Вадим Бабенко
В начало English version
 Книги
 
Книги
Обзоры
Об авторе
Пишите нам

Из книги «Двойник»
Приют ошеломленного ковчега


* * *

Четвертая проклятая зима
своих раздумий. Ропщут пилигримы.
Скупые дни как пища для ума
не впечатляют, холодом гонимы.
И будто кто-то, уж в который раз,
зовет сразиться хоть до первой крови
и, встретив недвусмысленный отказ,
скрывается, не пойманный на слове.

Мороз и скука. Хочется уснуть,
не шевелиться и не слышать вьюгу.
Раздумие мое, не обессудь,
давай с тобой перенесемся к югу -
в какой-нибудь прибрежный городок,
поближе к морю, к запахам портовым,
где, пробираясь в сумеречный док,
чужой корабль вздымается остовом

костистым над смущенною водой.
Причалит он, и спустится по сходням
скиталец, поводырь немолодой -
измученный, оборванный, в исподнем.
Когда-нибудь - за час до красоты,
в неделю смуты, вздохов, причитаний -
вернется он и наведет мосты
в провалах торопливых сочетаний,

не слышных мне, и шаткая броня
расступится под окриком набата,
история придумает меня,
как я ее придумывал когда-то,
и наугад, не выбирая путь,
вдоль побережья, в сутолоке пенной
он побредет, ссутулившись чуть-чуть,
скиталец наш - непонятый, нетленный.

И я усну и что-то сброшу с плеч,
усну нечутко, каменно, устало -
на разговор уже не хватит свеч,
коль на строку молчания достало,
чтоб переждать, не помня ни о ком,
все выходы законопатив ватой,
то время, где пугают тупиком,
ухмылкой задирая глуповатой.

1992


* * *

Немного дня - и вновь случилась буря,
кудлатый вождь в зенит курчавит локон,
несется вскачь и, бровь свою нахмуря,
швыряет струи в перекрестья окон.

За ним вослед - надрывно, голосисто -
мятежных гончих выгоняют слуги,
поет стекло уверенно и чисто,
ненастью в тон высвистывая фуги.

И дом дрожит, вселенского разлива
плохой ковчег, покинутый богами,
и половицы бредят боязливо
под чьими-то неслышными шагами.

О, мой двойник, я чувствую, ты рядом,
ты бродишь тут, скуластый и сутулый,
тревожа тьму и беспокоя взглядом,
сопя в плечо у сломанного стула.

Оставь меня, я наблюдаю песню,
не порть мне пир, навязывая волю,
умри теперь и лишь тогда воскресни,
когда я сам вздохнуть тебе позволю.

Мой гиблый слог едва ль согреет душу,
оставь меня, не торопи, не мучай -
вон всадник мчит, я перед ним не трушу,
я вместе с ним повелеваю тучей

и бурей всей - оставьте все, я знаю,
я вам чужой, так отверните лица -
вон льет вода - падучая, сквозная -
поет стекло, как жалобная птица...

За тридцать лет не подоспело счастья,
так пусть хоть стон да не помянут всуе,
уйдите все - я праздную ненастье,
на хриплый крик нанизывая струи.

Мой сладок пир, и мне никто не дорог -
уйди, двойник, посторонись, прохожий -
разбив окно, я поднимаю полог,
багровый ливень впитывая кожей.

1992


ТАМ, ГДЕ КОНЧАЕТСЯ АСФАЛЬТ

Оглянись, мой милый ангел, видишь - скорбная примета
поспешает многоточьем потревоженного блика
из случайного приюта ускользающего лета,
на асфальте темно-сером рассыпаясь многолико.

Видишь, ровная дорога, по чьему-то наущенью,
переходит в грунтовую колею не для обгона,
и клубится ежевичник, тормозя перемещенье
в приглушенном перепеве комариного трезвона.

Видишь, дом за поворотом - это место для тревоги,
винторуки, винтокрылы, вьются белые ступени,
на светящемся газоне балерины-недотроги
чуть замедленно кружатся, не отбрасывая тени.

Льется занавес мелодий, упоителен и сладок,
даровитый композитор бередит благоуханье
и выискивает ноты в скользком царстве алых складок,
все заметнее пьянея от неровного дыханья.

