|  |
The Black Pelican
Part II
Chapters 7-8 |
|
Глава 7
Арнольд Остракер, несмотря на свое нордическое имя, и впрямь выглядел типичным иудеем - с курчавыми волосами угольно-черного цвета, чуть тронутыми первой сединой, крупным носом и глазами, в глубине которых мерцал отсвет не то тщательно скрываемых страстей, не то привычного презрения к человечеству. Он казался моложе Арчибальда и вместе с тем крепче и увереннее в себе, будто представитель нового племени, пришедшего, чтобы вывести заблудших и всколыхнуть застаревшую рутину. Лишь что-то, какая-то малость выдавала в нем склонность скорее к созерцанию, нежели к действию. При внимательном взгляде становилось ясно, что и он едва ли метит в поводыри, но если Арчибальд, при всей заносчивости и острословии, так и не научился скрывать свою ранимость, то его близнец по первой букве, второе А их юношеского союза, гордо демонстрировал изрядной толщины панцирь, словно предупреждая: с ходу не возьмешь, придется повозиться - так что у нападающих, особенно не слишком ретивых, возникал повод поразмыслить: а стоит ли вообще ломать копья?
Знакомясь, он сразу глянул на мою отметину и чуть заметно улыбнулся всем круглым, чистым, холеным лицом, едва не спровоцировав меня на ответную грубость. В отместку я стал посматривать на него подолгу с тяжелой задумчивостью, словно прикидывая про себя, на что вообще он годен, но Арнольда было не смутить такой ерундой, так что вскоре развлечение мне надоело. Он же был весьма учтив со мной, равно как и с Немо, и вполне равнодушен к нам обоим - очевидно во всей компании интересовал его один Арчибальд, а остальные представляли собой лишь не слишком обязательный фон.
Надо признаться, утром того же дня я столкнулся с доктором Немо на океанском берегу и, не утерпев, стал расспрашивать про Остракера и про ежегодные встречи двух А, одну из которых нам вскоре предстояло лицезреть. Немо, как всегда по утрам (а я встречал его в это время неоднократно), был куда более неловок в разговоре, чем во время наших сборищ в Арчибальдовской студии. Однако, тема Арнольда Остракера быстро пробудила в нем красноречие, и он, поблескивая белками в красных прожилках, поведал мне многословно и сбивчиво, что это злодей каких мало, кровопивец и жестокосердый оборотень, и что, будь его, Немо, воля, он бы засадил его в клетку и не выпускал оттуда никогда. Я стал настаивать на разъяснении, пораженный пылкостью изложения, и Немо понемногу остыл и взял назад почти все свои эпитеты, настаивая однако, пусть уже и не так красочно, что Остракер и в самом деле злодей и злой гений, источник страданий нашего Арчибальда и наверное многих других невинных жертв, хоть конечно они оба, и Арчибальд и Арнольд, безобидны как насекомые, если не принимать их всерьез по всяким пустякам. Тем не менее, Остракер - это как больная совесть, привязчивое видение, которое не изгнать, и наш Арчи, впечатлительная душа, переживает подолгу, чуть что взбредет ему в голову по поводу своего юношеского дружка - подаст ли тот весточку или, вот как сегодня, объявится самолично, чтобы потрепать языком.
"Очень забавна следующая вещь, - говорил Немо, вновь оживляясь и жестикулируя пухлыми руками, - они оба до сих пор жить не могут друг без друга. Знаю, знаю - многие утверждают без особых на то причин, что противоположности притягиваются неудержимо, но, во-первых, эти двое не так уж противоположны, а во-вторых, само правило слишком расплывчато, его не запатентуешь как диагноз. Я бы рассудил, что тут тоже есть явный признак теории двух точек - точнее, ее конкретизации в, так сказать, теории двух зеркал", - и Немо посмотрел на меня искоса с несколько настороженным видом.
Я старательно покивал, и он продолжил, воодушевляясь на глазах: "Два зеркала - это геометрическая аллегория, не более, но вполне наглядна, по крайней мере на мой вкус. Согласитесь: отражение - это хорошо, но надоест, а ничего другого не добьешься. То ли дело, если глянуть будто с затылка - все по-другому, непривычно и свежо, но главное - это не один ведь новый ракурс. Нужно же, чтобы одно зеркало отразилось в другом, иначе не извернешься и с затылка не углядишь, а то, первое, оно отражается во втором, а потом в себе, и то в себе - и так далее, до бесконечности. Согласитесь, это нечто другое, чем просто две точки - взять хоть картину и историю для нее, чтобы далеко не ходить - там круг замыкается сам собой, а тут так легко не замкнешь, так и прыгаешь туда-сюда словно шарик от пинг-понга, порою и сам не зная, как остановиться. Можно очень далеко зайти, занете ли, это световой луч затухает сам собой, да и то очень уж не сразу, а когда еще и огонь бушует внутри - или хотя бы тлеет на худой конец - то можно наотражаться до одурения и всякий счет этим отражениям потерять. Сдвинуться с катушек, иначе говоря, это я вам как врач подытоживаю - опасно, да, но затягивает, не оторваться..." - Немо сделал рукой энергичный отрицающий жест.
"Хорошо, - сказал я, тоже размахивая руками, будто помогая поймать ускользающую мысль, - хорошо, но такие, как вы выражаетесь, зеркала должны быть разбросаны вокруг во множестве - вы и я например, та же Мария, быть может... Почему эти двое между собой? Как-то искусственно чересчур..." "Нет! - с досадой крикнул Немо, - Нет, вы не поняли ничего. Надо же отразиться не раз и не два, надо же чтобы огонь... Я же объяснял. Прыгающий мячик, одна и та же сущность из стороны в сторону разным боком... У вас с Арчи и сущностей-то общих нет, а я ленив и трусоват - каждый знает", - Немо нехорошо усмехнулся.
"Нужно же, чтобы что-то совпадало, - говорил он мне терпеливо, взяв за локоть и увлекая вдоль берега, - ну там, общая юность или одно и тоже безумие в зрачках, как у этих двух, увидите сами, а иначе - полное затухание, отражения нет, ты будто в пустыне... Только уцепившись, поймав зубчиком зубчик, можно раскрутить колесики с обеих сторон, и пойдет картинка - от одного к другому. Одна амальгама искривлена: короткие ножки и плоская голова, животики надорвешь от смеха, но и вторая не промах: туловище вытянуто иглой да еще и прогнется посередине... Так они и лезут друг на друга за разом раз - забавные вещи могут получиться... Если конечно не злоупотреблять", - загадочно добавил он и подмигнул.
Теперь, в студии у Арчибальда, я приглядывался к обоим А, словно опытный зритель на сеансе у фокусника, но, как ни крути, не мог распознать до поры ни обмена тайными отражениями, ни даже пресловутой искры безумия в зрачках у Арнольда Остракера. Его ухоженные черты светились чуть высокомерным радушием, наигранным, не иначе, и все мы сидели как-то чересчур чинно, принарядившись и вспомнив вдруг об изяществе манер. Даже Мария, прислуживающая с обычной своей пугливой церемонностью, надела новый фартук, а Немо так вообще щеголял в двубортном пиджаке песочного цвета. Странным казалось и то, что на столе не было алкоголя, и это удивляло не только меня - Немо тоже посматривал с неудовольствием на бутылки минеральной, уныло выстроившиеся среди салатов, и Арчибальд нетерпеливо ерзал на стуле, будто дожидаясь чего-то, один лишь Остракер сохранял свою иудейскую невозмутимость, что может сравниться только с невозмутимостью восточной, но уходит корнями еще поглубже, получая тем самым некоторое право на первенство.
Разговор не клеился, и никто не изъявлял готовности оживить обстановку. Немо сидел с видом провинциального скромника, подоткнув салфетку под подбородок, и аккуратно отламывал крошечные кусочки пшеничного хлебца, Остракер со сдержанным аппетитом поглощал вяленую камбалу и столь же сдержанно соглашался с Арчибальдом, который рассуждал о каких-то совсем неинтересных вещах. Перед этим он представил нас друг другу: "Знакомьтесь, Арнольд, это Немо, наш доктор - а, ну да, вы ж знакомы, я и позабыл - ну а это у нас новенький, столичный так сказать поэт..." - и с удовольствием потом наблюдал как я, покрывшись испариной, бросился в дебри косноязычных опровержений, но вскоре все про это позабыли, и Арчибальд увял.
Теперь он говорил о возрастных порогах нильских аллигаторов, утверждая, что самые крупные из них живут до ста двадцати лет, но только в неволе, а в условиях естественного рациона не дотягивают и до девяноста. Немо время от времени замечал на это, что Арчибальдовские данные устарели и годятся только для посетителей зоопарков, а Арнольд Остракер, напротив, подтверждал цифры, ссылаясь на ежегодный естественнонаучный альманах, да еще и ударился потом в нудное разъяснение разницы между аллигатором и куда более известным нильским крокодилом. Все втроем они были скучны до безобразия, и я хотел уже выкинуть какой-нибудь трюк - швырнуть вилкой в стену, позадираться к Арнольду или, скажем, неприлично пошутить - но тут Мария появилась в студии со столиком на колесах, на котором - и тут мне все стало ясно - на котором громоздились бутылки со сдержанно-классическими этикетками, и Арчибальд, прояснев лицом, захлопал в ладоши.
"Ура! - крикнул он громко, - Вот и долгожданный сюрприз! Прошу меня простить, я отнюдь не намеревался томить вас ожиданием, но что-то доставка запоздала - провинция, понимаете ли, глушь. Однако, подождать стоило - это тридцатилетний Макаллан, лучший скотч, который можно достать в наших местах..." - и он, схватив одну из бутылок, стал любовно рассматривать наклейку. Я конечно же испытал немедленный приступ дежа вю, вспомнив Гиббса и последний вечер в доме на берегу. Как и тогда, виски пришлось очень кстати - никто не стал отказываться, в том числе и Арнольд Остракер, который, налив себе полстакана, тут же и вытянул их одним богатырским глотком, так что я посмотрел на него с уважением - по-видимому, оба А прошли неплохую школу в совместно проведенной юности. Остальные, включая меня, тоже не теряли времени даром, отдавая Макаллану заслуженную дань, и обстановка за столом сразу же изменилась самым волшебным образом.
Арчибальд, впрочем, крепко держал инициативу в своих руках. Я подумал даже, что и виски запоздало по его умыслу, чтобы произвести побольше эффекта, но может это было бы чересчур уж тонко. Тем не менее, он ощущал себя героем и разглагольствовал теперь с удвоенной энергией.
"Я расскажу вам про Арнольда, - обращался он к нам с Немо, - про Арнольда, что есть художник в смысле именно этого слова, и к которому никак не прилепишь понятие поплоше, поскромнее и полукавее - живописец, например, или что там еще напридумывали для самооправданий. Я, помнится, уже рассказывал про него Немо в прошлом году, но прошлый год был давно, а Немо наверняка позабыл..." - Арчибальд небрежно глянул на доктора и отхлебнул из стакана. Немо поморщился, но ничего не сказал. "Так вот, - продолжал Арчибальд, - про Арнольда, да, но прежде необходимо затронуть общие вопросы, иначе значительная часть так и останется в тумане. Общий же вопрос собственно один, и мы зададим себе его сейчас - да, да, вот так: Что есть искусство? - не больше и не меньше, и конечно я не безмерно самонадеян, так что на всеобъемлемость не претендую, но хотел бы дать хоть иллюстрацию, желая, так сказать, очертить границы..." - он снова сделал глоток, и Немо тут же воспользовался паузой.
"Я могу тоже поделиться об искусстве, - начал он чуть сбивчиво. - С точки зрения теории двух точек..." "Немо! - рявкнул Арчибальд, - прошу вас, не перебивайте старших, - и доктор послушно смолк. - Пусть мы родились с вами в один год, но в искусстве я старше вас на целые века. Так вот, я продолжаю..."
Арчибальд говорил, а я потихоньку наблюдал за Арнольдом Остракером, в котором произошла заметная перемена. Не знаю, был ли тому причиной шотландский напиток, или Арчибальд стряхнул с него оцепенение своим красноречием, но господин Остракер, "художник, а не живописец", теперь явно был начеку и сидел, напрягшись неуловимо, хоть и оставаясь в той же позе, а в глазах у него я заметил следы тревоги сродни той самой тревоге, что являлась во взгляде Арчибальда всякий раз, когда он подводил меня к новому своему холсту.
Не иначе, стены действуют, - подумал я, - или чувствительные души во всем ждут подвоха? Но про этого Остракера не скажешь, что уж чувствителен чересчур - вон какая физиономия. Кто их разберет, впрочем...
