркале заднего вида, наконец буркнул со смешком: – Сложная у тебя родня, может и не отыщешь, – а потом еще прибавил негромко: – Князь да князь, а не князь – так головой в грязь... – после чего Фрэнк сконфуженно замолчал.
Тогда Крамской пришел-таки ему на помощь, чувствуя почему-то свою за него ответственность, и с чуть показной живостью стал расспрашивать молодоженов об истории их знакомства, что вот-вот должна была подойти к счастливой развязке. Тимофей на это лишь ухмыльнулся и еще раз пристально глянул на Уайта Джуниора, а Лиза, обернувшись назад, с готовностью принялась вспоминать их давний роман, происходивший в лучших традициях романтической юности. Потом, впрочем, настала ее очередь смешаться и даже несколько сфальшивить, разом перескочив через семь последних лет, а Царьков, пытавшийся ей подыграть, не сразу нашелся, что ответить на невинный и вполне естественный вопрос, почему они с невестой работают в разных городах. Касательно же предстоящей свадьбы и некоторой ее поспешности, он и вовсе не стал ничего говорить, отделываясь прибаутками и подтрунивая над Елизаветой, которая с преувеличенным вниманием любовалась своим новым кольцом.
Сапфир благородный камень. Его надень – и венчайся хоть с Сатаной... – приговаривал он, растягивая слова. – Ты, Лизка, красавица – и как он тебя до сих пор не умыкнул?
Ты б ждал подольше – глядишь и умыкнул бы, – усмехнулась она в ответ.
Ждали и подолгу, да все без толку, – вздохнул Царьков. – Потом венчали вкруг ели, а черти пели... Жизнь такая – все не быстро, да ты меня и не торопила.
Это от скромности, – притворно потупилась Елизавета и, вновь обернувшись к сидящим позади, спросила Николая Крамского: – Ну а Вы-то здесь по делу или просто так?
В общем, можно считать, что просто так, – ответил тот уклончиво. – Хоть и есть конечно кое-какие дела.
Сердечные небось, – хохотнул Тимофей, – за нашими красотками из столиц многие ездят.
Да нет, в краеведческом музее, – рассеянно сказал Николай, и джип содрогнулся от всеобщего смеха. Особенно смешно было почему-то Фрэнку Уайту, который вытирал выступившие слезы, да и Елизавета, вся раскрасневшись, прятала лицо в ладонях. Даже и сам Николай посмеялся немного, чтобы не отставать от других, а Царьков, дождавшись относительной тишины, подытожил веско: – Да, неплохая у нас подобралась компания, – и все переглянулись со значительным видом, будто обнаружив еще одну общую тайну, хоть тайны у всех были совершенно разные.
Простите, – обратился вдруг к нему Фрэнк. – Тимофей – это полное Ваше имя, Вас именно так лучше называть?
Ну да, – ответил тот, – Тимоти, если по-вашему. А вообще многие здесь зовут меня просто Царь...
Они уже выехали из города и катили по шоссе, вплотную к которому подступал густой лес. Дорога была пуста, лишь метрах в ста за джипом полз микроавтобус, а за ним, на таком же примерно удалении, «девятка» Толяна. Александр Фролов сидел молча, крепко вцепившись в подлокотник, а его угрюмый напарник повторял то и дело, что ничего не понимает в происходящем.
У нас тут все на ладони, – бурчал он раздраженно. – Не бывает у нас странных вещей. Ну а если уж случится странная вещь, то держись – все нахлебаются. А эти – черт его знает, что здесь за штука.
Это, вообще, может быть опасно? – спросил Фролов сдавленным голосом, не отрывая глаз от Фольксвагена.
Ха, опасно, – хмыкнул Толян. – Тут везде может стать опасно. На рожон лезть не нужно, тогда и не будет опасно... – Он поморщился и добавил: – Вообще, народ спокойный, но как разойдутся, как попадет кому под хвост вожжа... Беспредельщики, теперь это в моде. Мозгов-то нет, как мой взводный говорил, а значит и тормозов нет тоже. Как оно, без тормозов – опасно? Ну вот то-то. Отечество...
Они помолчали. Погода хорошая, – вздохнул Александр, – как раз для пикника.
Это да, – согласился напарник, – какой-то пикник они точно затеяли – и те, и другие. Только кажется мне, что веселье у каждого свое – и выпивка своя, и компания. А девок нет, сразу видно, не за этим собрались. Ух ты, смотри...
Микроавтобус вдруг набрал ход и стал нагонять джип Царькова, потом, еще ускорившись, обогнул его и ловко подрезал, заставив остановиться. Толян выругался и тоже притормозил у обочины, Фролов порывисто вздохнул, а из Фольксвагена выскочили трое и кинулись к джипу, потрясая чем-то, похожим на пистолеты. Двигались они сноровисто и быстро, один распахнул водительскую дверь и одним махом выдернул наружу Тимофея, а двое других тем временем занялись пассажирами. Вскоре все четверо под конвоем нападавших переместились в микроавтобус, который резко рванул с места. Толян снова процедил грубое ругательство, стукнул кулаком по рулю и газанул следом.
Вот вам и кино, – бормотал он сквозь зубы, – комедия и детектив, в одном флаконе. А мы в нем – за клоунов. Ты хоть номер-то их запомнил? – обернулся он к Фролову, бледному, как полотно.
Нет, – ответил тот виновато и потер ладонью лицо, – не успел. А ты?
Так что ж ты тогда тут сидишь, сыщик хренов? – взорвался Толян. Он сразу вдруг изменился, стал напуган, недобр и ершист. – Не успел... Записывай, я заметил вместо тебя. Номера-то у них не здешние...
Вскоре вдали показался автомобиль похитителей. Толян сразу сбросил скорость, держась на приличном расстоянии и не подъезжая близко.
Не уйдут? – тревожно спросил его Александр.
Лучше пусть уйдут, чем нам башку отстрелят, – огрызнулся тот, дернув плечом, – и так уже попали, куда не просились.
Фролов промолчал, хоть все в нем кипело и звенело струной. Он чувствовал, что развязка близка, и скоро его терзаниям придет конец. Боялся он лишь одного – что все произойдет без его присутствия. Опасность, столь остро ощущаемая Толяном, была в его понимании вовсе невелика. Он не верил, что Елизавете собираются причинить зло, да и полагал к тому же, что если дело дойдет до худшего, он обязательно сумеет ее спасти. Судьба же всех прочих – и в каком-то смысле своя собственная – нисколько его не волновала.
Скоро пост, перед ним они наверняка свернут, – сказал Толян уже спокойнее и даже ободряюще кивнул. Действительно, метров через восемьсот Фольксваген повернул направо и пропал из вида. К Волге поехали, – Толян вздохнул и почесал затылок. – Не иначе, у них там катер. Здешние, не здешние, а места знают...
Подъехав туда, где исчез микроавтобус, они увидели едва различимую колею с примятой травой. Она изгибалась дугой, уходила чуть в сторону и скрывалась в зарослях малинника и крапивы. Ну что, рискнем что ли? – недовольно спросил водитель. – Вот ведь влипли по самые уши... Если на них наткнемся, то кранты.
Фролов, подумав вдруг, что тот и впрямь может отказаться ехать дальше, глянул умоляюще и хрипло сказал: – Рискнем, а?
А, а... Болт на! – проворчал Толян, снова вздохнул, насупился, но свернул с шоссе, и «девятка» медленно поползла вглубь леса.
Они протащились с километр, старательно объезжая глубокие ямы и трясясь на рытвинах и корнях, причем водитель все время ругался сквозь зубы, жалея машину и кляня свою собственную глупость. Потом он притормозил и вгляделся вперед, хоть за деревьями ничего нельзя было разобрать, а проехав еще чуть-чуть, решительно вывернул руль, попетлял меж сосен и остановился прямо посреди леса, метрах в пятидесяти от колеи, которую язык не поворачивался назвать дорогой.