Раздавая опахала, ходят ласковые слуги,
слепо щурятся глазницы из темниц оторопелых,
аромат совокупленья, безучастный и упругий,
глушит запахи свиданий - прошлогодних, перепрелых.

Это место для утраты. Милый ангел, где ты, где ты?
Шепот мечется по кругу, неудачлив в откровеньи,
смутно грезится прохлада, и струится из манжеты
чье-то тонкое запястье, торопя прикосновенье.

Слепит музыка, и кто-то, не снимающий перчаток,
у игрушечного пляжа нагибается к настилу
и целует осторожно очень четкий отпечаток,
нашей жалобной тревоге улыбаясь через силу.

В тень запущенного сада ставят мебель дорогую.
На крыльцо выносят краски и раскрашивают лица.
Беспокойная старуха водит девочку нагую
по расцвеченному следу легконогой колесницы.

Звездочет скликает точки в небесах за облаками.
Кто достоин вечной жизни? Под прожектором лиловым
чья-то ломкая фигура потрясает кулаками,
обращаясь к неподкупным, недоверчивым, суровым.

Отзовись, мой милый ангел - я кричу, уже не зная,
что спросить у звездочета... Слепит музыка беспечно,
и несется колесница, невесомая, резная,
от меня по бездорожью. - Равнодушно. Безупречно.

1992


ПЕПЕЛЬНЫЙ ВОИН

В сполохе света,
в сердце огня
долгие лета
ищет меня
пепельный воин,
силясь помочь
горестным воем,
жалящим ночь.

Падают руки,
гонит приют,
знаки разлуки
мне подают
чья-то причуда
и круговерть
скорбного люда,
знавшего смерть.

В склепе глубоком,
чутко дрожа,
бдительным оком
льнут сторожа,
в каменной ложе
ночь напролет,
мучая кожу,
ноготь поет.

Это - предтечи,
тело скребя,
к праведной речи
гонят себя,
в темной печали
силясь понять,
что им кричали
шедшие вспять.

Это - блудливы
наперебой,
томные дивы
манят собой,
ласковы, чужды,
жрицы морей
ранят без нужды
плотью своей.

Дни поредели,
нет глубины
в черной неделе
нашей вины.
Смутные боги
дивных планет,
в вашей тревоге
удали нет.

Больше не внемлю -
это подлог,
втоптанный в землю
тысячью ног,
полная чаша,
лакомый тлен,
оторопь наша,
взятая в плен.

Пепельный воин
сизых равнин,
ты неспокоен,
слишком раним,
видишь воочью -
в смертном поту
крюки на клочья
рвут наготу.

Чахлые груди
колет трава.
Больше, чем люди,
смертны слова.
Шепчет старуха
из темноты
истово, глухо:
"Бог - это ты".

Тычась в повторы,
ищут кроты
душные норы -
"Бог - это ты".
В сердце остова,
сбитое влет,
падает слово.
Город встает.

Жалобно, стыло
голос дрожит.
Гибнет светило.
Город блажит
пепельным зовом
в пыльную взвесь.
Мир нарисован.
Заново. Весь.

1992


ИЗ ИЛЛЮМИНАТОРА

Ломким своим хребтом
косо кренясь навстречу,
не сомневайся в том,
что я тебе отвечу,
через дверную снасть
выйдя в вечерний холод -
не удержавший страсть
ты недоделан, город.

Сваливаясь навзничь
в облачные глубины,
не обещай постичь
тех, что еще любимы -
даже и вопреки
встрявшим почти в начале
знакам твоей руки,
вздохам твоей печали.

Тысячью зорких глаз
словно огнями вспорот,
не приютивший нас,
ты недоделан, город.
И, отряхнув с седин
пыль свою, за спиною
кайся же, не судим,
но презираем мною.

1993


* * *

Легкий танец на прощанье - чья-то прихоть, не иначе,
нету музыки покорней теплых губ над покрывалом,
нет мучительней привычки, чем перечить неудаче
и в бессонном отупленьи горевать о небывалом.

Что случилось? Вы несчастны?.. Кто-то шутит слишком тонко,
тут же фокусник маячит, суетится у штатива.
Десять тысяч поцелуев обозначит фотопленка,
неразумные приметы улыбнутся с негатива.