"Если лгать, то всегда попахивает мистикой, но если смириться и следовать истине, то очень даже рискуешь быть осмеянным, - вещал тем временем Арчибальд, размахивая стаканом. - Потому я все же буду волен в интерпретациях - просто чтобы не навлекать ненужный риск. Итак, искусство - поговорим об искусстве, да, но при этом нельзя не упомянуть о времени в первейшую же очередь, ведь именно время всегда главенствует в разговоре, будучи и главным для него поводом, и двигателем, и, простите за вульгаризм, горючим. Мы наливаем виски в стаканы - и это есть тема времени, мы скучаем - и время уходит, мы говорим о чем угодно - о скачках, о погоде, о женщинах - и время тут как тут, напоминает о себе чуть не в каждой фразе, от него не скрыться, из него не выпасть так, чтобы потом вернуться обратно, а главное - его не остановить. О, конечно, на это многие сетовали до меня, и теорий у всех хоть отбавляй, вот и Немо туда же - убежден, ему найдется в чем признаться, и его две точки окажутся тут как тут - и целое скопище других, лучше и хуже Немо, тоже готовы воздвигнуть свои замки, стройные до поры - пока не дунет ураган или, к слову, мгновенье не прошелестит поблизости, выражаясь высокопарно. И я туда же, я с ними, не судите строго, но и все же - честнее многих, ибо не отрицаю главного малодушия. А главное, оно вот в чем: суть тех теорий не в понимании и не в толковании, как подобало бы мнящим себя мыслителями - забудьте про бескорыстное осмысление и ищите меркантильный интерес. Ищите и, уверяю вас, найдете - в сущности, все теоретики озабочены одним лишь насквозь практическим смыслом: поймать, ухватить, задержать неумолимый поток, чтобы, понятно, удержаться в нем самим возможно подольше, а проще говоря, не сдохнуть в свое, извините, время, как прочие неразумные тупицы, а напротив, устроить с ним игру в салочки с ненулевым шансом на выигрыш. Догнать и хлопнуть по спине, ухватиться за рукоятку и запрыгнуть в вагон - глядишь, путешествие продлиться еще, и там, на пути - что кому нравится: горы устриц и литры коньяка, женщины, все на выбор, или же с другого боку - слава, почет, бессмертие... Слов впрочем удачных пока не нашли, но и не в них суть - все равно в салочки не получается, потому что, старайся, не старайся, расставляй, не расставляй ловушки, все напрасно: ловишь, ловишь, а оно - сквозь пальцы. Один пытается, другой, целые мильоны пыжатся почем зря, а в результате - сквозь пальцы, и на пальцах ни следа. Обидно, впору отчаяться - и я тоже хотел отчаяться, но вместо этого стал ждать озарения, и оно пришло: я придумал сеть..."
Арчибальд замолчал, оглядел свой пустой стакан, плеснул туда скотча и вдруг сказал обиженно: "Но, конечно, если это неинтересно, то я могу и не продолжать..."
"Нет, нет, Арчи, продолжайте пожалуйста", - тут же с жаром откликнулся Немо, и Арнольд Остракер энергично закивал в смысле одобрения, а я лишь бросил взгляд исподлобья, вспомнив тут же свои собственные потуги с временными осями и мельком подумав, не насмехается ли он и надо мной вкупе с остальными. Если насмехается, то кругом неправ, и нечего всех валить в одну кучу; все-таки я не как они: кто в салочки, а мне бы разобраться с уже ушедшим, которое останавливать не нужно, и так уже не движется вовсе. Кому продолжать наслаждаться жизнью, пока не осточертеет до икоты, а иным искать и искать, в чем оно, наслаждение. У них теории, они ловят что-то там в сети и переживают, что не попадается ничего, у них озарения и открытия, а у меня - лишь смешная цель: договориться с самим собой, а после я заброшу все грезы, ибо в них нет толка. Но зато я себе не лгу - вон они измышляют хитрости и изворачиваются, чтобы не попасться, а я лишь борюсь с собственной ленью и со своею тенью, зная, что путь - не вширь, а вглубь, и нечего гоняться за разбегающимся в стороны, достаточно и того, что давно уже лежит себе недвижимо, мертвым грузом, дожидаясь, пока кто-то обратит взор. И заглянет вглубь, и найдет - но другим ни слова, "о главном - молчок"...
Я фыркнул презрительно, но тут же извинился жестом - продолжай мол, Арчибальд, это я не тебе. Тот еще раз нас оглядел, задержавшись на мне скошенным зрачком, и, вздохнув, заговорил вновь.
"Итак, сеть, - произнес он важно, - само собой, чтобы поймать или, хотя бы, стеснить в передвижении. Любой обстоятельный философ, любой профессионал рассмеется в лицо, но - оставим гордыню и стерпим. А стерпев, продолжим и увидим: сеть, переставим букву, есть - сеть-то она есть, просто незаметна на невнимательный взгляд, а не заметив сети, можно проглядеть и пойманную рыбку. Тогда всем философам позор, а мне - те самые почет и слава, потому что я-то не боюсь показаться смешным и оттого не прохожу мимо очевидного, гордо задрав нос..." - Арчибальд посмотрел на нас назидательно и строго, и Немо вдруг прыснул коротким смешком, но тут же захлопал ресницами и покраснел.
"Вот-вот, - сказал Арчибальд с горечью, - но ладно, шутки в сторону, я знаю, что сеть существует и глупо это отрицать. Ее строят уже тысячи лет - те несколько тысяч лет, на протяжении которых человек разумный, пусть и творя в основном неразумные поступки, с удивительным постоянством продуцирует особей, что, вопреки казалось бы всякой логике, создают вещи, бесполезные в быту. Ну да, вы поняли конечно, я просто не хочу громких словес - вещи, не применимые в обиходе, но украшающие мир, вещи, при взгляде на которые, при обонянии, осязании которых, при восприятии их на вкус или на слух, или посредством букв и знаков, человеческий разум 'задумывается', если можно так сказать о разуме, разум 'оторопевает', если опять-таки можно так про него сказать, разум наконец просто отдает должное - и в этом есть связь индивидуумов покрепче любой другой, а мгновение при этом - мгновение неподвижно, время уловлено на краткую секунду, безжалостная бессмысленность его бега перечеркнута осмыслением найденной кем-то гармонии, потому что нить, протянутая от одной мысли к другой - не светом, не лучом, не даже наимоднейшим нейроном - находится вне часов, дней, лет. От древнегреческой статуи к симфонии девятнадцатого века - мгновенно! От папируса к современным томам - в миг! Где время, покажите мне? Его нет, оно бессильно. Стоит на месте - это ли не чудо?..."
На щеках Арчибальда пылали красные пятна, руки дрожали, расплескивая скотч. "А сеть - она растет! - продолжал он, блестя зрачками, - Еще мало узлов, так что годы просачиваются легко, но - дайте срок, ничто не пропадет даром. Картина - новый узел; затейливый мотив, пусть сентиментальный донельзя - тоже можно взять, почему бы и нет; рукопись или статуя - берем в долю, все сгодится, все заставит замереть и поразмыслить... Сеть растет, и времени все труднее - когда-нибудь оно перестанет струиться столь привольно, будет, знаете, сочиться по капелке, а потом и вовсе - стоп, приехали. Над временем возобладает дух, соткав паутину из миллионов ячеек - где при этом окажемся мы, я не знаю, предупреждаю сразу, да и не суть. Суть же в том, что ячейки эти - они не одинаковы, нет, и узлы тоже не похожи один на другой - иные можно проскочить, почти не заметив, а у других - целые водовороты с бурунами. И вот тут-то - тут-то я и перехожу к моему Арнольду и к его художествам, а если он встрянет, то держите его за руки, чтобы не помешал..."
Я посмотрел на Остракера. По его лицу пробежала судорога неудовольствия, и та неуловимая тревога, что появилась, как только Арчибальд завел свой монолог, еще усилилась быть может, но он сидел в спокойной, чуть небрежной позе и показывал всем своим видом, что вовсе не собирается вмешиваться. Немо тоже переводил взгляд с одного А на другое и чуть покачивался на стуле, очевидно пребывая в нетерпении. Арчибальд выдержал легкую паузу, обвел нас лихорадочными глазами и вдруг рассмеялся - беззащитно и беззлобно.
"Ну да, впрочем, что ему беспокоиться, он же знает: от меня - одни похвалы, - признался он со смехом и потянулся за бутылкой. - Потому что: не завидуя, признаю правоту. И, кстати, не я один", - подытожил Арчибальд неожиданно угрюмо, долил себе еще виски и задумчиво его понюхал.
"Рассмотрим природу узла с точки зрения его привычности разуму или слуху, или хотя бы глазу, чтобы не ходить далеко, - заговорил он снова, взяв педантично-профессорский тон и отставив стакан в сторону. - Вот например пейзаж со скалами - привычен и мил, даже простояв около него достаточно долго, все равно можно удержаться мыслью и не сбиться на другое, но - мал и слабосилен, так что долго-то и не простоишь. Портрет посложнее - бывает, возникает сомнение или внутри начинает щекотать; какие-нибудь странно-синие птицы на невозможно красном - еще сложнее, но все еще обозримо-просто. И вдруг - живопись Арнольда Остракера и прочих таких же, но мы сейчас говорим именно про него. Ничего привычного и ничего знакомого - да и дело-то в общем не в привычности, это я так, для простоты. Дело в другом, и я не возьмусь формулировать тут наспех, потакая вашему любопытству, но только представьте: одна черта, разделяющая две полосы, и фон - темно-зеленый, а потом еще чуть более темный. Или сполохи на белом - кажется, что просто наляпано, ан нет... И еще в том же духе - несколько сот. Арнольд у нас - абстракциони-ист, - протянул Арчибальд с нежностью и сделал пальцами неопределенный жест. - Большой почет и извечные споры - взаправду или нет? Есть там что-то, или один обман? Ну да вы сами можете представить - ведь стоит-то недешево..."
Он сделал паузу, неторопливо поднес к губам свой стакан, отпил немного скотча и сказал важно: "Свойство узла абстракционистской природы чрезвычайно превосходит свойство любого узла природы конкретной. Так считаю я, Арчибальд Белый, экспериментирующий кстати с любой конкретикой, но никогда не залезавший в голую абстракцию. Потому что боюсь - не скрою, и еще кое-почему - не скажу. А скажу вот что: подойдите к картине Арнольда Остракера, подойдите и прислушайтесь, если уж не можете приглядеться - там шумят водовороты, пороги гудят, бушует пена. Потому что - такая вышина, так оторвано и унесено ввысь, что видно на многие мили вокруг, и ко всему тянутся нити, а если не тянутся, то - обман, фальсификация, жалкая мазня. Вот так, и другого не дано - или поверх всех, и все завидуйте, или профанация и освистание с галерки. Это узел так узел, это сеть так сеть, отловленное время может и не уместиться в обычные рамки, а если даже и уместится, то все равно впечатляет. Это смелость так смелость... - а впрочем я закругляюсь, сколько можно раздавать похвалы, тем более что и в похвалах моих много желчи, чует каждый, и все же Арнольд Остракер - художник из художников, даром что абстракционист!" - закончил Арчибальд, сделал в сторону Арнольда шутовской жест стаканом и осушил его одним глотком.
Некоторое время все молчали, а я еще и глядел в пол, чувствуя себя неловко, а потом Немо поцокал языком и спросил: "Почему же это вы так - хвалили, хвалили, а в конце - 'даром что'?.. Вы Арчи прямо-таки назойливо противоречите себе сами. Буруны, водовороты, а затем - пожалуйста. Даже странно..."
"Вот! - закричал Арчибальд, уткнув Немо палец в грудь. - Вот, так я и знал! Стоит лишь проявить немного образности и скакнуть разок с одного на другое, не разжевывая, как тут же окажешься не понят. А вы, Немо, вы видели хоть одну картину Арнольда Остракера?"
"Ну, хватит, - вмешался Арнольд, - угомонись, Арчибальд, это уже становится как-то лично чересчур..."
"Вот и не лично, - заупрямился Арчибальд, как капризный ребенок, - вовсе не лично, и ты сам прекрасно это знаешь. Что, ваши другие, они не томятся тем же, помалкивая в тряпочку и спиваясь поодиночке? Да, абстракция, выход на вершину, где лишь льды и снега, нет ни смога, ни выхлопных газов, даже облака - и те ниже. Но признайся, Арнольд, те, что тебя смотрят, они воспарят туда же? А если да, то откуда у них растут крылышки? Вот то-то... Сам понимаешь, они копошатся внизу, как и копошились, они возьмут твою картину, пошарят по ней длинным носом, исследуют каждый сантиметр тысячами фотокамер, и что? Краски им понравятся - как кожура от апельсина - и необычность форм - конус там какой или ромб - что-то быть может неосознанное тронет душу, но тронув тут же и ускользнет - уж больно недостойная душонка. Для них-то мгновение не остановится, нет, их мысли не всколыхнутся вдруг и не уйдут с проторенных троп - и что с того? Это, конечно, уже не про сеть - сеть, она для иных, это про другое - да тебе другое-то и поважнее будет. И вот, - Арчибальд перевел свой устрашающий палец на Арнольда, - говоря про другое, заметим в скобках: ты-то, им потакая, не мазнешь ли лишний раз приятной красочкой, да и формой не подыграешь ли невзначай?.. Искушенье велико, тем более, что никто и не осудит", - Арчибальд снова мелко захихикал, но тут же оборвал себя.
"К тому же, - сказал он серьезно, - я сознательно умолчал, не скрою, еще об одной вещи, которая выявляет некоторый корень, и сразу многое встает на места. Умолчал до поры, но теперь молчать не буду - раз вы все норовите сомневаться и перечить. Потому что, одно дело - писать себе, мазюкать краскою или карандашом, все новое и новое добавлять, класть штрих за штрихом, проясняя формы, а другое - отойти и сказать: все, готово. Где-то ведь всегда нужно остановиться - да, остановиться и признать: закончено, лучше не будет, полнее не скажешь. О, это непросто - закончить и более не трогать, ни-ни, ни мазочка; страшно бросать, от себя отрывая - если конечно еще не опротивело окончательно, до того, что и подходить больше не хочется. Твердый нужен глаз, чтобы признать: все, совершеннее не станет, или уж, опять же, опротиветь должно совсем. Потом-то конечно опять полезешь - подправить да подчистить кое-что - но поздно, застыло уже и затвердело, живет само по себе, ты лишний. А пока еще не застыло? Что ж так и ждать, пока и сам уже взглянуть не захочешь?.."