Зачем? – спросил Фролов.
Там берег скоро, – пробурчал Толян, – ты что, прямо в зад им хочешь въехать? Он заглушил мотор и приказал свистящим шепотом: – Давай пешком в темпе вон на ту горку!
Они рысцой добежали до пригорка – как раз вовремя, чтобы увидеть с него большой катер с людьми на палубе, отплывающий вверх по течению. Вон твоя, – уверенно показал Толян, – на остров их повезли. Даже номер видно, запоминай: а, вэ, четыре, три, три, пять…
На какой остров? – повернулся к нему Александр, тяжело дышавший после подъема.
Откуда мне знать, на какой, их здесь сотни, – Толян сплюнул и отвел глаза. – Плохо дело, побежали назад.
Ну а как же мы теперь за ними? – спросил Фролов срывающимся голосом. – Нам же за ними надо... У тебя лодка есть?
Ага, в багажнике вожу, – устало огрызнулся напарник. – Головой-то думай... Какая тебе лодка, зачем она нам? Чтобы притопили тебя аккуратно с лодкой вместе? Нет уж, совсем назад поедем. Теперь нам путь один – к ментам.
Глава 17
Андрей Федорович Астахов, сиволдайский приятель Николая Крамского, проснулся в понедельник в дурном расположении духа. Ночью от ветра скрипели ставни и хлопала форточка на кухне, а когда он встал, чтобы запереть задвижку, весь сон куда-то делся, так что Андрей ворочался на измятой простыне чуть не до самого рассвета. Будильник прозвенел, как всегда, в девять; он злобно стукнул по нему ладонью и сразу уснул, и проспал до полудня, растратив впустую лучшие утренние часы. Теперь его терзали головная боль и общее недовольство происходящим. Он хмурился и, морщась, почесывал перед зеркалом небритую щеку. В зеркале отражались скуластое лицо, глубокие залысины надо лбом, нос с горбинкой, в котором проглядывало что-то римское, и большие глаза, серо-зеленые в свете матовой лампы, с явственно различимым желтым волчьим ободком.
В отличие от Крамского, Андрей Федорович не списывал перепады настроений на происки неведомых внешних сил. Утренний сплин в его понимании имел вполне рациональную природу, объясняясь, помимо беспокойной ночи, досадой на собственную лень и чередой неудач, преследовавших его уже несколько дней. Последней каплей стала авария в районном узле связи, оставившая Астахова без домашнего телефона, а с ним и без доступа в Сеть, что доставляло массу неудобств. Именно поэтому он и не ответил на письмо Николая – и вообще не имел понятия, что тот находится с ним в одном городе, прибыв московским поездом этим же самым утром.
Выйдя из ванной, Андрей Федорович бросил взгляд на часы, висящие у входной двери, раздраженно фыркнул и зашагал по комнатам, прикидывая, во что грозит обратиться распорядок дня, уже безнадежно смазанный поздним пробуждением. Комнат было всего две, к ним прилагались кухня и просторная прихожая с гипсовой лепкой под потолком. К своей здешней квартире он успел привязаться и даже полюбить ее чуть стыдливой любовью, несмотря на розовые обои и наивный аляповатый ампир. Он снял ее у молодящейся особы пятидесяти с лишним лет, но запомнилась ему не хозяйка, а вполне еще юная дочка, возбудившая его босыми ступнями, которыми она вышагивала по половикам, как по паркету бальной залы. Во многом из-за ее ног он вскоре приехал вновь, будто бы для повторного осмотра, и потом как-то незаметно согласился на трехлетнюю аренду, хоть добиться хозяйской дочки так и не удалось, о чем он до сих пор еще вспоминал с досадой.
На кухне пахло вчерашней едой. Андрей чертыхнулся и распахнул настежь злополучную форточку. Оттуда вместо свежести и прохлады противно потянуло горелым – где-то неподалеку жгли битум или кусок резины. Проклятый город, – вздохнул Астахов и покачал головой. Что-то тревожило его: все происходило не так. Даже в ушах звенело беспокойно – или это организм реагировал на многие дни духоты, ожидая перемену погоды?..
Ну-ну! – прикрикнул он на себя и преувеличенно бодро направился в кабинет. Там он расстелил на полу тонкий жесткий коврик и приступил к зарядке, от которой сегодня были все основания отказаться. Но Андрей Федорович решил не давать себе спуску – он начал с упражнений Пранайамы, призванных восстановить жизненную силу, утекающую через кончики пальцев, потом выполнил несколько простых асан, сразу после которых застыл в главной позе Йога-Мудры, которая, как известно, способствует гармонии с собой и особенно полезна для лиц, склонных к непомерному самомнению. Выйдя из нее, он иронически хмыкнул, скатал коврик и бросил его в угол, после чего, раздевшись догола, выполнил даосский танец яичек – первый шаг на пути к тайнам алхимического секса – завершив его пятиминутной работой с мышцей Ци – чтобы направить энергию мироздания вверх по позвоночнику. Все это естественным образом отвлекло от насущной суеты и даже прибавило бодрости, но когда он, пританцовывая, как Шива, направлялся в ванную, чтобы принять контрастный душ,
взгляд его упал на местную газету, сотрудница которой заезжала на днях, и настроение тут же испортилось вновь.
Она, заметим, не сделала ему ничего плохого, что и сам Астахов понимал прекрасно, еще больше от этого на себя злясь. Девушка была резва, улыбчива и настроена очень любезно, демонстрируя даже некоторый пиетет – наверное показной, но отчасти быть может и искренний: не так давно Андрей Федорович попал в списки «настоящих» писателей, каковых в Сиволдайске можно было сосчитать по пальцам. Самый большой его роман, после мучительных откладываний и задержек, был наконец опубликован весьма солидным издательством. На него даже вышла рецензия, автор которой в одном месте слегка переврал заглавие. С точки зрения провинции это был несомненный успех, зорко отслеженный местным еженедельником, который и представляла гостья, притащившая с собой ореховый торт и поначалу растрогавшая Астахова своей манерой дуть в чашку с горячим чаем, сложив губы трубочкой совсем по-детски. Потом однако беседа не задалась. Она, распахнув ресницы, сразу спросила, о чем же таком пишется в его книгах, а особенно – в том самом романе, что послужил причиной ее визита, и Астахов разнервничался, заершился и взял совершенно ненужный тон.
Он вообще не любил говорить о таких вещах, а улыбчивая журналистка, к тому же, настроила его воинственно, употребив несколько штампов – наверняка, без всякой задней мысли. Андрею, тем не менее, почудилась насмешка, он вскинулся и из радушного хозяина превратился вдруг в неприятно-заносчивого типа, наговорив всякого в том смысле, что подобный вопрос мало того, что обиден, так еще и весьма нелеп. Он, мол, работал над романом не один год и не может теперь рассказать все за минуту или две. Тем же, кто интересуется, неплохо бы набраться решимости и в свою очередь потратить пусть не годы, но месяцы, чтобы пропустить написанное через себя, прочувствовать его вдумчиво и без спешки и уж потом говорить с автором на равных. А иначе не стоит и пытаться, – отрезал он хмуро, глядя в пол, на что журналистка, явно сбитая с толку, резонно возразила, что месяцы, быть может, потратить и не жаль, если только знать наверняка, что в злополучном романе действительно в достатке содержания, а автор – не самозванец и не графоман.
Вот видите, – сказал он ей печально. – Вы не хотите дать книге шанс, полагая заранее, что она плоха. Почему же я должен надеяться на лучшее, допуская, что Вы не безнадежно глупы?..
У девушки повлажнели глаза, и лишь тогда он понял, что перегибает палку, нападая на собеседницу без всякого повода. Они помирились и много смеялись, и она даже стреляла глазками вполне призывно, но Астахову все еще было не по себе, и призыв остался без ответа. Даже и теперь, по прошествии недели, этот эпизод сидел в памяти, как заноза, заставляя порой морщиться и недовольно вздыхать.