Десять тысяч серых тварей сядут в круг в болотной тине,
пауки расставят сети для гадалки одинокой.
Сколько нам еще осталось? Блекнут краски на картине,
заслоняясь от ответа непрозрачной поволокой.

Вот и музыка стихает - то ли звук утратил волю,
то ли кошка острым когтем отрезвляет на минуту.
Замедляются движенья по размеченному полю,
на неправильные клетки попадая почему-то.

Что случилось? Да и только - встрепенувшись прихотливо,
мир поник, сличая страхи, как рисунки на паркете,
и луна бредет обратно, созывая для отлива
перепуганные воды - все на свете. Все на свете.

1993


РЕСТОРАН

Увлеченный анчоусом
пожилой посетитель
тихо брызгает соусом
на потрепанный китель
и затравлено косится
на соседа с подружкой,
и дрожит переносица
под серебряной дужкой.

И смелеют красавицы
на коротком аркане
под слащавые здравицы
за потоками ткани.
И в предверии голоса
чередуются гаммы,
словно сумрака полосы
в глубине амальгамы.

И мальчишка напыщенный
объясняется с жаром
перед другом пресыщенным,
соблазнителем старым.
И мелодией ластится
фортепьяно на сцене,
и стирается разница
меж желаньями всеми.

Опаляя довольные
разомлевшие лица,
невесомая, вольная,
иностранка кружится -
неизвестного племени,
упоительной власти,
каждый вечер до времени
умирая от страсти.

И цветное кружение,
многоликой гурьбою
обещая сближение,
увлекает с собою
разголосьями пьяными,
зачеркнувшими были,
будто давними ранами,
о которых забыли.

1992


ЗНАМЕНИЕ

Который месяц - на кресте,
и жжет зрачок без перебоя
скрипучий знак на бересте,
круша сомнение любое.

Исполосованную грудь
кропит пчела, лелеют росы,
сирены скрадывают путь,
мучительны, сладкоголосы.

На омертвелом языке
слепая карлица бормочет,
следы забвенья на руке
ссыхаются, не кровоточат.

Над ними ворон ворожит,
и, будто вычерчена словом,
с ладони линия бежит
навстречу душам бестолковым.

Чуть выгибаясь на краю,
она вверяет ненароком
больную истину свою
в знаменьи горьком, одиноком.

И в страхе смотрит на ладонь
на миг прозревшая старуха,
и занимается огонь,
и ворон вскрикивает глухо.

Теперь - под огненной пятой
падет божок, не внемля стонам,
и из низины обжитой
народ потянется по склонам.

По спинам пробежится кнут,
слепящим обмороком блица
над морем грозы полыхнут,
напьется крови голубица.

Вползут селенья на холмы,
и лица, бледные иссиня,
скривятся, ужасом полны,
и обезлюдеет пустыня.

И только, брошенный внизу,
зайдется в хохоте калека,
вбирая терпкую слезу
обратной судорогой века.

1992


БЕЗ ОБРАТНОГО АДРЕСА

Ты все спрашиваешь о голой ветке
и о шелесте под подошвами на пологой
красно-желтой тропе от изгороди к беседке,
и о сумеречном кустарнике за дорогой -
это все сохранилось только в полсотне фраз,
над листвою шуршит метла - хлопотливо, вздорно -
обнажая поверхность, гибельную для нас,
пересохший ручей и чахлую зелень дерна.

Ты по-прежнему возишься в мелочах,
не решаясь спросить о главном, но я отвечу,
забегая вперед: не то чтобы я зачах,
пробираясь неясно каким берегам навстречу,
но, бесспорно, расклеился - это недобрый знак -
примирился с потерями, сделался хмур и склочен,
и едва ли тебе случится представить, как
мне противна эта страна. Остальные, впрочем,

привлекают ничуть не более: сытый облик
и умение жить по правилам априори
убивают надежду, словно тоскливый оклик
в зарешеченном нескончаемом коридоре.
Ну а тут надоело все - и не столько грязь,
сколько тупость вокруг и шум бесконечной склоки -
и мельчает порыв, над пылом своим смеясь,
и скучнеет перо, черкая скупые строки.