"В общем, вещь тяжелая, - продолжил он, поскучнев и нахмурясь, - но когда что-то знакомое на холсте - опять же пейзаж или портрет - то оно полегче: и по частям можно судить, и вообще яснее - бывает, дорисуешь и сотрешь - видно, что мешает - тогда уже скоро и заканчивать себе с богом. А в твоих, Арнольд, линиях да разводах - когда одним меньше, одним больше - что, видно? Возьми любого за бороду, ухвати в кулак да подведи поближе - вот хоть тебя, мой приятель. Небось признаешься, если уж на духу: ни черта там не видно!"
"Но... - сказал Арнольд встревоженно, - Но - не совсем уж так... Ты кое-что тут уловил, да, но не так уж..."
"Брось, - скривился Арчибальд, - не юли, здесь все свои. Знаю я, ты можешь подойти к любому из полотен и добавить детальку или две - никто, тебя включая, не скажет наверняка, лучше стало или хуже, дальше от финала или ближе, точнее или только лукавее слегка... Как же тогда отличить? - возопил он, хватаясь за голову, - Что же тогда шедевры, если можно черкнуть поперек и выйдет так же?.. Ты, Арнольд, поднимаешься ввысь, к снегам и делаешь хирургический срез, но рука твоя дрожит, и плоскость трепещет неровной гранью - а выдаешь-то ты за совершенство... Значит, узел не взаправдашний? - вопросил Арчибальд горестно и посмотрел на Арнольда, склонив голову, - Как же так? Кто ты есть?.."
"Совершенство... - вздохнул тот, заерзав на стуле, - Совершенство - избитое слово. За ним прячутся злопыхатели и завистники, а трусливые от него бегут. Узел не взаправдашний - ну, извини..."
"И извиню, - легко согласился Арчибальд, - отчего же не извинить, когда покаются... Ну не зыркай, не зыркай, это я шучу. Совершенство - слово избитое, но все его боятся, да..."
"Вообще-то, - обратился он к нам ко всем, - я это не про Арнольда, не поймите превратно. Для примера просто, не показывая пальцем. К тому же, Арнольд не из боязливых, он у нас как раз борец за чистоту рядов. Но для при-ме-ра, - сказал он веско и раздельно, - для примера, кто решится объявить меня неправым? Кто скажет, что я передергиваю по привычке, когда уже давно пора сдаться и вывернуть карманы? Разве только Арнольд, второе мое А, мой друг милейший, но он - другое дело, он завсегда готов меня обвинить, мне не привыкать. А прочие? А Витус? - Арчибальд глянул на меня с вызовом, - А вы, Немо, несчастный трус, которого не любят женщины, что вы скажете?.."
"Ну ладно, Арчибальд, хватит паясничать, - вмешался Остракер, пришедший в себя и вновь развалившийся вальяжно, - ты производишь впечатление нелепости, прямо-таки нелепой буквы, а это, согласись, негостеприимно. И твои инсинуации мне знакомы - ничего нового ты не скажешь... Вообще, отчего мы прицепились к живописи? - спросил он, обводя нас всех тяжелым взглядом, - Есть ведь сколько угодно других тем. Не так давно например я размышлял о толковании снов, как способе защиты от внутренней пустоты - почему бы нам не поговорить о толковании снов? Или, если уж непременно об искусстве, то есть и другие формы - словесность или скульптура, или, скажем, танец... Я вообще считаю, что танец - это самый доступный вид выражения себя, доступный так сказать и для созидания, и для потребления. Даже музыка, и та опосредована сильнее, а танец, где разговор от тела к телу, и может пробовать любой, и любому понятно - танец непосредственен как дыхание, как запах, как вкус пищи. Но и в нем можно подняться в самую высь по твоей, Арчибальд, меткой метафоре - подняться и провести все нити, только вот живет он слишком мало, будучи скоротечен и неуловим как тот же вздох. Это его трагедия расплаты, трагедия истинная и глубокая... Не хотим ли поговорить о танце - или о музыке, на худой конец? О лошадях, об особенностях океанских течений - о чем угодно, но только соблюдая нейтралитет?"
"Вот-вот, - откликнулся Арчибальд угрюмо, - нейтралитет ему подавай. Сперва заведут меня, а потом - на попятный... Говорите про танец или про сны, черт с вами, но прежде я закончу мысль, которая проста. Да, я художник реального, пусть его в моей интерпретации не всегда легко узнать, да, я боюсь абстракционистской чистоты и бегу от нее, как последний ретроград, но не нужно обвинять меня в потакании расхожим вкусам, не нужно! - он медленно и сурово погрозил нам пальцем. - Удаляясь от конкретного в свои абстрактные дали, тоже можно подмахивать толпе, очень даже можно, и недоумки будут довольны, а прочие даже и в голову не возьмут. И, как говорится, исцелися прежде сам..." - Арчибальд вновь уткнул палец в сторону Арнольда, и тот с досадой поморщился и встал.
"Я - проветриться на минуту, - сообщил он нам брюзгливо, - а этот пусть разглагольствует, все равно все по кругу, я уже это слышал не раз..." - и пошел к выходу из студии, а Арчибальд обиженно молчал, провожая его взглядом. "Вот так всегда, - сообщил он нам со вздохом, когда за Остракером закрылась дверь, - всегда ускользает, весь в масле, как ярмарочный борец..." - и больше не проронил ни слова, только покряхтывал, сгорбившись, крутя в руках стакан и внимательно рассматривая его содержимое.
Арнольд вскоре вернулся, заметно повеселевший. Он жизнерадостно схватил что-то со стола и обратился к Арчибальду, все так же угрюмо молчавшему. "Я тебе таки отвечу, - сказал Арнольд, - но отвечу я не на упреки, не заслуживающие ничьего слова. Ты хочешь сразу о главном, не ходя вокруг да около - хорошо, давай о главном. Давай насупимся и глянем пристально, согласившись сразу, ибо спорить с этим глупо, что со временем шутки плохи и жалости там не знают ни к кому. Однако, послушай, при чем тут твоя сеть? Это, простите, наивно и попахивает галиматьей. Ничего нельзя остановить, как ни вяжи узлы, и если они начнут сходиться - это иллюзия, каждый будет далек от остальных, как от других планет. Меж ними простирается бездна, и бездна эта всегда останется таковой, а лучшее тому подтверждение - это ты и я. И нет никакой общности - каждый дух витает сам по себе, и время у каждого тоже свое..."
Арнольд закурил тонкую сигару и выпустил дым в потолок. Мы с Немо молчали, изредка поглядывая друг на друга, а Арчибальд Белый все вертел свой стакан, задумчивый и далекий от нас, не собираясь как видно ни соглашаться, ни возражать. "Каждый сам по себе, - уверенно повторил Арнольд. - Свои картины я пишу для себя. Для своей и только своей радости я захожу все дальше, отбрасываю и собираю по крохам, обобщаю и переношу на холст. Чем абстрактней, тем чище - ты прав конечно - чем чище, тем лучше видно и додумать можно все больше и больше, но есть ли мне дело, что будут додумывать другие? Я сдохну все равно, как ты изящно выразился, Арчибальд, и другие мне не помогут, так что только и радости, что успеть насладиться самому - создать и посмотреть со стороны, восхититься и ужаснуться... Даже и раплакаться иногда, - добавил он, грустно качая головой. - Чем абстрактней, тем короче путь, а детали, от которых зачастую наслажденья не меньше - деталями приходиться жертвовать в угоду своему собственному ненасытному божку, что только и твердит: вперед, вперед, вперед... А время не ждет - мы скоро будем стареть, Арчибальд, мы будем дряхлеть и терять силы, а потом - ты сам знаешь, что случится потом. Если тебе вольно успокаивать себя попусту, то дерзай, запирайся в глуши, изобретай свою сеть и наворачивай узлов, чтоб сдержать годы - портрет за портретом... Какая разница, чему потакать, собственным бредням или настроениям толпы - и то, и другое одинаково ущербно. Ты злишься на меня за то, что я не вижу смысла в твоем затворничестве, ты подсовываешь мне этот смысл грубо, навязчиво, как низкопробный конферансье, но я не беру - у меня есть свой, не так-то просто было, знаешь, найти и смириться, чтобы теперь разбрасываться по пустякам и отвлекаться на чужие..."
Он, наверное, продолжал бы еще долго, но его вдруг перебил громкий голос Немо. "Не верю!" - выкрикнул наш доктор, и все воззрились на него с удивлением. Немо немедленно заморгал и покраснел как девица, но повторил упрямо, хоть и гораздо тише: "Не верю и все тут. Голову дурите - а напрасно, не на тех напали, милостивый государь..."
Арнольд надул щеки, а Арчибальд сморщился страдальчески, но Немо продолжал, не обращая ни на кого внимания: "Тут, между прочим, каждому найдется что сказать, и я не к тому, чтобы затыкать рот, но вас, Арнольд, мы знаем плохо, а с Арчи мы дружны, я по крайней мере, и его разглагольствования мне близки - как бы кто ни хулил и ни считал галиматьей. А вы... У вас тоже галиматья, и у меня галиматья - знаете, про две точки... Я еще не успел вам... Но не важно - и у меня все равно галиматья, как у Арчи, потому что мы с ним вместе тут засели, то есть не вместе, а по отдельности, но встретились тут, и все. Отсюда, знаете, тоже видно - а отрицать и любой может, только зачем? Для вас невозможно - и пусть, но я имею объяснение для себя, и оно кое-кому понятно, Арчи например - что еще мне нужно от окружающего? Если же на него напасть, то и на меня напасть, хоть мы и отдельно, и принцип двух точек - это вовсе не про его сеть... Но вы, вы, Арнольд, вы приходите - и так огульно... С такой убежденностью... Убежденность ненавижу!" - закончил Немо сердито и стал молча теребить манжету, ни на кого не глядя.
"Глас младенца! - воскликнул Арчибальд, плеснул себе виски и пролил половину на скатерть. - Великий немой заговорил! Ну, кто еще вступится за несчастных? Ваша очередь, Витус..."
"Нет уж! - вскричал Арнольд, - Позвольте уж я отвечу, раз меня обвиняют незнамо в чем. Обвиняют, понимаете ли, а сами - сами-то смыслят хоть на йоту? Вы, простите - Немо? Я не ошибся? - Вы смыслите на йоту?.." "Я смыслю на йоту!" - твердо сказал Немо, занимаясь манжетой. "Очень хорошо, - согласился Арнольд, - тогда вы должны бы заметить, что если я не прав, то и вам вовсе нечем гордиться... Вы тут кости перетираете друг другу, все играете в одни и те же слова, а вокруг между прочим все катится и катится само собой, вас всех не замечая. Кто про сеть, кто про свое, а мир-то оказывается ни при чем?.. Скрываетесь и ждете - так вот, сообщу вам, ждете напрасно, так и знайте. И чего ждать-то вообще? - Жизнь уходит, нужно спешить и гнуть свое. Оно кругом неповоротливо, да, но сдвинуть можно - или хоть к себе развернуть, а то ведь никакого толку... Нужно только схватить за поручни - это уж у кого какие - и тащить за собой, а не отворачиваться уныло, руки сложив, как на больничной койке. А еще про убежденность рассуждают... Как же без убежденности? Нет, вам не понять - вы вообще все злые люди!" - вдруг неожиданно добавил он и замолчал.
"Сам и хватайся за поручни, - буркнул Арчибальд в наступившей тишине, - ты всегда получаешься умный да смелый, пока другие боятся и думают, что и кого развернет - ты его или оно тебя". "Я и хватаюсь, - зло откликнулся Арнольд, - я-то хватаюсь, о себе позаботился бы". "Ну да, хватаешься, - сказал Арчибальд язвительно, - натурщиц ты за задницы хватаешь. Думаешь я не помню, как ты их краской мажешь, а потом - задницей по холсту?.. Новый метод, новый метод - а и не такой уж новый, его гениальный первопроходец, классик ваш один спившийся уже до тебя изобрел. А ты конечно, хватай теперь за поручни - и за что другое можешь схватить..."
"Метод, он метод и есть, какой хочу, такой и пользую, - ответил Арнольд запальчиво, - ты за свои методы бойся. Все про убежденность да про совершенство толкуете, а сам-то, помнишь, вылепишь бывало фигурку, а потом пристроешь ее где-то на холсте эдак трусливо, в каком-нибудь натюрморте, в углу неприметном, а там опять лепишь, уже с холста - не я один за тобой замечал. Все думаешь, что если лишнее сбрасывать не как я, одним махом, а постепенно, шкурка за шкуркой, то тут тебе и откроется желанный компромисс - и поймут тебя, и полюбят, и волки с овцами все целы будут? Небось не открылось еще - фигурок что-то я у тебя теперь не вижу", - Арнольд снова надулся и смолк.
"Да ладно, фигурок, - махнул рукой Арчибальд, - как будто дело в фигурках... А дискуссия наша получается на славу", - прибавил он угрюмо. "Ну что, Витус, - вновь обратился он ко мне со вздохом, - давайте и вы, что ли, поучаствуйте. Поддержите компанию, а то сидите себе как сыч..."