К своему писательству он вообще относился болезненно, не умея объяснить его смысла даже себе самому. Всякая попытка до этого смысла докопаться приводила к напыщенным формулировкам, которых он боялся, как огня, видя в них симптом скудоумия, как бы ни был возвышен повод. Потому, всякий раз, когда в голову лезли непрошенные мысли о красоте и гармонии или достижимости совершенства, он страшно сердился и насмехался над собой, тут же перескакивая на спасительную прагматику, будто бы определяющую базис его потуг. Базис, понимал Андрей Федорович, был весьма шаток – ни денег, ни славы ждать ему не приходилось – но больше опереться было не на что, и он, скрепя сердце, убеждал-таки себя, что стремится именно к признанию – хотя бы для того, чтобы дать своим книгам хорошую судьбу. Размышлять же о тонкой природе мотиваций или вообще гадать, откуда в нем взялся беспокойный моторчик, и почему в голове все время крутятся слова и фразы, не давая ни отдыха, ни покоя, конечно же не стоило вовсе, ибо размышления эти с самого начала отдавали отчетливым мистицизмом. Мистицизма Астахов не любил, чурался его и всячески избегал, подменяя хоть чем-то, если не рациональным, то, по крайней мере, знакомым и приземленным. Например, сожалением о напрасности усилий и еще о том, что время бежит слишком быстро: когда его книги будут по достоинству оценены, он уже постареет, растеряет остатки сексапила и не сможет в должной мере воспользоваться плодами успеха.
Вопрос времени, кстати, при всей своей зыбкой сути, давал еще один интересный ракурс. Написание книг, как ничто другое, способно было отвлечь от мыслей о неизбежности смерти – замыслов было хоть отбавляй, и полное их завершение представлялось очень нескорым делом. Потому казалось, что и жизнь будет долгой – те, что вложили в него порыв созидания, наверное знали, что делали, и должны теперь проследить, чтобы он не улизнул в никуда, пока не напишет все свои книжки. Все дело в напряжении, как только оно отпустит, кончатся все гарантии, – полагал Андрей Федорович и заботился о поддержании «творческого нерва» в постоянном тонусе. Делать это было несложно, «нерв» и сам вибрировал весьма чувствительно, не давая о себе забывать. Астахов даже осмеливался порой думать о времени с ощущением превосходства. Вот, мол, как он находит в себе силы делать что-то и не опускать рук – не сдаваясь ужасу и отчаянию, когда одолевают раздумья о конечности всего, всего, всего…
Самым трудным было объяснить другим, чем он занимается и для чего это нужно. Та самая прагматика, которой он, казалось, мог вполне успешно обмануть себя, не выдерживала критики, будучи высказанной вслух – в ответ на чей-нибудь невинный вопрос. Каждый чувствовал в ней отсутствие сердцевины – даже если сам получал гроши и едва сводил концы с концами. Те же, кто преуспевали хоть в чем-то, с трудом скрывали усмешку, а порой еще и не отставали так сразу, принимаясь выспрашивать, почему бы ему, если уж есть такая блажь, не подойти к вопросу серьезно и не подстроить норовистую музу под реалии спроса и законы рынка. В таких случаях Астахов терял терпение и мог повести себя очень грубо. В конце концов, он перестал упоминать вовсе о своих литературных трудах, отрекомендовываясь случайным знакомым то трэйдером, то биржевым аналитиком, а то и психологом интимных сфер, если ему хотелось немного пошалить. Это сразу снимало вопросы, на него навешивали ярлык и теряли к нему интерес, чем он был вполне доволен, беззлобно посмеиваясь внутри.
С литературным официозом тоже складывалось не очень – особенно с издательствами, не жалующими авторскую строптивость. Лишь по случайности его роман попался на глаза функционеру большого издательского дома в Петербурге, название которого напоминало Андрею то ли о морской раковине, то ли о ночной вазе. Функционер снизошел до личной встречи, был высокомерен и велеречив, и Астахов, специально приехавший в Питер, чуть сам же и не испортил все дело, обидевшись на что-то и тоже став в позу, но потом расслабился, поглощенный мыслями вовсе о другом. Типаж собеседника поразительно подходил к концепции его новой книги, к которой он вот-вот намеревался приступить. Тут же ему вспомнилось слышанное недавно: будто бы в этом городе, малосильном и призрачно-сером, каждый, так или иначе связанный с литературой, строго печется о чистоте рядов – подразумевая под этим ориентацию сексуального толка. Почему литераторы, взращенные в колыбели революции, были так нетерпимы к геям, никто объяснить Астахову не мог, но сама идея показалась ему забавной. Он решил использовать ее в одном из сюжетных ходов и теперь с интересом наблюдал за хозяином кабинета, который, при всей начальственной спеси, явно отличался подозрительными странностями.
Издатель был довольно молод, кряжист и бритоголов. Просторная рубашка навыпуск казалась ему длинновата, но зато прикрывала слишком полные бедра, при этом смешно топорщась сзади. В его повадке сквозила нарочитая суровость, весь он будто хотел соответствовать своему имени – знаку неуступчивой, непримиримой смуты – но взгляд его выдавал нечто другое, и наклон головы был чуть кокетлив, а пальцы жили своей нервной жизнью, словно теребя платочек из батиста. Андрей Федорович тут же придумал историю под стать о пугливом подростке, стеснявшемся больших ладоней, с детства чувствовавшем свой порок и скрывавшем его от всей крестьянской семьи – от деда, сына кузнеца Назара, от отца, сына мельника Федота, а пуще всего от экзальтированной мамаши, взятой из пригорода, из обрусевших немцев. Потом он вырос и выбился в люди, вовсе порвав с деревенскими корнями, но и тут ему не было покоя – на смену патриархальной косности пришла недоверчивость коллег-писателей. Скрываться от них было еще трудней, и глубоко в душе уже рождалось отчаяние: казалось, весь мир следит за каждым его шагом – зорко, зорко… Все это выходило занятно – и будущий персонаж вставал перед глазами, как живой. Разговор же тем временем протекал своим чередом и завершился вполне мирно – хоть издательство и тянуло потом с выпуском романа почти целый год.
Один лишь Крамской относился к его занятиям с подобающей серьезностью, но и то скорей потому, что и сам был во власти странноватой метафизики, о которой Андрей никогда не выспрашивал подробно. Однако же, именно Николаю он порой адресовал длинные письма, в которых, не жалея красок, описывал суть игры в слова.
«Я заглядываю туда, куда, кроме меня, не хочет смотреть почти никто», – писал он в одном из них. «Пусть думают, что там не найти сокровищ, кроме тех, что давно уже на виду», – продолжал в другом. И пояснял: «Ведь стоит лишь поменять гармоники созвучий, как ритм и слово, объединившись, родятся заново, и музыка становится новой. Всякий раз ты тянешься к иной Вселенной. В ней все по-другому, пусть ненамного…»
Он приводил доводы и примеры, восхищался мощью языковых форм, и даже разъяснял несколько нудновато, отчего иные из книг становятся всем близки и обращаются в иконы, пусть сюжет их избит, и все они в общем-то об одном и том же. Письма эти он неизменно рвал, но они, тем не менее, помогали ему хранить твердость духа, напоминая, с напыщенностью или без, что на самом деле прагматика – пустое. Истинный же смысл порыва – вот он, на месте, и его от себя не скрыть.