Словом, не возвращайся сюда, не надо -
быть чужим неведомо где, безусловно, проще,
чем под изморосью вечернего променада
ежедневно молиться, как на святые мощи,
на знакомый язык и слышать свои шаги,
как единственный четкий звук, не дающий сбоя,
меж уродливых ритмов, склонных сужать круги,
неотступно, навязчиво следуя за тобою.

Да - и тут до сих пор затевают войны.
Миром правят скоты - на этой любезной теме
завершается вечер. Мысли текут нестройны,
неуверенны, опорочены перед всеми.
И метет, и шустрит метла посреди листа -
не успеть перечесть строку, проклиная почерк -
оставляя от слов размазанные места,
пустоту от имен и от заголовка - прочерк.

Вот и все. О листве отписаться нечем:
нынче осенью ранний снег завалил дорогу -
мы ведь знали, что этот желтый покров не вечен,
так не стоит об этом и горевать помногу.
Через тонкую изгородь виден издалека
только смерзшийся тлен в прорехах на покрывале -
так кончается песня, чуть застучит клюка,
умоляя в припеве, чтобы не забывали.

1992


ВОРОН

1

Я уже не живу
здесь - иначе, в каком
вкравшемся наяву,
затвердевшем комком

выверте здешних стен
я б ни маячил, грань
между ними и тем,
что тревожит гортань

где-то в глуби, у дна,
восстает, как броня,
и за нею одна
бродит вместо меня

оболочка моя,
сумрачна, не нова,
обдирая края,
сплевывая слова.


2

Я молчу под кустом,
будто кривлю пером
над шершавым листом
за скрипучим столом.

Пыльно мне. Отлучен
от любой колеи,
я не каюсь ни в чем
и под мысли свои

вслед машу лоскутом
непонятно кому -
эти стихи о том,
как молчать, потому

выпущенный на свет,
образ неразличим,
отозваться в ответ
не имея причин.


3

Тесно же мне. Стократ
у меня на душе
накопилось утрат,
будто дурных клише,

мест, недобрых ко мне,
истин, сбросивших грим -
словом, всего вполне
лишнего, и за ним

все норовят пролезть,
втиснуться, поднырнуть
неумелая лесть,
полупьяная муть,

подбирается ложь,
бьется фальшивый крик,
и нелепая брошь
давит на воротник.


4

Под бессмысленный свист,
горечи не тая,
я расправляю лист
и вывожу края

тех лукавых равнин,
полных кривых чудес,
где, заносчив, раним,
в оторопи и без,

я, не страшась потерь,
пыл растрачивал свой,
чтоб очертить теперь
хитроумной кривой

и отбросить - сквозь смех,
никого не виня,
не поминая тех,
кто не любил меня.


5

Словно заморский гость
в небогатой стране,
я оставляю злость
там, где чудится мне

недоступный пока
выверенный обвод
берега и река,
затопившая брод,

там, где заводит спор
равный мне - ну а тут,
не поминая ссор,
пряник бросив и кнут,

я сижу, незлобив,
под защитой куста,
лишнее позабыв -
память моя пуста.


6

Слепо стучит клюкой
дятел по бересте.
Тянется за рукой
линия на листе.

Что осталось за ней,
пройденной до конца? -
Полквартала камней.
Три-четыре лица.

Куча бумаги... Весь
прочий ненужный хлам,
оказавшийся здесь,
я оставляю вам

и молчу под кустом
с верным пером вдвоем
в безразлично-пустом
вдохновеньи своем.


7

Мелкий песок. Плато.
Желтая колея.
Эти стихи - про то,
как не помнить, и я,

отвернув от себя
все минувшее вспять,
никого не любя
и не желая знать,

только строчу, строчу...
Тяжко мне. Под полой
черный ворон к плечу
тянется головой,

бьет дурнота в висок,
заполошно звеня,
и колючий песок
засыпает меня.


8

Скоро спустится ночь.
Ворон из-под плаща
выбирается прочь,
крыльями трепеща.

Сухо свистят сверчки.
Сумеречен, сердит,
ворон в мои зрачки,
не мигая, глядит.

Мне не справиться с ним,
я опускаю взгляд.
Легким махом одним
ворон взмывает над

пустошью, над рекой
воспаленной струной,
ни единой строкой
не простившись со мной.