Я поднял голову и оглядел их всех. Странные мысли метались в моем мозгу, обгоняя одна другую. Отчего все картины на свете являют порою столь нежданное сходство? Как выходит, что самые разные люди и слова, если застать врасплох, напоминают внезапно о вовсе им незнакомых, о далеких и чуждых? Так и теперь - рассуждения Арчибальда с Арнольдом, фигурки на холсте, узлы несуществующей сети, как бы ни были непривычны мне, как бы ни стояли отдельно, вдруг с чрезвычайной яркостью обратились совсем другими вещами. Я словно заново видел себя самого - как я отбивался от призраков и размахивал бесполезным оружием, бормотал проклятия и скатывался со ступени на ступень, гадая исступленно, есть ли им конец, или все это навсегда, и мне больше не вернут мою собственную волю. Воспоминание, которого я страшился и которое гнал, чуть оно подавало голос, накатило мощной волной, и я не противился, не отпихивал его прочь и не забивался в угол. За одну секунду я будто бы пережил вновь все, что произошло со мной наедине с грозной силой, не имеющей названья - пережил и не содрогнулся вовсе, почувствовав вдруг, что владею этой памятью, как своею собственной грозной силой, названье которой знают лишь те, у которых его не выпытать непосвященным.
Непосвященные... Я снова огляделся кругом. В голове бродили алкогольные пары, скотч брал свое, и может быть поэтому с действительностью происходили занятные вещи - Арнольд, поднявшийся было в воздух, как воздушный шар, вдруг спустился назад, на пол, зашипев и сдувшись в одну минуту, Арчибальд обратился в старого гнома с трясущейся головой, а тихий доктор Немо вырос внезапно над ними обоими, словно сказочный великан, выпятив грудь и раздавшись в плечах. Все это выглядело очень потешно, и мне хотелось смеяться над ними, но это вышло бы невежливо, да никто к тому же меня бы и не понял, потому что, если потереть виски ладонями и присмотреться как следует, то станет ясно что превращения лишь чудятся, и на самом деле Арнольд Остракер пыхает себе сигарой обиженно и сердито, опершись локтем о колено и развернувшись в сторону, Арчибальд безучастно прихлебывает из стакана, а Немо все никак не может оторваться от своей манжеты. Но мне не хотелось присматриваться и трезветь, я и так был трезвей и независимее всех, отчего-то чувствуя себя теперь способным повелевать ими, пусть лишь в собственной фантазии, могущим отложить их, как точки на оси, вспомнив вначале лишь прошедший месяц, но затем продолжив кривую на годы вперед - и едва ли пунктирная линия и реальный след разойдутся так уж сильно. Да что там точки - я казалось мог смотреть с высоты Арнольдовых абстракций, следя за людишками внизу, примеряя их на какое-то безразмерное полотно, каковое даже Арчибальду вышло бы не под силу, соотнося куцые траектории их порывов и страстей с линией океанского берега и изломами остроконечных скал.
"Моя очередь? - переспросил я, - Ну да, сейчас, сейчас..." Мне все еще было не до них, не до пустой болтовни и выискивания эфемерных истин, что-то вдруг сверкнуло в мозгу, я тронул рукой свою обезьянью лапку и изумился себе самому, своей глупости и слепоте. Мысли внезапно совершили кувырок и понеслись в другую сторону, преодолев одним махом целые версты, перечеркивая безжалостно многое из передуманного до того. Все будто стало на свои места, и меня так и тянуло поделиться с остальными новым прозрением, но нельзя было хвастаться так в открытую, хоть я, признаться, не сомневался уже, что мне есть чем похвастаться по-настоящему - свободой, пусть недалекой от отчаяния, тайной, которую я еще не успел разболтать, наконец неприкаянностью, от которой они бежали, каждый в свои теории, оправдания, в свои схемы существующего вокруг и не дающегося им в руки без упрощения, без умертвления...
Ну да, вот оно - как же раньще я не мог видеть? Вот же они - Арчибальд и Арнольд, примеры, ярче которых не сыскать, два А, два двойника, две противоположности непримиримейшего толка. Это вам не Паркеры, вялые как искусственные цветы - нечего меня дурить, да на Паркеров я бы и не клюнул - нет, это чистейший случай, случай сродни моему Юлиану, только сравнивать смешно. Отдельно взятая деревня, малый мир - все это ни к чему, ненужная робость и школярство, уныние перестраховщика. Проговорим-ка лучше еще раз: два А кидаются в стороны одно от другого и вдруг оказываются в одной колее, противоречат друг другу, но замечают нежданно, что поют чуть ли не хором, а потом пробуют согласиться на чем ни возьми и уносятся в разные вселенные, недоумевая и бессильно друг на друга сердясь. Все потому, что у них разные глаза, а в глазах - разное безумство, а вовсе не одно и тоже, тут Немо сплоховал, недобросовестный эскулап, лекарь-недоучка. У каждого свое безумство, или свое разумение, как хотите, в этом вся штука, а если даже и толпа, то и там тоже - или же вовсе никакого разумения нет. А потому - ничего нельзя упростить, все принимается вплоть до последнего знака, любое обобщение только наворачивает сложностей, упрощение есть ложь, а потому и общих истин не бывает ни одной. Есть только свои у каждого - если совпадут, то случайно - и нечего стесняться их разниц, а если разницами трусливо пренебречь, то заблуждение - вот оно, тут как тут, и потом только и остается, что барахтаться в его плену, втискивая все новые и новые факты, что не подходят по форме, застревают и цепляются углами...
Да, очень легко запутаться окончательно. Тут надо быть осторожным и не сбиться на порочный круг... Очень медленно, переводя кадры по-одному, я припомнил свои графики и упражнения с записыванием имен, сморщился от стыда и выкинул их вон из сознания все разом, поклявшись себе никогда больше не обращаться к помощи химер, чарующих души дешевым колдовством, той самой легкостью, как мелкой монетой, на которую разменивают терпкий и вязкий жар, подменяя скупой формулой, не способной ничего объяснить. Эти вокруг, они наверное не привыкли к разнообразию, они лишь испугались его когда-то и тут же смирились со своим испугом, а теперь оглядываются всякий раз. Нет, это просто смешно - убеждать и оправдываться, оправдываться и убеждать. Оправдываться, объясните-ка, перед кем? Кто призывает к ответу?.. Но я-то не боюсь, и раз они заявляют о себе, то и мне ничего не стоит, хоть картины я не могу, а строчки выходят до обидного куцыми, и совершенство недостижимо, как оперенье жар-птицы. Но когда-то - кто знает... По крайней мере, мне уже не смешаться с толпой одинаковых и серых, толпа не примет, и сам я не напрошусь - это ли не победа? Пусть у меня не будет ничего - ни формул, ни чисел, ни принципов, ни теорий, ни даже завалящей картины мироустройства, которой я мог бы прикрыться и успокоить разум, придав видимость осмысленности поступкам - я буду свободен до поры от любых пониманий, истинных или ложных, и это будет мое превосходство, сродни превосходству юности, хоть я, увы, уже не так юн...
"Сейчас, сейчас", - повторил я, помедлив, и достал из заднего кармана смятый листок. Это было стихотворение, которое выпросил у меня Арчибальд - я решил сдержать слово и записал его на бумагу вопреки своим правилам. Теперь оно оказалось кстати - что еще я мог предложить этим троим? Нас разделяют невидимые стены, что прочнее любого бетона, но стихотворение - ему все равно. Не знаю, как там со временем, приостановится или нет - тут Арчибальд мастак, ему и слово - но про стены знаю доподлинно, меня не собьешь. Могу эти строчки, которых получилось до обидного мало, могу и историю: хоть про Веру, хоть про Гретчен, хоть, например, про Любомира Любомирова - про любого из тех, кого я давно перерос.
Мне вдруг вспомнилось, как я искал связь между историями Арчибальда, откладывая их все на тех же графиках, с которыми теперь покончено, вычерчивая диаграммы наспех подобранных сущностей - протест-неволя-безумие или обида-побег-смерть... Напрасные старания, сущности не растекались вширь, содержания историй не сдвигались ни на миллиметр с первого же деления, взятого в качестве начала, а по одному делению не построить пути. Это - как карта, бесполезная в дюнах, только на иной лад: картина-история-картина... Кажется, что углубляешься, но выходит чересчур уж робко, все успевает поменяться не один раз. Но не сдаемся - рисуем, представляем, рисуем представленное, вновь представляем по нарисованному...
Вот и Арнольд о том же - фигурка-картина-фигурка... Лезем вглубь, но расставляем вешки в лабиринте, чтобы не заблудиться и всегда иметь обратную дорогу под рукой. Заглядываем в себя по дозированному шагу - чтобы всякий раз осмотреться и поправить, если что не так. Картина-фигурка-история... Рано или поздно приходится признавать: контур есть, но теряется жизнь. Натура должна быть живой, иначе - бесцелье и бессилье. Потому и прячемся где-нибудь в заброшенном углу, чтобы никто не смущал преждевременными суждениями. А суждения своевременные - они случатся когда-нибудь? Слава богу, мне теперь любые не помеха: судей нет - все лгут. Никого не убедить, ничего не объяснить - значит не надо убеждать и объяснять, а Арчибальда жаль - да, жаль...
Я расправил листок и откашлялся, но тут хлопнула дверь, и мы увидели Марию - "мою" Марию, стоящую на пороге студии и в упор глядящую на меня. "Пришли к тебе, - сказала она громко, - иди, ждет там..." "Кто пришел? Кто ждет?" - спросил я ее, но она повторила только: "Пришли к тебе", - и продолжала стоять, сложив руки на животе.
"Ну так пусть подождет, я занят, - сказал я с досадой, подумав о Паркере, потому что больше мне некого было ожидать, хоть Паркер конечно считался бы скорее гостем Марии, а не моим, - иди, Мария, спасибо, я попозже приду", - но она не двигалась с места и все так же сверлила меня взглядом. Мне стало неуютно, я поежился, и Арчибальд, молча наблюдавший за сценой, вдруг тоже сказал: "Иди, в самом деле, посмотри, Витус..." Тут до меня дошло, что моя Мария не зашла бы в его студию без крайней нужды и уж тем более не стала бы настаивать на чем-то, будучи особой независимой и самолюбивой, так что к ее призывам и впрямь следовало отнестись всерьез. "Иди, ждет", - еще раз повторила она, я со вздохом поднялся и распрощался с подвыпившей компанией, думая, что наверное никогда больше не встречу Арнольда Остракера, но нимало об этом не сожалея. Жаль было лишь остающегося скотча и прокуренного уюта, из которого нужно выходить в ночную темень, но делать было нечего, и я поплелся за Марией, изредка спотыкаясь и ругаясь негромко. Пару раз нас облаивали собаки, но мы добрались до дома без приключений, и я сразу же сунулся в гостиную, где однако никого не было.
Я вопросительно глянул на Марию. "Иди, иди", - хмуро сказала она, показывая на мою спальню. Пожав плечами, я распахнул дверь, вошел и оторопел, мгновенно протрезвев: на кровати сидел Гиббс. Комната будто раздалась, высвободив простор для нас двоих, я стоял и молча смотрел на него, а у меня в голове, взявшись непонятно откуда, звучали строчки, которые я так и не прочитал в студии, хоть тут им было вовсе не место, да и сам Арчибальд наверное не обрадовался бы им так уж сильно. Но это было теперь мое любимое стихотворение, и отказываться от него я не собирался, что бы кто ни говорил и ни думал - тем более, я уже доказал себе сегодня раз и навсегда: угодить на всех не стоит и пытаться, а любые оправдания, адресованные по большей части в никуда, все равно придутся некстати. Вот только листок, запасенный по чужой подсказке, казался и был совершенно лишним, и я смял его в кармане, как шелуху, как последнюю подозрительную улику, вновь освобождаясь от чего-то - в тайне от всех, словно научившись наконец скрываться и скрывать.
Глава 8
"Выглядите неплохо, - констатировал Гиббс после того, как мы вдоволь насмотрелись друг на друга: он - со спокойной уверенностью, я - с удивлением и настороженным прищуром. - Умеете устраиваться - вон, по-моему, и сыты, и пьяны..." "Послушайте, - сказал я тихо, - какое вам дело до моего устройства? Мне не о чем беседовать с вами, говорите за чем пожаловали и ступайте прочь. Я не держу на вас такого зла, как раньше, и не стану лезть в драку, но видеть вас не хочу, ей-богу".
"Да, в драку лезть не стоит, - согласился Гиббс, - и я сейчас уйду, не кипятитесь. Присаживайтесь где-нибудь, сейчас дело закончим и разбежимся". "Дело? Ну нет..." - вскинулся было я, но Гиббс поднял руку вверх и будто заслонился ладонью от моего негодования. "Не глупите, - поморщился он с досадой, - я вам деньги принес - вашу долю, всю до цента", - и более не тратя слов стал выкладывать на кровать радужные купюры, извлекая их из карманов своего просторного плаща. Я молча смотрел, вновь сбитый с толку, а Гиббс, закончив, собрал купюры в аккуратную пачку и протянул мне. Я продолжал стоять без движения, и тогда он, пожав плечами, положил пачку на кровать и прикрыл подушкой. "Не стоит держать на виду, - пояснил он мне, - там немало. Хоть конечно и не бог весть как много - я ж не знаю ваших аппетитов".
"Но..." - начал я опять и остановился. Доля так доля, мне было все равно, тем более что деньги всегда оказываются кстати. "Не волнуйтесь, они не пахнут, - усмехнулся Гиббс, - и никаких пятен на них нет. И если уж о пятнах - я приношу свои извинения за то что пришлось... Ну, в общем, применить силу. Выхода не было", - пояснил он и встал. Я понял, что он сейчас уйдет, и почувствовал внезапно, что хочу спросить его об очень многом, но сказал только: "Ну да, я понимаю". "Легко с понятливыми иметь дело", - пробормотал Гиббс и сделал шаг к двери, но вдруг остановился, обернулся ко мне и пригляделся повнимательнее. "Что это у вас на щеке? - спросил он равнодушным голосом, - Никак отметка какая-то?"