Постояв около злополучной газеты минуту или две, Андрей Федорович аккуратно ее сложил, примял ею содержимое мусорного ведра и проследовал в ванную вполне довольный собой. Контрастного душа впрочем не получилось – кран горячей воды отзывался гулкой пустотой. Астахов разозлился было, но потом приказал себе считать, что это повод для проверки собственной выдержки, и вымылся под холодными струями, что потребовало полного напряжения сил. Под душем, окончательно забыв о журналистке и своей горячности, он бормотал самодельные мантры, призванные облегчить испытание, но никакого облегчения не почувствовал и перевел дух, только выскочив вон и завернувшись в большое полотенце. Растираясь и радуясь долгожданному теплу, Андрей подумал мельком, что на этой неделе нужно попробовать три новых позы, особенно Вирасану, закаляющую нервную систему, а потом ощутил, что зверски голоден, и через минуту уже орудовал на кухне, подогревая чайник и роясь в холодильнике, двустворчатом, как платяной шкаф.
Сегодняшний его завтрак был весьма обилен и включал в себя поджаренные тосты с красной икрой, несколько ломтиков самой дорогой осетрины и большую чашку китайского чая, сорт которого был выбран наугад из пяти-шести, всегда хранившихся в специальных банках. К чаю прилагались орехи – смесь фундука и миндаля – весьма способствующие, как известно, укреплению и самой мышцы Ци, и связанных с нею систем организма. Завершала все это большая груша, оказавшаяся, очень кстати, довольно сочной.
На еде Андрей Федорович не экономил – даже если его финансовые дела оставляли желать лучшего. Нынешнее время нельзя было назвать проблемным, но и терять голову тоже не стоило, так что расходы тщательно контролировались и сверялись с установленной нормой. На деликатесы, впрочем, ему хватало, так же как и на некоторые другие удовольствия, особенно в провинции, жизнь в которой все еще оставалась недорогой в сравнении со столичным ценовым безумством.
Когда-то Астахов и Николай Крамской учились вместе в одном университете и хоть не были в то время особенно близки, считались приятелями, которых многое связывало. Потом их пути ненадолго разошлись, чтобы вновь пересечься в той самой истории с «Технологией Т», проданной доверчивым голландцам. Они получили почти равные доли, но, в отличие от Крамского, Андрей Федорович решил поиграть с судьбой и приумножить легко пришедшие деньги, за что и был очень быстро наказан. По счастью, потерял он не все – после разборок с кредиторами у него осталось около трети капитала и двухкомнатная московская квартира. Андрей расценил это как последнее предупреждение и дал себе слово сосредоточиться целиком на написании книг, не отвлекаясь на побочные занятия и соблазны.
Он знал, что в побочном очень легко заблудиться. Окружающий мир воспринимался им, как причудливое смешение сущностей – большой котел, где перемешаны понятия, правила и смыслы. Их природа – движение и изменчивость. Их суть – стремительность, которая и есть жизнь. В молодости Астахов пытался успеть за жизнью, научиться бежать с ней вровень, подлаживаясь под остальных. Научившись, он, казалось, влился в ряды прочих и бежал с ними голова к голове, но потом, по инерции, опередил почти всех и вдруг остался в одиночестве – уже навсегда.
Зато он понял при этом, что лишь литература захватывает его по-настоящему и целиком. Писать приходилось урывками, но, тем не менее, он скоро почувствовал в себе нешуточный потенциал и стал с нетерпением ждать момента, когда сможет отдаться писательству целиком. Это было весьма наивно – по всем канонам он не мог заработать серьезных денег – но, как бывает порой, наивность взяла приз, обскакав многих в гонке буйных статистик. Правила подтвердили себя редчайшим из противоречий, и Астахов получил-таки немалый куш, а потеряв большую его часть, окончательно убедился, что финансовая «передышка» дана ему исключительно для реализации таланта.
Он аккуратно пересчитал остаток и взялся планировать будущее, подойдя к этому с канцелярской серьезностью и не полагаясь более на интуицию и «авось». Прикинув, сколько он будет тратить в неделю, месяц и год с поправками на инфляцию и форс-мажоры, такие как женитьба или болезнь, Андрей Федорович отобразил результат графически в виде оптимистической и пессимистической кривых. Область между ними он закрасил синим – она была достаточно велика и являла собой странную фигуру, стягиваясь в туманной дали в длинный хвост. Это было там, где ни оптимизму, ни пессимизму уже не оставалось места, но думать о грустном пока не стоило. Жизненное пространство ярко-синего цвета выглядело внушительно, а отсчет времени даже еще не был начат. К тому же, жить Астахов собирался долго, чтобы успеть сделать все задуманное – тут уж никакого пессимизма он позволить себе не мог.
Из этого следовало, что расходовать средства придется без всякого шика – верхняя из вычерченных кривых скоро пересекала жирный красный пунктир, за которым ждало безденежье. Взвесив очевидные за и против, Андрей Федорович пожал плечами и без всякого сожаления оставил на время безудержно дорожающую Москву. Перебрался он в волжский город Сиволдайск, где когда-то родился и который совсем не помнил.
Этому способствовал и недавний развод со второй женой Юлией. Она не хотела денег – ибо ушла к куда более состоятельному человеку – но их расставание происходило нервно и вытянуло из Астахова все жилы. Юлия терзалась чувством вины, ей казалось, что с ее уходом жизнь Андрея должна превратиться в одно сплошное страдание. Она хотела, чтобы и он признал это тоже – а поскольку Андрей Федорович упорствовал из непонятного мужского упрямства, Юлия, не жалея сил, изводила его звонками и внезапными визитами, ревнуя и устраивая сцены, будто до сих пор имела на него права.
Астахов стал с нею груб, но это лишь добавило ей куража. Она стала намекать, что видит в нем теперь иного мужчину, к которому, как знать, у нее даже может возникнуть недвусмысленный интерес. Это было уже слишком, и Андрей, помолодевший после развода на десять лет, позорно бежал из столицы за месяц до намеченного срока, передергиваясь от одной лишь мысли о жеманных пароксизмах давно опостылевшей ему Юлиной страсти.
С женщинами ему вообще везло не очень, и он воспринимал это спокойно, считая, вполне справедливо, что им с ним приходится еще хуже. Астахов давно уже понял, что они не способны разделить в полной мере его страсть к гармонии слов и смыслов, бессмысленную на расхожий взгляд, и уж тем более не готовы пестовать механизм ее воссоздания – его самого. Он знал, что на него обращают внимание – отблеск больших стремлений всегда притягивает любопытных – но скоро всем становится ясно, что его отклик немногого стоит: он слишком занят собой и не готов жертвовать ничем. В этом смысле Андрей Федорович являл собой крайность, до которой было далеко даже его приятелю Крамскому, но, по счастью, его интерес к слабому полу был куда менее силен, отличаясь даже некоторой отстраненностью, которую женщины не любят прощать, как любой знак рассредоточения взгляда.
Тем не менее, он почти никогда не оставался вне притязаний какой-нибудь недальновидной собственницы. Первый брак случился в ранней молодости и кое-чему его научил – главным образом, тому, что при выборе невесты нужна изрядная осмотрительность в вопросе социальных ниш. Это же быстро поняла и супруга – крепко сбитая русоволосая девица с греческим именем Елена – и не раз поминала в сердцах хороший бабушкин совет: никогда не выходить замуж за человека не своего круга. Ее отличало умение двигаться к целям, не замечая препятствий – пусть медленно, но с непоколебимостью бульдозера или асфальтового катка. Главной ее тактикой в любом сражении было постоянство напора – она била в одну точку и не позволяла себе ни одной лишней мысли. Все должно было служить делу – укреплению семейного достатка и ее собственного небольшого бизнеса. Сначала это привлекло Астахова, он увидел в ней надежность, источник постоянного заземления, который так хочется иметь рядом, если сам склонен витать в облаках. Нравилась ему и ее грубоватая чувственность, которой она отдавалась с беспримерной основательностью. Но скоро между ними пролегла трещина: Елена, увидев, что новоявленный муж чересчур расточителен в желаниях и планах, как-то сразу к нему охладела и стала замыкаться в себе. К тому же, она быстро менялась внешне: у нее утолщались руки и ноги, а волосы, напротив, становились все тоньше, обесцвечиваясь и теряя блеск. Астахов с некоторой тревогой гадал, во что она превратится еще через десяток лет, и когда Елена поставила вопрос ребром, требуя его участия в одном из своих проектов, он пошел на открытый конфликт, который и привел к разрыву – без лишних разговоров и слез.