9

Я не взыщу - едва ль
быть одному трудней,
чем без устали вдаль
вглядываться из дней,

полных печали. Стон
не по мне. Под обрыв
смятым желтым листом
прошлый летит надрыв.

Увлекают меня
вихри из тупика,
глубиною маня,
омывает река,

и, дыша горячо,
ворон, сделавший круг,
вновь на мое плечо
опускается вдруг.


10

Тысячи звонких лир
молкнут. Тысяче глаз
усмехается мир,
сбрасывая на нас

черное полотно -
страхи далеких грез.
Лодка идет на дно,
перебравшая слез.

Голос гасит свечу,
перепуган, прибит.
Жмется ворон к плечу,
волосы теребит.

Ни тропы. Ни следа.
Я спускаюсь к реке
и бреду в никуда
с вороном на руке.

1992


* * *

Я живу, не считая недели,
пропадая на заднем дворе -
только ноты звенят на пределе,
да значки мельтешат в букваре,
только доски пружинят упруго,
прогибаясь над буйным ручьем,
да скрипит незлобиво подпруга
в перепеве нездешнем, ничьем.

Что нам выпало? - Верная доля
затеряться в ничейном краю,
наудачу смятению вторя,
как надежду лелея свою,
и еще не скликая навета,
нас, наверное, знает в лицо
только белка невнятного цвета,
приходящая к нам на крыльцо.

Сон не выгадан. Полная чаша,
знать, не выпита нами до дна.
Невеселая заповедь наша
оказалась на что-то годна.
И событье глядит, не моргая,
продлевая зрачка перелив,
будто краска трепещет нагая,
беспокойную ночь посулив.

И знамение тычется в руку,
не давая скорбеть сгоряча,
доведя до абсурда разлуку,
словно сбросив проклятье с плеча,
и на стонущей, гибнущей шине
вдруг врывается, словно с небес,
что-то рыжее в красной машине
желтой линии наперерез.

Сон не выгадан. Если и дорог -
только лепетом сказочных смут
рыжей белки московских задворок
наудачу прижившейся тут,
только говором дальней метели,
да слепым косяком в небесах,
за которым и мы улетели,
передернув круги на часах.

1992


РАЗГОВОР СО СВЕРЧКОМ
(REMBRANDT VAN RIJN)

"Сегодня вторник. Нехороший день -
опять болят колени, у служанки,
наверное, мигрень - повсюду пыль,
и мало дров, и чем-то подгоревшим,
несет из кухни - чувствуешь, сверчок? -
похлебкой, не иначе... Стыдно думать,
но я, похоже, снова стал ворчлив,
как век тому назад. Что это, старость?
Подкравшийся короткий эпизод
возмездия? Но я не так грешил,
чтоб этого бояться - как на твой
досужий взгляд? Ведь ты-то уж, наверно,
не молод, но едва ли удручен
возмездием... Скажи, какие страхи
гнетут тебя? О чем ты размышляешь -
о теплой печке? О вчерашнем немце?
Его картины - жуткая мазня,
однако, знаешь, трудно передать,
как просто это все проходит мимо,
не задевая. И, на самом деле,
мне неспокойно только от одной
невнятной вещи: с той глухой поры,
как Саски нас оставила, никто
не в состояньи так сварить похлебку,
как я люблю - представь, никто не может,
у всех выходит плохо - у служанок,
у прочих женщин... Знаешь, надо взять
побольше лука, крупную фасоль,
и все варить отдельно - только после
смешать... Ну, это трудно объяснить,
когда смешать, она одна умела
не перепутать - ставила на стол
и гладила меня по голове,
когда я ел... Мне страшно без нее,
ты понимаешь? - Знаю, понимаешь.