У меня зашумело в голове от непонятной злобы. Наверное что-то отразилось и снаружи, потому что Гиббс сразу посерьезнел и подобрался. "Что это у вас с лицом? - спросил я вкрадчиво, сжимая кулаки, - Не иначе, памятка или чья-то шутка?" Он тоже выпялился на меня угрожающе, и так мы стояли, глядя в упор, глаза в глаза, а потом Гиббс вдруг фыркнул неловко и стал сдержанно смеяться, ухая как филин, и я сам неожиданно расхохотался нервным смехом, а когда смех утих, то и злоба исчезла, а мысли завертелись вокруг всяких глупостей - например, не уйти ли с ним, если конечно возьмет.
"У меня есть вопрос, - сказал я ему, - почему вы отдали мне столько? Ведь не договаривались, а если б и да, то я все равно стребовать бы не мог - не нашел бы вас да и вообще..." "Вы заработали, - ответил Гиббс сухо, - а заработанное надо отдавать. К тому же вы не ныли, а это уже много". "Не ныл? - переспросил я, - Когда не ныл?" "Какая разница? - отмахнулся Гиббс, - Вы вот что, хотите травяного чаю?"
Через минуту мы сидели с ним рядом на кровати и потягивали терпкий напиток из походной фляги, обтянутой брезентом. "Он может малость крепковат, - предупредил Гиббс, прежде чем я сделал первый глоток, - но гадости никакой в нем нет, не бойтесь". У меня действительно зазвенело в ушах, и сразу прошли все следы недавнего опьянения. В спальне было тихо, лишь в углу билось какое-то насекомое. Гиббс сосредоточенно глядел в стену перед собой.
"Расскажите, что ли, про здешнее обитание, - вдруг обратился он ко мне, - как тут девочки, бомонд?" "Девочки? Какие тут девочки... - ответил я рассеянно, прислушиваясь к зудящей ноте, - Одни старухи. Да я наверное скоро уеду отсюда... А что до бомонда, так только художники да еще местный доктор. Я сейчас как раз оттуда - говорили об искусстве, как всегда". "Об искусстве должно быть интересно - для тех, кто понимает, - сказал Гиббс с легкой насмешкой. - Я тут слыхал про одного - который все время в шарфе ходит. Непонятно, что у него под шарфом... Хотя, если поразмыслить, то можно и догадаться. А можно и ошибиться", - он с хрустом потянулся.
"Вот-вот, - поддержал я с неожиданной горячностью, - он все время в шарфе, его зовут Арчибальд, и еще у него есть приятель - тоже на А, Арнольд - они очень талантливые люди, то есть про Арчибальда я знаю наверняка, а про Арнольда подозреваю только - он держится так, как будто взаправду... И еще есть доктор Немо, но он не в счет - всего боится, хоть и не заматывается шарфом - однако тоже умен по-своему, наверное умнее меня. Мы говорили про абстрактное сегодня - им всем очень подходит абстрактное, пусть они и не понимают до конца - художники, что с них взять, образования в общем и нет - лишь Немо, я думаю, понимает неплохо, но из него иной раз слова не вытянешь. Вам-то, Гиббс, это наверное неинтересно - пятна на холсте, линии, которые ничего не обводят, всякие там аляповатые формы - но в этом вообще многое есть, можно и спрятаться, и заблудиться, что кому по вкусу. Они и прячутся, один больше, другой меньше, а может и наоборот, не разберешь, а Немо видит, но помалкивает, а мне грустно... Да, собственно, что грустно? - Все так и должно быть, но все-таки обидно замечать, как из пустого в порожнее. Все равно что, знаете, поставить живой предмет - ребенка там или зверушку живую - и рисовать с натуры, а потом предмет в сторону, и рисовать с нарисованного, а потом еще и еще... Это не моя мысль, это они так делают порой, сегодня проговорились, но им не зазорно, а я-то вижу противоречие, от которого никуда не деться: с одной стороны устремляешься будто вдаль куда-то, а с другой - бежишь, не оглядываясь, желая, чтобы не поймали. Конечно, чем от натуры дальше, тем труднее за руку схватить... Я только вот чего не понимаю - а от кого зависит, чтобы так скрываться, будто в бегах, и в деревне этой сидеть, и все холсты - к стене?.."
Гиббс шумно вздохнул и сказал сердито: "Ладно, чего уж вы, небось привираете слегка. Тот, что в шарфе - он трус, понятно, и остальные тоже походят, раз меряются с ним, пыжась из всех сил, хоть я про них и не знаю. До кулаков-то небось не доходит, нет? Ну да, слабаки... - он пожевал губами и прибавил: - Шучу я, не кривитесь".
Мы помолчали, передавая друг другу флягу. "Вообще, - проговорил Гиббс, словно нехотя, - вообще-то любой почти за труса сойдет, когда впереди незнамо что, это вы вон кинулись браво, в штаны не наложив, хоть вас и предупреждали. А другие - поосторожнее, им за каждым кустом мнится, потому и глаза у них зажмурены, а в башке одни фантазии или эти, как там у вас - абстракции... Вам-то положим тоже мнилось, но вы не ныли - на том спасибо - а теперь вон и вовсе бояться нечего, это пусть другие побаиваются, сами не зная чего. Они голову сунут в песок - и готова крепость, или собьются в стадо - пыльно, но уютно. Тесновато конечно, но приятнее, чем снаружи да в одиночку - уж лучше по песочным ходам... Вот они и скучают там от скуки, а вы - вы поверху бродите, там не скучно, грустно только - вы и тоскуете от тоски. Но это беда небольшая, можно пережить..."
Гиббс замолчал и как-то странно прищурился нормальной частью своего лица. От глаза к виску протянулась паутина, и рот слегка съехал набок, как у сатира, задумавшего некое коварство. "На них кстати - на тех, кто с зажмуренными глазами - на них можно и отыграться, если есть охота. У меня-то уж нет, я свое вернул, а кому другому может и захочется, - проговорил он значительно, искоса поглядывая на меня. - Затея конечно пустая, но кровь разгоняет, с тоски-то..." "Бросьте, Гиббс, я не из воителей", - отмахнулся я беспечно, махнув рукой, а в голове мелькнуло - что это он, неужели про револьвер вспомнил? Может еще и про Юлиана догадался? С него станется, с хитрой лисы.
"Ха, а кто говорит, что из воителей? - усмехнулся Гиббс, - Не про вас речь, у вас там свои секреты... Это не подначка, я для подначек стар. Это о том, что нас пометили, да, что уж от себя таить, можно и сказать в открытую, но пометив, тут же и забыли - отложив в долгий ящик, не опасны мол. А сами бродят, не скрываясь - стадами, стадами - и на них самих будто печати: 'слепой' или 'глухой', или чаще просто 'дурак'. Я-то не злобствую, но тем, кто злобствует - самая выгода, а никто и не подозревает до поры... Главное - не выпячиваться, - добавил он, поглядев на меня с непонятным выражением, - можно и шарфом замотаться для верности, потому что с теми, кто выпятился, уже конечно разговор покороче. Хоть про шарф я точно не знаю - так, к слову пришлось".
"Про шарф я тоже не знаю, - сказал я осторожно, не понимая, куда он клонит. - Пока не знаю, хоть и интересно конечно. И я ведь тоже не злобствую... Но вообще... Знаете, то, о чем вы говорите, я об этом думал и думал тут целые дни. И согласен со многим - почти со всем, можно сказать, согласен - будто у меня с глаз спала какая-то пелена..." "Пелена? - переспросил Гиббс угрюмо, оборвав меня на полуфразе, - Не сочиняйте, ничего у вас не спало. Пелена никогда не спадет, а если вдруг спадет, то тогда и жить незачем будет. Молоды вы еще..." Он вздохнул и, как-то поскучнев, вновь уставился в стену напротив.
"А у вас? - спросил я, несколько задетый, - У вас тоже есть - пелена или что там еще?" Гиббс медленно повернулся и уставился мне в лицо тяжелым немигающим взглядом. "А вот про это не спрашивают, - сказал он холодно и внятно, - вам что, непонятно объяснили, что у каждого свои счеты? Или вы недопоняли чего? Так второй-то раз не объясняют. Тут уж так - или признать, или со стадом вместе тыкаться по углам - там не так страшно и задумываться некогда".
Вся его дружелюбность исчезла в один миг, от голоса веяло чем-то зловещим, и я почувствовал, что он прав, и упрямиться нет смысла. "Приношу извинения, - сказал я сдержанно, - признаю, сморозил явную чушь..." Что-то в его словах зацепило меня и никак не хотело отпускать. Я снова вдруг вспомнил, как это жутко, когда со всех сторон одно лишь презрение и насмешка, и почва предательски уходит из-под ног. Но даже и тогда внутри находится кто-то, не желающий сдаваться и расписываться в бессилии... Странно все, странно и слишком сложно. "Да, я согласен, - добавил я со вздохом, - просто называл по-другому. Нужно было, конечно, сразу договориться о терминах".
"Будем считать, что договорились, - пробурчал Гиббс. - Значит и говорить больше не о чем". Он завинтил крышкой полупустую флягу и одним движением оказался на ногах.
"Подождите, подождите, - заспешил я, - я еще хотел спросить - а вы-то, вы что, против всех?" "Я? Да нет, я - за себя, - откликнулся Гиббс с ленцой, - Что мне все? Какой со всех спрос? - и повернулся к двери, сообщив деловито: - Пора мне. Что-то заболтались мы, а время позднее..." Потом глянул через плечо и добавил: "Будете в городе - советую в 'Аркаде' остановиться. Спросите Джереми, он там приказчиком, скажете, что от меня. За деньги он вам что угодно сообразит".
"Гиббс, - попросил я, - возьмите меня с собой. Я мешаться под ногами не буду и с Кристоферами полажу, вот увидите". "Придумали тоже, - ответил Гиббс недовольно, - у нас там не богадельня. Деньжат заработать и в другом месте можно, а с нами - зачем вы нам? Толку с вас..." Он постоял немного, о чем-то размышляя, потом осклабился и добавил: "Помните - не надо лезть... Вот то-то".
Я тоже ухмыльнулся в ответ - в общем и не ожидая ничего другого. Гиббс кивнул мне и направился к выходу, но у порога остановился и сказал вдруг: "У вас же есть свои дела, вы ж оттого и не ныли... Вот ими и займитесь, самое время теперь, страшное - позади", - и исчез, не прощаясь. Насчет своих дел - это он прав, - подумал я про себя, - и еще, как там - у каждого свои счеты? Подходит, нечего сказать, нужно бы занести в копилку... Почему вообще с ним всегда приходится соглашаться? На этот вопрос у меня не было ответа, но я долго еще сидел, глядя в ту же стену, что и Гиббс перед тем, размышляя непонятно о чем.
Наутро я проснулся с ощущением, что больше не могу оставаться здесь - нужно ехать немедля, все равно куда. Собственно, цель была под рукой - город М. с Юлианом ожидали все это время тут же неподалеку. Довольно бездельничать, сказал я себе, плеская в лицо холодной водой, Гиббс прав в конце концов, хоть конечно я б пришел к той же мысли и сам, но когда кто-то стыдит со стороны, это неминуемо подталкивает в спину. Я пересчитал деньги, полученные накануне - там действительно оказалось порядочно - потом сговорился с Марией о полном расчете и узнал в лавке у турка, что грузовик из города ожидается через сутки, и на единственное пассажирское место никто пока еще не претендовал. Мария восприняла известие о моем отъезде вполне равнодушно, но видимо тут же разболтала об этом кому-то еще, потому что вскоре после полудня к нам заявились Паркеры для прощального чаепития, которое я перенес стоически, стараясь не раздражаться на вопросы о моих дальнейших планах. Впрочем, Ханна Паркер тактично старалась перевести разговор на другое, предложив кстати за меня очень удобную версию, объясняющую внезапный отъезд, с которой я поспешил согласиться, а сам мистер Паркер был вял и выглядел сильно удрученным чем-то, так что мне не досаждали таким уж избытком внимания, хоть признаться я вполне обошелся бы и вовсе без распросов и напутствий. Лишь Шарлотта расстрогала, отозвав в сторону нетерпеливыми жестами и поспешно сунув в ладонь подарок на память - обточенную волнами раковину, походящую на маленький кораблик. Я тут же вспомнил Стеллу, и у меня отчего-то защемило сердце, но Шарлотта улыбалась совсем другой улыбкой, так что память быстро успокоилась, и я вновь повеселел, поцеловав хрупкой девочке руку, как взрослой, так что она прыснула со смеху и кинулась со всех ног на кухню к Марии.
Потом Паркеры ушли, и я пошел слоняться по берегу, изнывая от бесконечности дня, а когда стемнело, попросил Марию почистить кое-что из одежды и отправился в последний раз к местному художнику Арчибальду Белому, гадая, в каком настроении он пребывает после вчерашнего и расположен ли принимать гостей, пусть даже и в моем единственном лице.