Вскоре после этого ему встретилась Юлия, с которой они имели долгий вялый роман, завершившийся внезапным походом в ЗАГС, причем Андрей так и не понял, каким образом его к этому склонили. Впрочем, поначалу он ни о чем не жалел – вторая жена казалась ему чуть ли не идеалом. Они читали одни и те же книги и имели общих друзей. Ей нравился его мрачноватый юмор и, особенно, свобода в выборе слов – от чего бывает не так далеко до истинного или мнимого родства душ. Юлия и хотела слов – истинных или мнимых. Она работала корректором и очень гордилась знанием правил письменной речи, нередко придавая своей грамотности статус абсолютной. Чем дальше, тем больше это укоренялось в ее сознании как главная личностная сущность – поскольку прочие сущности отмирали одна за другой, словно больные листья. Постепенно она стала нетерпима к сомнениям в ее правоте, если дело касалось правописания и иже, и тогда Андрей Федорович впервые отметил в ней зачатки истеричности, вскоре расцветшей пышным цветом.
Когда-то у нее была привычка улыбаться с сарказмом всепрощения, так что складка губ ползла по лицу, взбираясь вверх, все выше и выше – и он испытывал к ней внезапную нежность. Но потом, все чаще, вместо саркастической улыбки ее губы морщились в капризную гузку, как у девочки, что хочет расплакаться, и Астахов почувствовал, что стремительно теряет интерес. Как-то раз он указал на какую-то неточность в ее корректорской правке, и Юлия обиделась неожиданно сильно, так что они не разговаривали несколько дней. Потом, месяца через два, они поспорили по поводу другого слова – он открыл словарь Даля, подтверждающий, что она неправа, а разъяренная Юлия запустила в него сковородкой и долго рыдала, запершись в ванной. Стало ясно, что и этот брак – не жилец. У Астахова завелись одна за другой несколько мелких интрижек на стороне, а потом в один прекрасный день Юлия пришла домой взвинченная и бледная, с красными пятнами на щеках, и, покружив бесцельно по комнатам, сообщила ему высоким голосом, что случайно встретила человека, который понимает ее как никто. Андрей только пожал плечами, чем несказанно ее взбесил. Она буйствовала, словно фурия, уличая его в равнодушии и эгоизме, и собрала вещи в тот же вечер, несколько ошеломив тем самым и Астахова, и нового своего кавалера, не ожидавшего, что события будут развиваться столь стремительно.
После этого Андрей Федорович, опять же подобно Крамскому, оберегал со всей решимостью беспечную неприкаянность своей холостой жизни. Романтические истории случались время от времени, но были, как правило, довольно унылы – потому быть может, что он изначально не верил в их успех. Он принял с некоторым сожалением, что чужие души – скверный энергоноситель: они плохо горят, все больше норовят тлеть и дают много дыма – не говоря уже о том, что некоторые из них довольно дорого стоят. При этом, в нем жила все же подсознательная тоска по «музе» – он выплескивал ее в бессвязных литературных опытах, не позволяя пробираться в свои книги, где его отношение к женщинам было скорее пренебрежительно-циничным. Наедине с собой однако он фантазировал довольно-таки часто, напридумывав немало теорий счастливого устройства личной жизни, а точнее – поиска тех немногих, с кем он обрел бы наконец душевный комфорт.
В какой-то момент, увлекшись НЛП, он подумывал даже, не насытить ли текст следующей книги краткими законспирированными инструкциями – и потом спокойно ждать результата. Идея показалась ему продуктивной: в конце концов, как еще извлечь собственную выгоду, властвуя над многозначным, владея недосказанным, открывая прекрасное там, где никто не видит – словом, обладая редчайшим из умений, столь пренебрежительно отвергаемым человечеством? Поневоле приходится лукавить – и приказ, скрытый коварно в каком-нибудь безобидном описании пейзажа, может оказаться очень полезной хитростью, – думал Андрей Федорович и даже провел несколько экспериментов. Но на них все и закончилось: инструкции, пусть краткие, неуловимо портили текст, нарушая гармонию тех самых многозначностей, а само изложение отдавало дешевым популистским душком – не иначе, из неосознанного стремления расширить целевую аудиторию. Результат так его удручил, что он сразу же отказался от дальнейших попыток, сказав себе с усмешкой, что именно так и жертвуют личным ради вечного, пусть принадлежащего не тебе и лишь дразнящего своей тенью.
Покидая Москву, Астахов лелеял еще одну иллюзию – о неиспорченных провинциальных барышнях, простоте их желаний и открытости душ. Так оно в общем и оказалось, но далеко не в той мере, в какой он ожидал. Иллюзия вскоре развеялась почти бесследно, хоть сразу по приезде в Сиволдайск у него случился пылкий роман с аспиранткой местного университета. Тогда по всей Волге начиналась мода на брюнеток – Астахова поразили в самое сердце волосы, черные, как смоль, и медовый обрис зрачка. Он вдруг почувствовал себя совсем юным, только лишь начинающим настоящую жизнь, и легко закружил аспирантке голову столичным стилем и изяществом рассуждений. Потом их стало связывать и общее дело, он использовал ее как провинциальную модель – заставлял ходить по улицам, делать покупки, торговаться и скандалить, наблюдал за ней с жадностью вуйариста, пытаясь взглянуть на мир ее глазами, изобретая все новые хитрости и приемы. Это чрезвычайно ее возбуждало неделю или полторы, она не жалела сил и горела будущим романом будто бы наравне с ним, но потом как-то сразу остыла, и между ними не осталось ничего, кроме изобретательного секса, который, надо признать, очень нравился обоим. Но этого казалось мало, Андрей был подавлен и удручен. Он даже забросил едва начатый опус и никогда больше к нему не возвращался.
«В наивной искренности провинции есть огромный потенциал, – писал он Николаю Крамскому, – но его очень трудно вызволить на поверхность». И добавлял тут же: «Короток, короток интерес провинциалки…» – ерничая, дурачась, стараясь свести все к шутке и не показать, что и в самом деле уязвлен. Вскоре, впрочем, время и речной воздух излечили его от хандры, он научился не требовать многого от сиволдайских подруг и признал, что в целом они все же отзывчивее высокомерных москвичек. Он быстро вычислил сущность странного обаяния местных женщин – гибрид жизнелюбия и провинциальной расслабленности. Они будто черпали энергию у большой реки, которая всегда рядом и всегда готова утешить. Склонностью к утешению тут отличались все, что бывало назойливо и бывало смешно, но куда чаще оказывалось приятно. Вместе с тем, именно тут, без аляповатого столичного грима, была ясно видна безнадежность дуализма, от которого не уйти даже в самой возвышенной из историй. Астахов чувствовал это особенно остро, прогуливаясь по набережной теплым днем, наблюдая вереницы молодых мамаш – с безупречными лицами мадонн, прекрасных и недоступных, озабоченных лишь своими детьми и отвергающих с полслова все прочие смыслы.
Это они, думал Андрей, есть главный оплот косности и реакции. В них – отрицание неординарного, алчность, трясина, животный инстинкт. И в то же время, именно они – носительницы любви, ее причина и ее источник. В этом главная ловушка мироздания, и она же – его главная насмешка. Остальное вторично – ибо ничто не вдохновляет на созидание так, как это делает любовь.