Что мне осталось - темные круги
глазниц под беспокойными мазками,
сухие грозди сбывшихся предчувствий
и ветреные оргии созвездий,
когда озноб пронзает под плащем... -
Совсем немного. Пустота скупится.
Откликнись, Саски - мне тоскливо здесь,
колени ноют, надоевший климат
меня убьет... Она не отвечает -
ты понимаешь? - ничего не сделать.
Когда я с этим свыкнусь - через год?
Нескоро же... Меня тревожит время,
оно неласково ко мне и чем-то
враждебно мне, как глаз ростовщика
через дорогу, как ухмылки ведьм
и сытая неторопливость знати...
Ты знаешь, все неласковы со мной,
но время проницательней - пожалуй,
его не обмануть, как я могу
их одурачить всех - одним мазком,
почти неотличимыми штрихами,
способными перевернуть судьбу
наоборот... Но время не поймаешь
за пояс и к холсту не подведешь.

Довольно, впрочем, пусть приходит ночь -
спокойная неспешная пора
моих всесильных призраков. За ними
расступятся преграды темноты
и можно будет думать о скале,
дразнящей небо острыми углами
и отчего-то ставшей выше неба,
и сблизившей далекие цвета -
такие, о которых я не знал
до этого... О да, она стоит
как будто в основании всего
простого, но одно прикосновенье
к неомертвелому, живому камню
меняет суть вещей, и даже люди
настолько переменчивы на нем,
что можно их простить. Прости мне, Саски...
Я буду думать о скале, сверчок, -
вживаться в неизведанные жизни,
пока угли не превратятся в пепел -
до поздних сумерек, когда и ты
откликнешься... Ты не помеха мне.
Меня смешит твой незлобивый голос,
и нам с тобой легко, не так ли, друг? -
Нам на двоих вполне хватает пищи,
и есть о чем поговорить... Так что ж,
давай, сверчок, тоской не тяготясь,
напрягшимся переливаясь горлом,
пой песню, верещи напропалую -
я чувствую, тебе не спится нынче".

1993


* * *

Мы бродили под черным совиным крылом,
открывали вино за случайным столом,
подзывали машину и мчались в ночи
на манящую завязь короткой свечи.

Допивали вино - посреди небылиц,
отрешась от огней позабытых столиц,
как на прелом холсте, заметая следы
на холодной границе оконной слюды.

Я придумал тебя - торопливой на смех
и на шепот, на влажное бегство от всех -
горячась наобум и бездумно свистя,
недоверчивых пять промежутков спустя.

Я придумал твой дом, суету поварих,
говорливых до слез сумашедших твоих
и рачительных слуг, не искавших улик,
и божка на стене перепуганный лик.

В нехорошее время, в сухую грозу
мы летали над спесью, царившей внизу,
и не знали утрат - если даже и нас
беспокойным лучом находили подчас,

мы валились навзничь, потешаясь над ним,
и, укрыты лиловым покровом одним,
допивали вино, как гремучую взвесь,
бережливой совой припасенную здесь.

Я придумал цвета и трепещущий звук -
было все, только ты ускользала из рук,
и пространство тебя торопливо влекло
на невидимый знак за тугое стекло.

И тогда, над безумною степью крича,
что-то певчее утром срывалось с плеча
и металось по свету, не зная следа,
по которому ты пробиралась сюда.