Арчибальд сидел на крыльце, в свитере, шарфе и, почему-то, домашних шлепанцах, что вовсе не было на него похоже, и строгал какую-то высохшую ветвь, посвистывая сквозь зубы. Был он хмур и небрит, с синяками под глазами и заострившимися скулами. "Я ждал вас, - сообщил он недовольно, - мне уже донесли. Значит, покидаете нас? Бежите, спешите - навстречу или просто прочь?.." "Дела у меня", - откликнулся я сухо, подумав, что не стоило к нему приходить, едва ли мы сможем общаться, чувствуя себя уже на разных сторонах баррикад - среди приевшихся будней тех, кто остается, и в новизне, что грезится отъезжающим, почти никогда не оправдывая себя. "Дела, дела", - проговорил Арчибальд рассеянно, и мы прошли в студию, прибранную и аскетически аккуратную, без малейших следов вчерашнего застолья. "Мария постаралась, - буркнул он, поводя взглядом вокруг, - мы тут после вашего ухода еще долго чудили. Золотая женщина, цены ей нет. Только больно скромна..."
Арчибальд подошел к бару и вернулся с двумя бутылками минеральной воды. "Прекращаю пить, - сообщил он в ответ на мой недоуменный взгляд. - Не навсегда конечно, но хоть сиюминутно. И вам не предлагаю, а то мне будет завидно и невтерпеж. Так о чем мы говорили?" "Да в общем ни о чем", - пожал я плечами. "А, да-да, - согласился Арчибальд, - тогда пройдемте сюда, я хочу показать вам кое-что как всегда..."
В углу, как и ожидалось, висел очередной женский портрет, на этот раз выполненный углем на картоне. Лицо, миловидное и печальное, словно проступало на фотобумаге под действием проявителя, щедро разлитого в центре и почти не добравшегося до краев. Густые ресницы игриво изгибались кверху, но в складке рта угадывалась неприступность недотроги, нос был изящен и строг, губы в меру полны, а брови выгнуты тонкими нитями, что придавало всему облику удивленное выражение, резко контрастирующее с прямым и упрямым взглядом миндалевидных глаз. С этой женщиной невозможно было заговорить, не будучи представленным должным образом, ей нельзя было бы нагрубить, не испытав при этом глубокого презрения к себе, но все же чего-то недоставало, чтобы причислить ее к истинным аристократкам, какая-то ущербность пробивалась сквозь холеные черты, какое-то чрезмерное жизнелюбие - казалось даже, что художник милосердно уменьшил количество деталей, чтобы не выдавать несовершенство слишком явно. Насмотревшись, я даже подмигнул портрету, но это было уже чересчур, и женщина будто нахмурилась чуть заметно на такую фривольность, так что я отвернулся поскорее, опасаясь, что начну краснеть.
"Ну как?" - спросил Арчибальд равнодушно. Я поглядел на него, вспомнив вдруг вчерашнее застолье, споры, заводящие в тупик, и горячность, за которую потом бывает неловко. Он представился мне лилипутом, бродящим понуро среди колоссов - своих полотен, возвышающихся надменно и гордо, пусть у некоторых из них - глиняные ноги или плечи разной высоты. Он обращается к ним - они не отвечают, он пытается напомнить о себе - они не желают его знать. Воистину, он мал перед тем, что создал, мал и неинтересен - никто не полюбит его, даже и воспылав страстью к какому-нибудь из многочисленных холстов...
Арчибальд все ждал моего ответа, и я сказал, вздохнув: "Да-да, замечательно как всегда, и я не разу вам не соврал. Скажите, вы верите в это? И как насчет истории - или когда без красок, то истории нет?" "Какая разница, с красками или без, и история есть, куда же без нее, - рассердился Арчибальд. - Вы вон графики чертите, мне Немо разболтал, а мне вычерчивать да откладывать нечего - фантазирую как умею, только и остается... И восторгам вашим я верю, не сомневайтесь, почему бы и нет?" Он по своему обыкновению уселся прямо на пол и сосредоточенно уставился в горлышко полупустой бутылки с водой, держа ее под наклоном наподобие микроскопа, а потом сказал вдруг, будто очнувшись: "Ну да, история - на этот раз они совпадают, история и портрет, потому что на портрете - не кто иной как Николь Труа, в просторечьи Коко, женщина, никогда в жизни не говорившая неправды".
Арчибальд устроился поудобнее и стал рассказывать монотонным бесцветным голосом. Собственно, сюжета-то и нет, ни начала, ни конца, - говорил он, скривившись будто от головной боли. - Так, несколько черточек и черт, не выпадающих из основной темы. Коко действительно не умела лгать, что, как можно догадаться, приносило ей до поры немало неудобств. Но настоящие проблемы начались со взрослением ибо, повзрослев и достигнув двадцати трех, она закончила актерскую школу и была немедленно приглашена в один из профессиональных парижских театров, хоть, признаться, актрисса из нее была весьма посредственная - недоставало тонкости черт и настоящего сценического голоса. Она однако была влюблена в искусство по-настоящему и самоотдачу проявляла соотвествующую, за что ее и оценили я думаю, но театр - это еще полбеды, а хуже всего, что почти в это же время Николь стала замужней женщиной, хоть и не поменяла фамилии, и вот это сочетание - лицедейство и замужество - образовало прямо-таки огнеопасную смесь, которая полыхала не раз, к счастью так и не произведя решительного взрыва, но частенько рассыпаясь пренеприятными искрами.
Он снова принялся изучать горлышко бутылки, а я отхлебнул из своей противную теплую воду и потихоньку отставил ее в сторону. "Кривитесь, кривитесь, - усмехнулся Арчибальд, - не все грешить, приходит и расплата. Ничего, для печени полезно. Это я себе, не вам, вы лишь, так сказать, живая иллюстрация", - уточнил он и, вздохнув, тоже сделал глоток.
Так вот, замужество Коко явно было опрометчивым шагом, - продолжил Арчибальд, несколько оживишись. - Конфликт понятен, он на поверхности - игра и жизнь, принципы и пороки, притворство и природная правдивость. Право, бедняжке стоило посочувствовать: вживаясь в образ, она становилась своею героиней взаправду, со всем вытекающим отсюда - любовь так любовь, интрига так интрига... Представьте - Коко является домой глубоко заполночь, пьяная и растрепанная, как шлюха, смотрит, словно падший ангел, не до конца вышедший из транса, пока ей не надают по щекам, чтобы привести в чувство. Супруг естественно интересуется, где ж это она была, и Коко честно отвечает - в кабаке. Вот как, думает супруг и, потоптавшись на месте, делает следующий шаг - а с кем же она пила там, в кабаке, - и Коко, ничего не скрывая, называет пару актеришек из своей же труппы и еще каких-то их друзей и подружек. Супругу, понятно, все это нравится меньше и меньше, он делает глубокий вдох, чтобы успокоить расходившийся пульс, и очень осторожно спрашивает как бы между прочим - а там, в кабаке, со всеми эти людишками весьма сомнительного сорта, все ли там было безупречно нравственно? То есть, не было ли каких-то поползновений или намеков, и она, Коко, не делала ли она чего-нибудь предосудительного с пьяных, простите, глаз?.. Тут Коко уже не Коко, а Николь Труа, у нее раздуваются ноздри и почти выветривается хмель - не иначе, намек на предосудительность вдруг меняет ее неузнаваемо. Что за чушь, оскорбленно заявляет она и уходит в ванную, еще чуть покачиваясь, но уже обретая на глазах привычный ореол добродетели, и супругу стыдно, так что он особенно нежен с Николь этой ночью. Вскоре она засыпает, утомленная вином и тяжелым днем, он же еще долго лежит без сна, а наутро - шепоток за спиной и дурные намеки: кажется, весь огромный город держит его за рогоносца. Так оно и продолжается - кристально честное супружество и перевоплощения с полной отдачей, ему рассказывают про скандалы с полицией в ночных клубах Монмартра и откровенное распутство в самых дешевых из них, а то он узнает про некий романтический экивок Коко с отставным генералом из правительства, полный старомодного жеманства и платонической страсти, что не помешало разгневанной генеральской супруге закатить в театре безобразную сцену. Он давно уже бросил ревновать - тем более, что Николь возмущается вполне искренне, ведь она не лжет ему, она не может лгать: вот ее будуар, она не выбрасывает ни единой записки, вот ее счета, он может проверить все до единого франка, вот записная книжка, белье, духи... Как насчет театральной программы, интересуется он как бы невзначай, движимый уже не ревностью, а любопытством, можно ли глянуть на список ее ролей? По крайней мере, нужно знать, что ожидает впереди, оправдывает он сам себя, читая перечень пьес и героинь, увлекающих его Николь в мутные дебри чужих страстей, становящихся вдруг реальными донельзя не только для зрителей, наблюдающих из партера, и даже куда более, чем для них. Увы, утешиться нечем - Коко, наверное по причине средних актерских данных, занята все больше в характерных образах: дамы полусвета, записные интриганки, камеристки и сплетницы, никогда не упускающие случая, чтобы и самим дать повод для сплетен. Никакой чистоты, с возмущением думает супруг, никакой нравственности - боже, чему учит наша драматургия, что за вкусы она формирует, какой пошлости он потакает! И ведь не задумаешься об этом, пока не коснется тебя самого. И Николь - какая женщина, просто находка, создана для того, чтобы приносить счастье, но принадлежит этому театру, кривлянью, обману... Искренна до самых глубин, но и вся погрязла в притворстве... Чем чище порыв, тем беспросветней кажется ложь, которая пользует его - и ничего не сделать. Ах, как он возмущался и как страдал - супруг Николь, я имею в виду...
Арчибальд покачал головой, повернулся к портрету и рассматривал его минуту или две, потом тяжело вздохнул и снова перевел взгляд на горлышко бутылки с минеральной водой. "И что же дальше? - поторопил я его, - Он продолжал с ней жить, или терпение лопнуло, и они расстались? Или может какая-нибудь страшная роль - Дездемона например?.." "Дальше ничего, - недовольно буркнул Арчибальд, - я предупреждал вас - ни сюжета, ни развязки. Они конечно расстались в конце концов - сколько можно терпеть. А насчет Дездемоны - это вы загнули, так не бывает".
"Все говорили, - признался он помолчав, - все утверждали в один голос, что Николь Труа не должна становиться женой Арчибальда Белого - не должна и все тут. И были правы! - он назидательно поднял вверх палец, - хоть и не знали ее ни на вот столько, - Арчибальд старательно отмерил на поднятом пальце крохотную часть ногтя. - А если бы знали все, то у них не хватило бы мозгов сказать хоть что-нибудь разумное", - закончил он совсем сердито, стремительно вскочил на ноги и со словами "хватит, насмотрелись" стал занавешивать портрет серой материей.
Странная мысль пришла вдруг мне в голову. "Арчибальд, - тихо спросил я его, - скажите, а почему вы все время в шарфе?" Арчибальд ощутимо вздрогнул от неожиданности и несколько растерянно глянул на меня. "А-а что?" - хрипло спросил он в ответ и прокашлялся, прочищая горло. "Да нет, ничего, - сказал я серьезно, - а может и что-то, я пока не знаю, но, право, что у вас под шарфом?"
Я сделал шаг в его сторону, и Арчибальд попятился. В глазах его мелькнул испуг, и тогда я шагнул еще и еще, удивляясь в глубине души своему напору, но не желая останавливаться. Арчибальд медленно отступал, а я так же медленно надвигался на него, не сводя глаз с мятого перекрученного шарфа. "Очень, знаете, непривычно ощущать себя жертвой, находясь с вами, Витус, - пытался усмехнуться Арчибальд Белый, но это у него выходило плохо. - Как-то вы изменились вдруг, и мне непонятно, чего вы собственно хотите?.."
"Нет, правда, Арчибальд, - говорил я негромко, - вы строите из себя вальяжного творца, знающего за других, вы пичкаете меня картинами и историями по своему выбору и требуете искренности в ответ, а сами вот скрываете что-то - где ж тут справедливость? Давайте уж играть в честную игру - вопрос за вопрос, ответ за ответ. Нельзя все время отмерять откровенность аптекарскими стаканчиками, а то ведь я начинаю ощущать себя подопытным животным, которым манипулируют с какой-то целью. Запираться - так запираться, начистоту - так начистоту..." - я бубнил и бубнил, будто гипнотизируя его и прижимая к стене, и наконец он действительно оказался у стены, прислонясь к ней спиной и глядя мне под ноги. "Снимите шарф, Арчибальд, - попросил я строго, но он не шевельнулся и не поднял глаз, и тогда я сам протянул руку, схватил один из свисающих концов и стал разматывать виток за витком. Арчибальд не сопротивлялся, на губах его застыла кривая усмешка, и все лицо было неподвижно, как маска, вылепленная из бесцветной глины.
Наконец шарф упал на пол, обнажив бледную шею, резко контрастирующую с загорелыми щеками и лбом, а на ней не было ничего - только острый кадык, покрытый шетиной, смешно прыгнувший вверх-вниз, когда Арчибальд нервно сглотнул, после чего поднял голову, уставился мне в зрачки и спросил враждебно: "Ну что, довольны?"
"Вполне, - ответил я, поднял его шарф и отряхнул от пыли. - Держите, равновесие восстановлено, облачайтесь обратно, если хотите. Я даже не буду спрашивать, почему и зачем, и, поверьте, никому не расскажу". Арчибальд неторопливо обмотал шарф вокруг шеи и поинтересовался с вызовом: "Вам чем-нибудь помогло?"
"Не знаю, - пожал я плечами, - наверное, да. Я уезжаю, прощайте". Он прищурился и подал мне руку. "Скажите, - спросил я еще после вялого рукопожатия, - почему вы все-таки окопались в этой дыре? Ведь талант, выставки, и вообще... А тут никто ведь и не видит".