Может и мне не хватает вдохновения? – подшучивал он над собой с невеселой усмешкой. – Может, его и вовсе нет, а есть лишь тяга к черканию строк? Ее создает лишь он, внутренний mobile непонятного свойства, и это тревожно, ибо он не вечен. Или это я не вечен, а ему – ему все нипочем?.. В любом случае, тут никто не подскажет. А ведь это, – признавал он, становясь серьезным, – это большой, большой вопрос.
Глава 18
Покончив с завтраком, Андрей Федорович вновь прошелся по всей квартире, то и дело с неудовольствием поглядывая на часы. До встречи, от которой, увы, он не ждал ничего хорошего, оставалось не так уж много времени. Ему предстоял решительный разговор с нынешней своей любовницей, врачом-педиатром Анной – он собирался расстаться с ней навсегда и как раз сегодня хотел сообщить ей об этом. Как и все мужчины, Астахов не выносил объяснений и сцен, а при мысли о возможных реакциях – слезах, жалобах и упреках – у него заранее сводило мышцы лица, и на язык просились злобные слова.
Делать, однако, было нечего. Он быстро оделся, хлопнул себя по карману, проверяя, на месте ли ключи и бумажник, и вышел из квартиры, легко тронув пальцами индейский амулет – деревянные стрелы на кожаном ремешке, сделанные в пропорции Золотого сечения. Когда-то он привез его из Мексики и с тех пор с ним не расставался; прикосновение к овеществленной гармонии будто устанавливало контакт с духами и тенями какого-то древнего мира, но сегодня даже и это едва ли могло сулить удачу. Андрей Федорович криво усмехнулся и поспешил вниз, стараясь не споткнуться на выщербленных ступеньках.
В подъезде, как и всегда, стоял затхлый запах подземелья – где-то там внизу, быть может, до сих пор еще поскрипывала большая дыба и хранились орудия для вытягивания жил. На эти мысли наводила и проволочная сетка тюремной территории, что начиналась прямо во дворе, в пятнадцати шагах от задней стены, примыкая к зданию бывшего КГБ. Андрей не раз представлял себе, как сталинские следователи, получавшие здесь жилье, глядели на прогулки арестантов из окон своих просторных квартир – связь между жертвой и палачом не должна была прерываться ни на миг… При этом, собственные его окна выходили на другую сторону, и, как выглядит тюрьма на самом деле, он не имел ни малейшего понятия.
Попетляв меж гаражей-ракушек, Андрей Федорович вышел на Московскую и наскоро огляделся. Его дом грубой каменной кладки, мрачный, семиэтажный, с трехметровыми потолками, уверенно доминировал в пространстве, врезаясь в череду купеческих зданий, как угловой форпост над оживленным перекрестком. Он был похож на крепость и тем нравился Астахову – потому наверное, что и весь город воспринимался им как дальняя точка побега или ссылки, последний редут, бастион на границе с басурманской степью, чем тот собственно и был во времена предприимчивой Екатерины. Лишь прожив тут несколько месяцев, он неохотно стал наделять Сиволдайск более развитыми свойствами и чертами, насмотревшись на причудливое смешение рас и ощутив в какой-то мере наивную цельность восприятия мира, присущую жителям удаленных мест.
Купив сигарет в палатке, торгующей всем, от хлеба до поддельного арманьяка, Андрей Федорович повернул к центру и зашагал по бугристому тротуару, разделенному на части вереницей деревьев. Асфальт был нечист, и воздух казался чересчур тонок, а уличные звуки будто пробивались сквозь мутноватую слюду. Ощущение тревоги, мучавшее с утра, вернулось вдруг без видимых причин – у Андрея перехватило дыхание, и даже сердце забилось чаще. Замедлив шаг, он без любопытства скосил глаза на одинокого постового, маячившего у входа в здание районной милиции, отобранное когда-то у «кровавого ГБ». Оно было старой постройки и имело цвет малинового мусса. Из центральной его стены торчал одинокий балкон, как трибуна для обращений к народу, но, подойдя, каждый мог видеть, что это обман, и у балкона нет пола. Постовой, узнав Астахова, вяло кивнул и со вздохом поправил фуражку, ему было жарко, скучно и хотелось пива. Вдруг дунул ветер, и в воздухе сразу запахло пылью. Ужасный город, – подумал Андрей Федорович в сердцах, – и как меня сюда занесло?
Он побрел дальше, посматривая по сторонам в поиске знаков, сулящих позитив. Как и любая провинция, Сиволдайск на знаки был щедр, но сегодня, увы, ничто не радовало глаз. Медленно ползли автомобили, пофыркивая и сигналя, солнце жгло уже вовсю, и на лбу у Андрея выступили капли пота, а потом ему встретилась котлярская цыганка с косынкой, завязанной под подбородком – это была дурная примета, она сулила неприятности и печали. Астахов выругался вполголоса и решил даже перейти на другую сторону улицы, в тень большого серого здания с поликлиникой на первом этаже. Оно было длинное, как дебаркадер, и хмурое, как заброшенный каземат, у его угла всегда стоял фургон неотложки с побитым ржавым кузовом и валялись груды раскисшего картона, из-под которого выползало что-то, напоминающее использованные бинты. У фургона он увидел группу санитаров, вышедших покурить; один из них, похожий на пожилого прозектора с довольным лицом, глянул вдруг в упор, потом отвернулся и, продолжая прерванный рассказ, произнес с угрозой: «Так вот, а я ему говорю – ну ты зайдешь ко мне в процедурку…» Это вызывало неприятные картины – Андрей Федорович зашагал дальше, стараясь не выдавать беспокойства, но в голове у него зашевелились мысли о бренном, и по спине пополз противный холодок.
Что-то было не так, пространству явно не хватало устойчивости. Чтобы отвлечься, Астахов напомнил себе о разговоре, что ждет его совсем скоро, и стал думать об Анне, тем более, что и она имела отношение к медицине, проработав лет семь в лучшей здешней больнице. Там они и познакомились, когда он зашел туда за каким-то пустяком. Анна встретилась ему случайно и подсказала, куда идти, блеснув серыми глазами; она казалась сказочно-неприступной в белом халате и со стетоскопом на шее, как снежная королева или красавица, закованная в лед. Это раззадорило его не на шутку, так что он сразу сделался чересчур пылок и сказал лишние слова, и потом, без всякой нужды, слишком многое обещал…
В целом, Астахов не нравился себе в этой истории. Все начиналось красиво и ярко – их мимолетная встреча буквально через сутки переросла во взаимную страсть. Он разыскал Анну в конце рабочего дня, надеясь лишь условиться о совместном ужине, но она соблазнила его сама – вела за руку по больничному коридору, высокая, статная, с напряженным взглядом, втолкнула в полутемную каморку и повернула ключ, торопливо разделась, прижалась мягкой грудью… В каморке с метлами они провели долгие два часа, потом поехали к нему, и там он наконец рассмотрел ее как следует, горделиво отметив безупречность форм, а заодно и довольно-таки быстрый ум. Ему нравилось все, и он подумал даже – признаться, не в первый раз – что вот она, та женщина, непохожая на прочих, с которой все будет взаправду. Их роман оставался беспечно-легким еще дней пять или шесть, а потом в него вмешались сложности жизни и стали отвоевывать территорию пядь за пядью, постепенно выступая на первый план.