1993


* * *

Ветер в заливе и брызги с моря.
Странная рябь набегает, вторя
зелени камня, и, смытый с пирса,
дремлет окурок, в который впился
солнечный луч, угодивший в фокус,
дремлет в витрине засохший крокус,
сладкая дрянь и хлебец покорный
дремлют, пугая застывшей формой,
тут же на досках, как скорбный фетиш
той же породы, какую встретишь
только, пожалуй, в нестройном хоре
собственных мыслей, которым море
чем-то не чуждо, но слишком внятно
невыносимо... Сухие пятна
гнили на пирсе. Сухие доски.
Память на гулкий порыв неброский
у волнореза, где пахнет тиной.
Память на длинный косяк гусиный -
старая песня... Влекомы грустью,
гуси не плачут, слетаясь к устью,
тем отличаясь от скорбных, праздных
прочих двуногих, двукрылых - разных
странных созданий, и влажный клекот
чем-то назойлив, хотя далек от
всех назиданий, в которых море
столь преуспело, с собою споря.
Гуси не плачут. Случится сполох
темной природы в объятьях полых,
трубчатых, рваных. Встревожит зуммер -
"Надо же, он, я считала, умер".
Вечер воспрянет, ослепит фарой
встречной машины тугой, поджарой,
стиснет пространство недоброй силой -
"Эта игра не опасна, милый.
Нужно вначале зажмурить глазки,
видишь - картинка, на эти краски
нужно теперь наложить оттенки -
делать шажки, не касаясь стенки.
Вот и прекрасно, идем по кругу -
можно теперь подойти друг к другу,
можно быстрей, но не слишком вольно,
чтобы не сделать друг другу больно..."
Гуси клекочут, и ветер воет. -
"Ветер ярится, когда нас двое". -
Встречной машине не стать на пару
с нами безумной, прищурив фару.
Слово не вспомнить... "По крайней мере,
мы не дойдем до ненужной двери,
то есть, едва ли с тобою вместе
где-то сойдемся в ненужном месте,
то есть, разлука страшна не слишком,
если не верить картонным фишкам,
сброшенным на пол, когда артиста
вдруг уличили в игре нечистой
или фальшивой..." Трепещет море.
Ветер ярится, сличая горе
по горизонту - свое, не наше -
поздний прохожий рукою машет,
будто по нам невзначай тоскуя,
будто вбирая печаль морскую.
Что нам до ветра... "Своей ли тени
ты испугался, пройдя ступени,
что понемногу влекут навстречу
той пустоте, где тебе отвечу
я ли, не я, иль никто на свете?
Видишь - чердак, где играют дети,
видишь - на крыше резвится кошка,
видишь - последний этаж, окошко
под потолком, дотянись дотуда -
здесь пребывать и не верить в чудо
просто нелепо, хотя, пожалуй,
это - за дверью ненужной, ржавой,
где для меня не хватает света -
ты мне расскажешь потом про это?.."
"Милый, не бойся, ступай, не глядя,
чуткие плечи ладонью гладя,
ссорясь со мною и снясь мне в душном,
чуждом тебе тупике воздушном,
в тесном пространстве... Признайся, скоро
ты добредешь до конца, до вздора,
где, наконец, отличишь по звуку
собственный голос от тех, не в руку
прежде звучавших - в моем ли смехе,
в каждой неправде, во лжи, в помехе,
наспех привитой чужой сноровкой
хмурой браваде твоей неловкой,
может и в ласке... - однажды ночью
все, что захочешь, сличишь воочью,
не заслоняясь слепым обетом -
ты мне расскажешь потом об этом?
Если вернешься…" Недлинный случай.
Память на гулкий порыв дремучий
у волнореза. Игра без правил,
где победивших никто не славил.
Гуси не плачут, но крик их долог.
Брызги морские и влажный полог
плотного ветра влекут с причала,
не объясняя, зачем звучала
старая песня, пустая книга,
словно воспрянув на срок от мига
до бесконечной прощальной темы,
не выдающей, когда и где мы
снова столкнемся, но властно, тупо
ставящей нас в положенье глупо
что-то предавших, почти без счета
в людном ряду разменявших что-то,
чтоб расплатиться... На смех похожий,
клекот гусиный зудит под кожей,
давится ветром волна живая,
от объяснений уйти желая,
словно строкою в скупом конверте
воспоминанье готовя к смерти
и устремляясь назло повторам
к тем чудесам, не бывать которым.

1993


* * *

О, мой Халем, как весело с тобой
с покатых крыш глядеть себе под ноги,
когда в пыли, беспечны и убоги,
снуют глупцы, бранясь наперебой.

Мы видим, как под нами в поводу
ведут тельца сомнительного злата,
и поводырь смеется виновато,
прикладываясь к фляге на ходу.

Рябой сатир прихлопывает в лад,
крикливых дев скликая по округе,
и мясники лоснятся от натуги,
и пасынки завистливо глядят.

Воздав хвалу всему наперечет,
гуляй толпа, бубенчики звените,
пока светило плавится в зените
и липкий пот под тельники течет.

А мы, свежи от жидкости хмельной,
о, мой Халем, давай содвинем кубки,
пока судьба горазда на уступки
и призраки не бредят за стеной.

И глядя ввысь, в заоблачный покой,
давай споем, своим раздумьям вторя,
пока слова не умерли от горя
и камень не истерся под рукой.

Ликуй, толпа, в златом своем плену -
из наших губ да не родится склока,
но строки мстят предвиденным до срока,
с набрякших глаз срывая пелену.