"А некому показывать, - откликнулся Арчибальд беспечно. - Вы не поверите конечно, но факт - как на духу. Некому, хоть кричи караул - так лучше уж подальше с глаз... Арнольд вон приезжает раз в год или, глядишь, кого-то вроде вас случай занесет... Нет ни одного че-ло-ве-ка, - шепнул он хрипло, наклонившись мне к уху, - ни одного не нашел, чтоб была причина осесть в людном месте и прочих людишек терпеть, не замечая. А если кто и попадается, так у них свои мытарства, не прицепишься. Впрочем, я привык, - признался он, ухмыльнувшись, - идите, идите, попрощались уже..." - и я ушел, кивнув ему напоследок и помахав рукой "его" Марии, попавшейся мне в прихожей и тут же испуганно шмыгнувшей в какой-то чулан.
Вернувшись домой, я первым делом собрал все бумажки с диаграммами, которыми развлекался целый месяц, все страницы со списками бесполезных имен, что валялись в ящике стола, сваленные в кучу, и без сожаления выкинул их прочь, старательно разорвав перед этим на мелкие клочки. Затем туда же отправилось и еще кое-что - обрывки разных мыслей, наспех записанные где придется, наползающие друг на друга и внезапно ныряющие за край листа. Их было уж и вовсе не жаль - они теперь не вызывали ничего, кроме зевоты. Потом я бросился в постель и заснул безмятежным сном, а на следующий день покинул деревню - без провожатых и напутственных речей.
Шофер грузовика, огромный мужчина с одутловатым лицом, коротко оглядел меня, поинтересовался, куда я направляюсь, вяло кивнув на название гостиницы, подсказанной мне Гиббсом, и сообщил, что его можно называть просто Кью. Он был угрюм и неряшлив, а в кабине ощутимо попахивало потом, бензином и дешевым куревом. Едва водрузив на руль непомерные ручищи и вырулив на шоссе, Кью потерял к дороге всякий интерес и стал занимать меня беседой, по-видимому входящей в стоимость поездки.
"Кто ты?" - спросил он сразу, едва узнав мое имя. "В каком смысле?" - не понял я. "Ну, промышляешь чем? - пояснил Кью, покрутив в воздухе ладонью. - В смысле, на что харчишки имеешь и прочее". "А... Я художник, - вновь, как и в гостинице у Пиолина, соврал я непонятно зачем и тут же пожалел об этом, но было поздно, не оговариваться же сразу, признаваясь в глупой шутке. Сейчас меня будут ловить на слове, мелькнула тоскливая мысль, - где же мои холсты и мольберты, куда это я направился без снаряжения или, если еду домой, почему не брал его с собой на океан?.. Настоящие художники наверное шагу не ступают без кистей с красками, а я разгуливаю налегке, как явный бездельник. Нашел, кем назваться, посетовал я про себя, но Кью не удивился услышанному ничуть. "Художник - это да... - протянул он, - Это почет так почет и заработки на славу..." "Ну, как посмотреть..." - начал было я возражать, но Кью не интересовало мое мнение. "...А я, брат, простой шофер", - закончил он мысль, удрученно покачав головой, и без промедления принялся излагать подробную хронологию своей тридцатипятилетней жизни.
Мне некуда было деться, хоть я и ощущал оскомину от чужих историй и чужих судеб. Послушаю немного, а потом засну, решил я про себя и уставился в лобовое стекло, изредка откликаясь равнодушным междометием. Большего впрочем и не требовалось - шофер и так не замолкал ни на минуту, заглушая даже рокот двигателя своим раскатистым басом.
Кью начинал продавцом в магазине швейных машинок, которым владел его дядя, и безусловно гордился этим периодом биографии. Главное, там была перспектива, пояснял он, перспектива пусть неспешной, но верной карьеры, в конце которой маячила финальная высота - например, должность директора одного из филиалов дядюшкиного дела, которое неминуемо должно было разрастись по всему побережью, ибо дядя был мужчина хваткий и не привыкший отступать с полпути. А вдобавок, помимо будущих высот, пусть и не захватывающих дух, но вполне достаточных, чтобы глядеть сверху вниз на значительную часть неудачников, в славной отрасли швейных машинок для Кью существовала и глубина - те самые деликатные механизмы, преобразующие монотонное движение колеса или рычага в серию хитроумных операций по созданию разнообразнейших швов, изяществу которых молодой продавец не уставал удивляться. Кью с проникновенной теплотой рассказывал о стрекоте потайных узлов, к которым он не рискнул бы прикоснуться руками, о точности попадания тонкой иглы в нужные отверстия и пазы и о завораживающем вращении спиц или приводных цепочек, сливающихся в легчайший контур, подобный паутине или самой изысканной ткани. Он просиживал часами перед различными моделями и знал их назубок, отличая даже с закрытыми глазами по звуку, по ритмичному постукиванию и норовистому пению подщипников, так что все, и главное дядя, не могли не заметить рвения старательного юноши, но тут, как бывает нередко, в его жизнь вкрался досадный подвох, и все пошло наперекор тщательно выстроенным планам, пусть и не вдруг и не сразу.
Подвох заключался в том, что Кью нежданно-негаданно влюбился. Случай не нов, но для него самого это было событие из событий, и даже сейчас, в прокуренном грузовике, он сделал подобающую паузу в рассказе, чтобы я как следует прочувствовал серьезность коллизии. Я прочувствовал и задумчиво покивал, и Кью повел повествование дальше, подпустив правда в голос изрядной горечи, словно подчеркивая, что романтика и мечты остались позади, уступив место обыденной суровости реалий.
Его избранница, как нетрудно догадаться, была из числа покупательниц, девушка на выданье, которую старательно обучали полезным ремеслам. Она уже выучилась всему понемногу и несколько перезрела в ожидании достойной партии, но была еще вполне хороша собой ввиду общей субтильности облика, которая в глазах неловкого богатыря Кью являлась достаточным свидетельством отзывчивости души. Именно отзывчивость и утонченность наряду с прочими полезными свойствами человеческих душ стали объединяющей темой их вечерних бесед, причем Кью очень кстати поведал ей, первой и единственной из всех, о своей тайной страсти к душам швейных машинок, утонченным до совершенства, в которых он уже сделался изрядным докой, так что через пару месяцев они решили, что для обоих невыносима мысль о дальнейшем существовании врозь и объявили всем родственикам о намерении сочетаться законным браком.
Дядя Кью, надо отдать ему должное, был категорически против свадьбы, и сам Кью это должное искренне отдавал ему теперь без всякой впрочем для себя пользы. Тогда же страсть застлала ему глаза, и пелена спала лишь через несколько месяцев, когда Кью обнаружил, что живет с мелочным, вздорным и невероятно жестоким существом. "Это была настоящая маленькая дрянь, - говорил шофер, постукивая устрашающим кулаком по выщербленной баранке руля, - но ей все сходило с рук, потому что я не знал, как с нею обходиться. Сначала-то она была похожа на кошку - а я люблю кошек и знаю как с ними ладить, дай бог любому - но стоило нам поссориться, а ссорились мы постоянно, все было не по ней, как она тут же становилась злобной собачонкой, а с ними я не умею и вообще терпеть их не могу".
"Кошки - они куда честнее, - доказывал он мне, ожесточенно выруливая между рытвинами. - Кошка прыгает сбоку и бьет лапой, сразу нанося глубокую рану, если у нее хватает сил. Большая кошка - леопард или пантера - может в один присест вырвать целый клок мяса у какой-нибудь там овцы или сломать хребет, или вообще откусить голову подчистую, так что добыча не мучается долго, и все кончается в мгновение ока. Даже если просто злится или играет - царапнет сразу всеми когтями да и отскочит в сторону..." - Кью вдруг выразительно посмотрел на мою щеку. "Иное дело собака, - продолжил он угрюмо, - тявкает и тявкает, как заводная игрушка, прыгает и прыгает, хватает зубами, покусывает, а убить не может, если не вопьется мертвой хваткой - повиснет и будет висеть, пока насильно челюсти не разожмут палкою железной или еще чем подходящим. Гадкие создания - изящества ни на грош, одно упорство твердолобое - и моя женушка была из таких: пилит и пилит, а как прикрикнешь погромче или, скажем, в порыве раздражения по шее дашь легонько, так она обхватит голову руками и начнет визжать на одной ноте - тоненько так, противно, аж мурашки по коже. Я ей много раз говорил - не визжи так, не выдержу, убью - а она не верила. Так я раз не выдержал и..." - Кью замолчал и уставился вперед на дорогу.
"И - что?" - переспросил я, чувствуя себя довольно глупо. "Что-что, придушил подушкой, - сварливо откликнулся Кью, - а что б ты, художник, сделал на моем месте? Мурашки по коже - это, знаешь, долго не вынести..."
Я старательно сделал понимающее лицо и со значением покачал головой, не зная в общем, что сказать ему на это. Шофер еще поиграл желваками, но по-моему больше для вида, помолчал сурово и стал рассказывать дальше.
Именно из-за придушенной супруги, жаловался он, вся его дальнейшая жизнь пошла наперекосяк, и даже не потому, что он схлопотал восемь лет и угодил в кутузку - нет, его выпустили года через три за хорошее поведение и добропорядочный нрав в связи с подоспевшим национальным торжеством, да и в самой тюрьме было не так плохо, как могло показаться со стороны. Дядя правда на него разобиделся и к швейным машинкам больше не подпустил, что Кью счел заслуженной карой со стороны судьбы и, не ропща, устроился автомехаником в ближайшую мастерскую. Понемногу ему полюбилась новая работа - и шум отлаженного двигателя, хоть в нем недоставало утончености и изящества, худо-бедно заменил в его сердце незабвенный стрекот швейной машинки, превратившийся теперь в ностальгическое воспоминание. К тому же, в автомобильных шумах были вызов и мощь, а Кью повзрослел и стал мужчиной, так что в некотором смысле автомастерская давала новую гармонию взамен утраченной, обещая нечто, пусть и не парящее в облаках, но зато твердо стоящее на земле.
Так продолжалось несколько лет, и Кью совсем было успокоился и привык к новой жизни, позабыв о прошлом, но тайная бомба с неслышно тикающим механизмом, заложенная несчастной супругой, ждала своего часа и, как бывает всегда, рано или поздно дождалась. Все вновь произошло из-за бабы, сетовал Кью, ну и еще немного из-за выпивки, но это ерунда, выпивка, он имеет в виду, да и баба тоже значит не так уж много, а истинной виной всему была одна лишь его собственная глупость, если конечно не считать проклятого невезения, накликанного на него он знает кем - той, которую он сам же и задушил подушкой, но сделал это слишком поздно, не сумев отвадить ни ведьминского визга, ни зловещего черного глаза.
Жениться он на этот раз не спешил, но была у него одна, к которой он наведовался чаще, чем ко всем остальным, и в общем несколько прикипел душой, хоть и не собирался выдумывать себе невесть что. Не собирался, как выяснилось, вполне резонно - как-то раз, зайдя в неурочный час и основательно перед тем нагрузившись в баре, он застукал свою подружку с каким-то худосочным дружком без брюк, что быть может лишь позабавило бы его в другое время, но тут винный туман произвел в сознании разрушительную метаморфозу, и Кью позабыл себя, словно погрузившись в вязкое облако, сдавившее виски, из которого кто-то невидимый, подстрекая и толкая под руку, нашептывал о вечном коварстве всего женского племени. Первоначальный его гнев однако обратился не на любовницу, а на обидчика, отбежавшего к окну и застывшего там с выпучеными глазами, глядя на подвыпившего гиганта, как кролик на удава, и это, признавал Кью теперь, была вторая по величине ошибка его жизни после пресловутой женитьбы, произошедшей правда в любовном ослеплении и в далекой молодости.
"Ладно бы, - вновь стучал он кулаком, - ладно бы я б просто дал ему пару раз - ну сломал бы там нос или челюсть, помирились бы потом, и все дела. Нет, я ж схватился за ружье - у нее, у змеюки этой, ружье стояло в шкафу для защиты от воров - а это уже серьезное дело, куда серьезней, чем все остальное..."
Да, Кью опять не повезло - комическим или скорее зловредным трагикомическим образом. Восстановить последовательность событий оказалось потом вовсе не просто, и полиции пришлось изрядно повозиться - все вольные или невольные свидетели сцены давали противоречивые показания да еще и настаивали на них - но в конце концов все стало на свои места, а виноватым был избран не кто иной как неудачливый автомеханик - лишь потому, утверждал он с горечью, что его угораздило задушить одну стерву за несколько лет до того, и власти держали на нем глаз, чтобы отыграться при первом удобном случае. Это и была бомба, заложенная визгливой женушкой, и взорвалась она в нужный момент - да, да - и срок припаяли немаленький, а отдыхать отправили в очень неприятное заведение, известное своими драконовскими нравами, хоть тогда, чуть прогрохотал выстрел и зазвенело разбитое стекло, Кью, мгновенно протрезвев, понял, что он промахнулся спьяну - или субтильная мишень вовремя бросилась на пол - и возблагодарил бога, думая, что все уже позади, и даже не вспомнил про черный силуэт, мелькнувший за окном, очевидно посчитав, что тот всего лишь ему померещился.