Астахов не скрывал от себя, что Анна и теперь значила для него немало, а его к ней интерес все еще нисколько не угас. Она продолжала удивлять его порой, на ее примере он сделал несколько важных открытий, которые ждали своей очереди, чтобы обрести жизнь в какой-то из будущих книг. Главным из них он считал необъяснимый сдвиг восприятия, присущий провинциальным барышням, большинство из которых, даже и повзрослев, так и не выросли из отроческих грез. Их мир был странен и многолик, пусть и втиснут в узкие рамки, в нем встречались забавные смешения форм, способные поставить в тупик кого угодно. Анна считалась образованной женщиной, читала Кафку, Борхеса и Джойса и отличалась независимостью суждений, но вместе с тем была отчаянно суеверна, и всерьез утверждала, что порой спрашивает совета у бесплотного духа своей бабушки. Ее фантазии отличались изощренностью и упорством, пусть и ограничиваясь бытовой мистикой. В них фигурировали пришельцы из прошлого – привидения и ожившие мертвецы, а еще – непременные домовые и лешие, без которых в России не обходится ни одна сказка. Были и другие необычности – так, Анна не имела адреса электронной почты, считая его признаком безнравственности, ибо всемирная Сеть, как ненасытный молох, затягивает души в лапы лживых развратников. В любви она была раскована и бесстыдна, но наотрез отказывалась от средств механической контрацепции, утверждая с жаром, что их используют только шлюхи. Словом, все доказывало, говорил себе Андрей Федорович, что русская женщина – это чрезвычайно дикая вещь. По крайней мере, скучать с ней не приходилось – и он это очень ценил.
Однако, помимо безобидных странностей, у нее был еще и совершенно реальный муж, создававший множество проблем. Их десятилетний бездетный брак давно опостылел обоим, около года назад Анна собралась наконец подать на развод, но тут, в результате пьяной драки, надоевший супруг сделался инвалидом, и она теперь не могла решиться уйти от него без толчка извне. Изменять ему, впрочем, ей казалось вполне естественным, она делала это с удовольствием, выдумывая несуществующие рабочие авралы. Он о чем-то догадывался, устраивал один скандал за другим, пытался унижать ее и даже поколачивал порой, как нормальный русский мужчина, жизнь которого не удалась. Анна не скрывала от Астахова, что все это становится невыносимым – новое усугубляет прежнее, стягивая ситуацию в тугой узел. Тут же она намекала, все более и более прозрачно, что пора уже принять мужское решение и разрубить узел одним ударом, имея в виду их совместную жизнь после того, как с нынешним ее браком будет покончено. Уйти от мужа и жить одной она больше не считала возможным, это, в ее понимании, было трусливым бегством – в отличие от перемены статуса по причине большой любви. Конечно, безутешный супруг придет в ярость и в покое их не оставит, но на то ведь Андрей и мужчина, чтобы справляться с такими сложностями.
Нужно будет дать ему денег, пригрозить, напугать… – говорила она певуче, будто бы в полушутку, но поглядывая очень даже пристально. И потом продолжала: – Ведь у нас с тобой все будет по-другому, правда?.. – Потягивалась, выгибалась, как кошка, закидывала руки за голову, открывая подмышки. Затем, ласкаясь, признавалась с показным смущением: – Я так давно мечтала о настоящей семье, о детях…
Словом, ситуация ухудшалась на глазах и, по мнению Астахова, достигла уже той точки, когда «мужское решение» придется-таки принять. Оно будет не таким, как хочется Анне, но тут уж ничего не сделать: среды их обитания несовместимы, как суша и море. Это, конечно, был бы чистейший случай, – отмечал Андрей Федорович, невесело усмехаясь, – похоронить себя в провинции, в семейных дрязгах, соплях, пеленках… Забросить литературу, спиться и сдаться, много жаловаться на судьбу… Реализация национальной идеи, кислый квасной нигилизм «а натурель». Вот уж нет, не дождетесь, да и внутренний mobile не позволит.
Он с трудом разминулся с одиноким пьяницей, которого шатало по всему тротуару, потом остановился и посмотрел назад, в направлении давешних санитаров, но те уже втягивались обратно в двери служебного входа, очевидно спеша в свои «процедурки» к клизмам, зондам и сирингам. «Муж объелся груш», – пробормотал он глупую поговорку, столь любимую Анной, да и любой замужней женщиной. Вся история необычайно его раздражала – он понимал, что забыть покинутую любовницу будет непросто. Мысль о ней и сейчас волновала его, он не был уверен даже, что в последний момент не передумает и, вместо решительного объяснения, не попытается затащить ее к себе домой – хоть она и не выспалась после ночного дежурства и, наверное, вовсе не имеет таких планов.
К незадачливому супругу Андрей Федорович относился с брезгливой неприязнью. Тот являл собой типичный случай представителя местного мужского племени, ни на что не годного, но гораздого на уловки и уверенного по привычке, что его тоже следует принимать всерьез. Таких было много кругом – полупьяных, косноязычных и занудных, не сведущих ни в чем и ничего не умеющих толком.
«Я хитрый, меня не проведешь, я тебя выведу на чистую воду…» – наверное грозил он своей неверной жене. Что ей с того, привыкшей к его бессилию… – хмуро думал Астахов, щурясь на солнце, и потом в тысячный раз задавался вопросом: – Отчего каждый здесь считает себя хитрее других? Все они себе на уме: кукиш за пазухой и лукавство мизераблей, национальное достоинство специального свойства – не иначе, природа проводит эксперимент. И территория подходит – шестая часть как никак… Каждый асоциален, хоть и любят сбиваться в стадо – потому в других странах нас и считают дикарями. А за этим могла б стоять огромная сила духа – личный вызов мировой энтропии. Но сил здесь нет – все немощны, как один. Природу можно понять: ей тоже нельзя размениваться на частности.
Андрей поморщился и прикинул в уме логический ряд – слово к слову, на этом можно построить конфликт. Надо бы потом записать: эксперимент, полигон, особая роль… Тут же можно противопоставить: жалкая хитрость – исполинский вызов; немощь души – равнодушие звезд... И добавить женского начала: бессердечие – нежность; беспечный обман – готовность все отдать…
Он чуть прибавил шагу и ухмыльнулся, вспомнив, как убеждал подругу-аспирантку во врожденном благородстве большинства российских фемин. Она выражала сомнение и была наверное права: именно здесь, в глубинке, Астахов разочаровался в своих теориях, признав, что благородные гены давно улетучились из хромосом Отечества. Его особенно удручили толстые щиколотки и большие ладони – наследие казачек и волжских крестьянок, ничего аристократического в них не было и в помине. У аспирантки кстати запястья были очень даже неплохи, – тут же отметил Андрей Федорович и глубокомысленно хмыкнул. – Но вообще она сформулировала верно: главная особенность – в умении приспособиться и более ни в чем. Социальная пертурбация, перемена строя, резкий изгиб рельса… Мужчины, склонные к созерцанию, отстали от поезда на крутом повороте, ну а дамы – они живучее, стараются цепляться за поручни. И цепляются, честь им и хвала.
Он поравнялся с памятником Кирову, подумав мельком – вот, мол, еще один повод для иронии. Со здешней натуры должны писаться смешные вещи, а у меня все как-то серьезно чересчур. А тут – пожалуйста: на улице одного героя стоит другой, запоздавший во времени, да и еще походящий всем обликом на типичного сиволдайского «братка». Соединение старого, нового и новейшего… Но почему как-то все же пакостно на душе?
Ему навстречу попались две старухи, закутанные в шали, несмотря на жару. Они брели, держась друг за дружку, как крючконосые ведьмы, и Андрей Федорович отвернулся поспешно – и тут же споткнулся и чуть не упал. Покачав головой, он поспешил дальше, внимательнее глядя под ноги – в этом городе нельзя терять бдительность ни на миг. Его провинциальная тишь обманчива, как поверхность омута – даже здесь, в самом центре, где никакой мистике не осталось места…
Астахов представил себе Анну, что идет к месту их встречи по другим улицам, но тоже, наверное, беспричинно волнуясь. Ей, конечно же, трудней, чем ему, он ей до сих пор непривычен – заезжий принц, живущий непонятной жизнью. Но у нее есть средство – она провела здесь много лет и привыкла к большой реке. Она может выйти на набережную, постоять час-другой, убедиться, что терзания напрасны, и время течет так же, как и всегда. Свидетельство вечности, которое под рукой… А он чужак, Волга не сумеет научить его безразличию, которое в крови у выросших на здешних берегах. Хоть, конечно, в ее власти изменить любого – вот и писать он здесь стал по-другому, не так вязко и плотно, как раньше. Когда-то его фразы выходили сгустками, неподатливыми на ощупь, он старался втиснуть побольше смысла даже в самый короткий абзац. Река открыла ему глаза на тщетность стремления уместить огромное в малом. Большому содержанию нужны крупные формы, его не закодируешь, не сожмешь хитрым алгоритмом. Изложению подобает плавность – и не стоит переживать, если кому-то кажется, что страниц слишком много. Ну а фразы, они могут быть коротки или длинны, это в общем ничего не меняет.