Но все было не так просто. Пуля действительно миновала безбрючного соперника, попала в окно и вылетела наружу в сумрачное пространство рабочей окраины. Сопернику кстати оцарапало-таки шею осколком оконного стекла, но и полиция, и он сам опустили этот факт как малозначимый и к основной фабуле происшедшего отношения не имеющий. Куда более важным явилось то, что пуля во всей своей смертоносной силе оказалась вне злополучной комнаты, а также - вертикальная топография места события: подруга Кью жила на третьем этаже многоквартирного дома, с двенадцатого этажа которого в этот же самый миг выбросилась восьмидесятилетняя полупарализованная старуха, уставшая от болезни, беспомощности и вообще от жизни. Выбросилась сама, чему на подоконнике осталось письменное свидетельство, включающее подробные инструкции по распределению имущества, каковое необходимо произвести после смерти. Так там было и написано - "смерти" - очевидно старухе уже не было резона проявлять суеверие в выборе слов, и это вполне могло оказаться Кью на руку, говорил впоследствии адвокат, но не оказалось - наверное по причине пресловутого предубеждения должностных лиц.
А случилось вот что: пролетев более чем в метре от головы действительной мишени, бросившейся на пол во всем вдохновении самоспасительных инстинктов, и разбив тонкое оконное стекло, не защищавшее неверную подругу Кью от уличного шума, пуля попала точно в грудь пролетавшей мимо окна старухи, прошила легкое и застряла в позвоночном столбе, причинив, по единодушному заключению экспертов потенциально смертельный ущерб дряхлому восьмидесятилетнему организму. "Потенциально", потому что старуха была к тому времени уже мертва, пусть всего секунду или две - сердце ее разорвалось в момент прыжка, очевидно не выдержав мысли о предстоящем падении и ударе об асфальт, в чем эксперты также не разошлись во мнении, хоть полицейское начальство и оказало на них совершенно неуместный прессинг. Таким образом, налицо был труп с пулей в позвоночнике, но причины его неживого состояния никак нельзя было связать ни с пулей, ни с ревнивым автомехаником; налицо был также выстрел с недвусмысленным намерением причинить вред, но особого вреда также не обнаруживалось - не строить же все обвинение на пустячном порезе в области шеи. Тем временем о казусе пронюхали репортеры, и местные газеты изгалялись кто во что горазд, заключая пари друг с другом по поводу приговора и состава преступления, на которых остановятся следствие и судьи. Карательные же органы метались от одного к другому, цепляясь за самые невероятные варианты - одно время самой популярной была версия глумления над трупом, но адвокат Кью разбил-таки ее в пух и прах ввиду явного отсутствия подходящих намерений - а кончилось все очень прозаично: ревнивцу влепили злостное хулиганство, но отыгрались на нем в полной мере, вспомнив недавнюю судимость и создав такой неприглядный образ упорствующего изверга, что публика требовала крови и была разочарована слишком мягким, по ее мнению, приговором. Обвинитель почему-то особенно напирал на тяжелую жизнь незадачливой самоубийцы и ее страшную кончину, хоть стороны и согласились, что с точки зрения закона Кью здесь ни при чем. Сам же Кью винил во всем свою первую жену, не случись которой, все пошло бы совершенно по другим рельсам, в чем ему усердно поддакивал адвокат, в общем-то проваливший дело, но не желавший в этом признаваться. Как бы то ни было, Кью отправился за решетку расплачиваться за общественный энтузиазм, а выйдя, мыкался от одной случайной работы к другой, нигде не задерживаясь подолгу...
Шофер замолчал, когда мы отъехали уже довольно далеко от деревни и петляли среди холмов, ничем не напоминающих ни дюны, ни болота, через которые пробирался когда-то наш маленький отряд с Гиббсом во главе. Было пасмурно, и чахлые деревья вокруг казались погруженными в грязно-серую вязкую морось. Изредка нам встречались стаи ворон, Кью поворачивал голову и следил за ними, задумчиво цокая языком, а один раз я увидел на обочине раздавленную змею и содрогнулся от отвращения. "Вот так-то", - сказал шофер назидательно, имея в виду то ли змею, то ли свой рассказ, и мне ничего не оставалось, как откликнуться многозначительным "да-а".
В тупик загнал, подумал я с досадой, просто нет ходов, - а Кью, видимо приободренный началом нового диалога, уже готовил очередной каверзный маневр. "Вот ты художник, - начал он с простоватой хитрецой, - а что ты рисуешь - так, вообще?" Дернула же меня нелегкая, вновь выругал я себя, а вслух ответил неохотно: "Разное рисую - людей, пейзажи... Я вообще ближе к абстракционистам..." - добавил я, надеясь, что незнакомое слово отобьет у него охоту к дискуссии, но Кью было не сбить так легко. "Людей, значит, - ухватился он за слабое звено, - это правильно, хоть большинство людишек прямо скажем дрянь. Особенно баб... - он засопел было, явно отвлекшись мыслью, но тут же вернулся к главной теме: - Ты как, баб рисуешь?" "Да вообще-то, редко..." - осторожно ответил я, не зная, куда он клонит, и Кью явно оживился. "Вот-вот, - поддержал он, - я считаю, что в них одна ересь и суета, а нормальному человеку, особенно невезучему, так просто прямая опасность... Поэтому, вот что - нарисуй-ка ты мой портрет, - брякнул он вдруг к полной моей растерянности и победительно уставился мне в лицо, ожидая реакции и вовсе позабыв про дорогу, - нарисуй и подари мне, я с тебя денег за поездку не возьму".
Ну уж нет, подумал я, око за око, наглостью на наглость. Шофер конечно здоров как медведь, но так мы уж слишком далеко зайдем. Мне вспомнились Кристоферы и их самоуверенная бравада. Еще один в компанию, подумал я неприязненно, потом усмехнулся сам себе, принял надменный вид и лениво ответил: "Ты, друг, скажешь тоже. Мои картины тыщи стоят, а ты - за поездку не возьму".
Кью, ничуть не обескураженный, продолжал пялиться в мою сторону. "Тыщи не тыщи, а может сочтемся? - пророкотал он уверенно, - Я ж тоже не просто так, тоже не какой-нибудь там не пойми что. Вон сколько тебе порассказал - тут не один портрет намалевать можно, а с десяток пожалуй. И еще расскажу - тебе тоже польза выйдет".
"Ха, порассказал, если б ты еще и нарисовать мог", - ответил я ему в тон, думая при этом, что не хватает тут Арчибальда Белого - тот-то небось порадовался бы коллега. "За дорогой-то смотри", - добавил я еще, всерьез опасаясь за нашу безопасность и не желая угодить в кювет из-за чьих-то амбиций. Кью надулся и отвернулся к дороге. "Не трусь, не разобьемся, - буркнул он хмуро и повел могучими плечами, словно утверждая свое превосходство, - не таких возил, как ты, художников, никто в претензии не был..."
Разговор оборвался, и оставшуюся часть пути мы сидели, глядя прямо перед собой, недовольные друг другом. Шофер, очевидно не умевший безмолвствовать подолгу, порой принимался бормотать себе под нос, но уже без всякой надежды на сочувствие. "Тыщи стоят... - доносилось до меня, - Дураки тыщи платят, а если не платят, то все деньги - бабам. От них, от баб все неприятности потом. Набросятся, как собаки, и тявкают почем зря, а может не собаки, а гиены - тявкают и смеются... Каждой твари дали по дереву - отчего ж гиенам баобаб достался? Только зазря перевели... От них - одна глупость, они его посадили вверх ногами да и потешаются с тех пор, а он живет тыщи лет..."
Я понемногу погружался в полудремоту. Бормотание Кью и мои собственные бессвязные мысли путались друг с другом, будто от дорожной тряски, обленившееся сознание не задерживалось ни на чем, скользя по верхам, переворачивая листы без всякой попытки вчитаться в малознакомые буквы. Засосало болото, подумал я про себя и вдруг почувствовал, что хочу приехать поскорее, очутиться среди суеты и городских шумов, вырвавшись наконец из деревенской заброшенности, не приемлющей никакой новизны. Любой город, даже провинциальный город М., представлялся спасением от чего-то, подстерегавшего меня и чуть было не ухватившего в свои шупальца, от чего-то, что я преодолел, обхитрив, и обвел вокруг пальца, почти не солгав, пусть и поступившись чем-то иным, о чем уже и не вспомню. Я представлял себе улицы и подворотни, темные фасады и потоки мчащихся автомобилей, тут же ощущая уколы мгновенной тоски по моему собственному альфа-ромео, что дожидался меня где-то с терпением покинутого ручного зверя, вспоминал россыпи огней, полумрак баров и кафе со множеством незнакомых лиц, сливающихся в узор или лабиринт, по которому плутать и плутать, и мое воображение, будто просыпаясь от спячки, ворочалось беспокойно в потаенном углу, куда я сам загнал его как в бессрочную ссылку. Чередование светлых и темных плиток на мостовой, трещины на асфальте и извивы узких переулков вновь вставали перед глазами, сочетаясь в комбинации то ли строчек, то ли ходов на ста сорока четырех полях, обращаясь в россыпи неказистых фигур или даже намекая невнятно на росчерки черной туши у горизонта.
Я потрогал пальцами след на щеке и глубоко вдохнул душный воздух кабины. Каменные ступени возникли где-то в глубине памяти, но, как и два дня назад, не откликнулись внутри ни робостью, ни растерянной дрожью. "Страшное - позади", - неслышно шепнул я себе, но не стал добавлять продолжение - в продолжении была слабость, пусть и скрытая настолько, что никто кроме меня не сумел бы ее распознать. А в воспоминании теперь жила упругая мощь - я чувствовал ее и знал ее сам, даже если бы Гиббс не подтвердил догадки: если держать глаза открытыми, то можно и отыграться. На ком и за что? - Разница небольшая, к чему называть имена; все перебирая, можно растечься мыслью, а на самом деле подойдет любое. Мне, к тому же, не надо и перебирать, у меня есть осознанный враг, из-за которого и заварилась вся каша - что может быть сподручнее, когда потребность действа бередит душу? Юлиан, Юлиан... И зачем я прозябал в глуши, потеряв столько времени - неужели всегда нужно, чтобы поторопили извне?
Дорога стала ровнее, тряска прекратилась, грузовик мерно урчал, а я дремал, свесив голову на грудь, и следил в полудреме, как мой секрет возрождается из руин, обновленный и исполненный новой жизни. Да, это было так наивно - разрушение, выстрелы и кровь, лубочная романтика убийства, как романтика влюбленности, позаимствованная из плохих книг. И смешна была попытка возвеличить себя, уничтожив кого-то другого, перечеркнув его сознание, его память и мысли - в этом не было глубины, лишь жалкий плагиат, и в этом не было смысла - своего наперекор чужому. Лишенный сознания и памяти равнодушен к смыслу, он не не спорит с ним, он глух и слеп - и это ли не величайшая насмешка, ожидавшая тебя, неумного мстителя: то, за что ты хотел мстить, обернулось бы к тебе неприкрытым ликом и заявило, не заслоняясь более ни условностями, ни приличиями - ха-ха-ха, ты мне невидим, я не внемлю тебе и не хочу тебя знать. И не можешь, прибавил бы ты, но это было бы слабое утешение, бессильное перед осознанием упущенного шанса, усилия, растраченного впустую. Нет, идея в другом - чем уничтожать и сжигать мосты, куда занятнее завести в тупик и подтолкнуть к осознанию тупика, к осознанию иллюзорности собственных фантазий, если чужие им не по нутру, к осознанию поражения, крушения оплотов, о котором они, бродящие с завязанными глазами, вовсе не желают ни знать, ни думать. Это - контригра на славу, это созидание, в конце концов - пусть лишь единицы посчитают за шедевр, но и у меня есть козырь, припрятанный в рукаве, не будем лишний раз вытаскивать на свет и повторять вслух. Это - обращение слабости в силу, маленький шажок сапогами-скороходами, за которыми не угнаться иным, ретивым: от отметки, будто бы выдающей тебя с головой, до странноватого ореола, позволяющего ладить с неизвестностью. Странноватого и страшноватого - это для тебя кое-что уже позади, а они, прочие, злорадствующие издалека, даже еще и не подступались и наверное побаиваются подступиться.
Все в моих руках, вдруг понял я, и ничто не будет лишним - ни револьвер, ни поход через дюны, ни даже Паркеры или Арчибальдовские портреты, пусть не всему сразу найдется место. Главное - не останавливаться, а там - там все может случиться, и многое наверно случится по-твоему...
Тут у меня перед глазами отчего-то снова возникла расчерченная доска, и по ней задвигались черно-белые фишки. Давно, давно я не сражался ни с кем, намеренно уйдя в сторону и в тень, раз и навсегда отступившись от того, что умею делать лучше всего. Где вы, мои соперники, изнывающие от собственной кровожадности? Мне не деться от вас никуда, то, что умеешь делать лучше прочих, не отпускает и через годы, имея над тобою невидимую власть, да и где как не в вечной игре Джан твоя слабость так отчетливо способна обратиться в силу внезапного броска, если не отвлекаться и идти до конца? Пусть это и нечестно - сводить все к хитроумным комбинациям на ограниченном пространстве, но что я могу поделать, если по-другому не разъяснишь - ведь графики мертвы и мертвы все схемы, ведь каждый сам за себя, а в действительности все куда сложнее любых объяснений.
Прости, сказал я Любомиру Любомирову, высунувшему голову откуда-то из-за угла, и он скорчил рожу, мерзкий задира, который один мог бы меня понять. Я хотел еще добавить что-то или просто подать ему любой из условных знаков той азбуки, которую мы разработали сами, чтобы не выдавать за доской замыслов и намерений, но в этот миг грузовик чихнул и встал, так что моя голова чуть не ткнулась в лобовое стекло. "Приехали, - донесся до меня хриплый голос Кью, - давай свои деньги, художник". Я потянулся, кивнул, не желая отвечать, и полез за бумажником, набитым купюрами, не имевшими, как утверждал Гиббс, ни запаха, ни посторонних пятен.
|
 |