Андрей Федорович стал думать о своей нынешней книге и нахмурился – там тоже был тупик. Клубок стягивался туже и туже – интересно, Анна чувствует это, находясь от него в четверти часа ходьбы? Мироздание пульсирует, играет, как кошка с мышью – то сожмет, то ослабит хватку. Сейчас его мускулы явно напряжены – и это неспроста. Не иначе, оно указывает на что-то, хочет привлечь внимание, дать сигнал. С каждым кварталом дышать все труднее. Что-то должно произойти – неужели с ним? Пусть бы только не с Анной, она-то вовсе не заслужила плохого…
Он ступил на брусчатку у входа в модное кафе и вдруг замер на месте, оцепенев, как и все, оказавшиеся поблизости. Вопль клаксона и отчаянный визг тормозов взрезали воздух аккордом, жалящим нервы, сразу вслед за которым раздался глухой удар – и крики, и звон стекла. Астахов понял мгновенно – вот оно, случилось. Потом обрадовался – случилось не с ним. И лишь затем, с миллисекундным опозданием, осознал картинку, отпечатавшуюся в сетчатке: грузовой фургон, мчащийся от цирка, по улице комдива Чапаева; другой автомобиль, Мерседес с темными непрозрачными стеклами, рванувший фургону наперерез; и через мгновение – груда железа, в которую превратились они оба, дым, какие-то брызги, стеклянный дождь… Наверное, проскакивал на желтый, – машинально отметил Андрей, – мчался на угнетателя пролетариев в подлинных традициях Красной армии. Хоть и не в тачанке, но с запасом классовой ненависти... Потом опомнился, порывисто вздохнул, пробормотал вслух: – Скорую, скорую, – и стал оглядываться в поисках телефона-автомата, забыв даже о сотовом, лежащем в кармане джинсов.
«Скорая» действительно была нужна – шоферу Мерседеса, счастливо оставшемуся в живых. Удар грузового фургона пришелся в заднюю дверь, за которой сидел единственный пассажир, умерший мгновенно – равно как и водитель грузовика, действительно пытавшийся проскочить на желтый свет, уже сменившийся красным. Но если смерть водителя никак не повлияла на наших героев, то кончина важного пассажира имела к ним самое прямое отношение: на заднем сиденье седана класса S ехал не кто иной, как «покровитель» Тимофея Царькова.
Ему, как и Астахову, тоже не нравилось сегодняшнее утро, однако, будучи человеком практическим, он не искал к тому слишком сложных причин, полагая, что и без того имеет достаточно поводов быть не в духе. Проснулся он с тяжестью в голове, которая вновь стала мучить его последние несколько недель, и долго лежал в постели, гадая, есть ли это свидетельство надвигающегося циклона или же сигнал более серьезного свойства, о котором стоит рассказать врачу. Затем ему позвонила любовница, хозяйка салона красоты, и полчаса донимала проблемами, не стоящими выеденного яйца, но главное – именно на сегодня была намечена «акция» с Царьковым, и «покровителя», как всегда перед щекотливым делом, терзали сомнения, все ли он спланировал как должно, и не помешает ли задуманному какой-нибудь подводный камень. Потому в машину он сел мрачным и хмурым, недовольно потирая затылок, и выругал шофера за какую-то мелочь, нагнав на того порядочного страху. Первое, что он хотел сделать у себя в кабинете – это запереться от всех на ключ и еще раз проговорить детали с главным из тольяттинских гангстеров, но дожить до этого момента у него не вышло. Безвестный посланец судьбы, успевший уже с утра «поправить здоровье» водочкой с пивком, смешал все планы и «покровителя», и многих других, врезавшись на полном ходу в бок новенького «Мерса» и задав работы спасателям, потратившим битый час на то, чтобы извлечь тела из покореженных автомобильных останков.
Этого Андрей Федорович уже не видел. Он брел навстречу сигналящей пробке, взволнованный и бледный, ничего не замечая кругом. Смотреть больше было не на что – все главное уже случилось. Напряжение в воздухе спало, будто лопнула тугая струна. Запущенный снаряд мироздания попал не в него, но просвистел довольно-таки близко. Смысл этого ему еще предстояло обдумать.
В двух кварталах от злополучного перекрестка жизнь уже шла своим чередом. Было людно, молодухи-татарки, рассевшиеся вдоль тротуара, бойко торговали, чем придется. Разбитная девчонка из магазина галантереи попыталась было поймать Астахова за рукав. Пойдемте к нам за джинсиками, есть и рубашечки новые турецкие… – зачастила она фальцетом, но смолкла и отшатнулась, увидев его лицо.
Лишь когда показалась площадь со зданием рынка, похожим на стилизованный вокзал, и цирк братьев Сермяжных с зеркальной стеной, за которой будто готовился фокус с исчезновениями, Андрей немного пришел в себя. Руки больше не тряслись, и во рту исчез металлический привкус, а мысли вновь обрели какую-никакую стройность. Дежа вю, – пробормотал он, – то есть нет, что это я болтаю… Никакое не дежа вю, а предвиденье непонятной природы. Впрочем, избыток необъяснимого всегда несет в себе положительный импульс.
Ему подумалось тут же, что сложность пространства-времени, к пониманию которой человечество пока не приблизилось, ценна хотя бы тем, что не дает никому права сводить явления к примитиву – несмотря на то, что кругом, куда ни глянь, именно примитив цветет пышным цветом. Размножайтесь, плодитесь, – усмехнулся Астахов, обращаясь неизвестно к кому. – Что с вас взять еще, вы ведь больше ни на что не способны. Я на вас не сержусь, все мы одинаково наивны. В этом есть надежда – может все устроено хитрее, и жизнь духа не кончается со смертью…
Вскоре он увидел Анну – она сидела на скамеечке у фонтана, передвинувшись почему-то с обычного своего места к статуе морского котика с мячом на носу. Как и всегда, ее поза казалась неестественной, с очень прямой спиной и нарочитым поворотом головы. Когда он подошел, их разделил поезд, катающий детей, и с полминуты они глядели друг на друга сквозь ажурные окна вагонов, раскрашенных в веселые цвета. Что-то в ее взгляде показалось Астахову странным, какая-то отрешенность или тень смирения – он подумал даже, нет ли тут почвы для новых предчувствий и устало вздохнул.
Извини, я опоздал, – сказал он ей, целуя в щеку. – Там страшная авария на перекрестке с Московской. Боюсь, что есть пострадавшие – если не сказать мрачнее.
Да, ужасно, – откликнулась Анна, пристально глядя ему в глаза. – Им, конечно же, хуже, чем мне, но и мне так плохо, что я даже не могу их пожалеть.
Что случилось? – удивился Андрей Федорович. – Что-то с мужем? Пойдем в кафе, я накормлю тебя обедом.
Знаешь, – медленно выговорила Анна, – мне кажется, ты решил меня бросить. Ведь так?
Между ними сразу выросла стеклянная стена. Астахов помолчал, потом поднял руку, потер висок и сказал, не отводя взгляда: – Да, так.
Ну, бросай, – пожала плечами Анна, – зачем при этом еще и есть? – и вдруг повернулась и побежала прочь, так что он не успел добавить ни слова.
|
 |