И видим мы - над желтым миражом,
своей судьбы еще не зная сами,
ревут тельцы дурными голосами,
в последний миг смолкая под ножом.

И пьет мясник, не отличая лиц,
отбросив фартук, ссохшийся от крови -
о, мой Халем, смолчим на полуслове,
смеясь над ним с нагретых черепиц.

1993


* * *

"...что держит вместе
детей декабря?"
Б.Гребенщиков


Смешной ландшафт. Теперь я здесь живу -
брожу вдоль плит и поднимаю ноги,
не беспокоя желтую траву
в расщелинах заброшенной дороги.

Движенья нет, и улицы пусты,
и замер переулок, за которым
оберегают строгие кусты
машину с обеззвученным мотором.

Машу рукой... Простор не бередит
ни чей-то стон, ни выговор печальный,
лишь изредка над нами прогудит
аэроплан помехою случайной,

и мой двойник все теребит висок,
блестя в зенит стекляшками от Цейса,
и птица зарывается в песок,
считая дни до следуйщего рейса.


Никто не знал. - Когда бы в наших снах
явился знак, когда бы в наших думах
мелькнул намек на судорожный взмах
из этих мест неловких и угрюмых,

который лишь один издалека
способен стать воспринятым на веру,
когда величина материка
отчаянью определяет меру.

Но все, что между нами пролегло,
сбылось как бред, без лишнего нажима,
и мирозданье, в сущности, могло
не напрягаться столь неудержимо,

хватило бы каких-нибудь двухсот
злосчастных миль на той же параллели -
невидимых, неслышимых пустот,
которыми пространства одолели.


И только птица, чуть прищурив глаз,
шуршит крылом под жалобные кличи,
как будто продолжая верить в нас
на свой манер неумолимый птичий.

И шепчут травы, в оторопь шагов
вплетая звук при незлобивом свете,
и кажется, у сумрачных богов
одна печаль - декабрьские дети

и все их грезы. И, наверняка,
уже давно дорогою некраткой
на помощь нам, дразня издалека,
событье пробирается украдкой -

легко представить... - Здесь, в смешном краю,
под колпаком холодных звездных оргий,
переживая оторопь свою,
как птичий взгляд неумолимый, долгий.

1993


* * *

Из разбитых камней, от всего далеки,
по замшелому следу текут родники.

Устремляясь за ними, свободны от пут,
утомленные звери неслышно бредут.

Незаметно крадутся века напролет -
только хрип обессиленный их выдает.

Только стон, вырываясь из каждой груди,
извещает с тревогой о них впереди.

И не кровь на клыке - только боль у виска
помогает не думать, что цель не близка.

Только боль да молва, да ручьев череда
заставляют спешить непонятно куда.

И чужие друг другу, изгоям сродни,
по коре перепрелой ступают они.

И дойдя до низин, до назойливых трав,
застывают на время, в безверие впав.

И тогда вырывается стон на века,
и у парки седой цепенеет рука.

И премудрый Харон опускает весло,
чтобы лодку обратно волной отнесло.

Но ручьи зазывают. Оскалив клыки,
собираются звери у мертвой реки.

И безумная парка, стеная в углу,
в незаконченный саван втыкает иглу.

И разносится звук, безразличен, глубок -
то угрюмый Харон совершает гребок,

и порожняя лодка, за кем-то спеша,
молчаливо уносится вдоль камыша.

1993


* * *

Занавесили зеркало,
притупили края,
что не жизнь исковеркала -
торопливость моя,
вереницею хлипкою,
чуть касаясь земли,
за печальною скрипкою
по тропе повели.

То - рыдая без повода,
без обиды браня,
из притихшего города
провожают меня,
и деревья, всклокочены,
как в предчувствии бед,
у неровной обочины
салютуют вослед.

И, на исповедь скорые,
гомонят за спиной
те другие, которые
не решились со мной,
и с улыбками блеклыми
остаются одни
за оконными стеклами
в предрассветной тени.

Эта веха - без памяти,
нет зарубок на ней,
вы смелее не станете,
я не стану мудрей,
равнодушною волею
утомленный, едва ль
суетную историю
приютит календарь.

Ни в разлуку не верится,
ни в недобрую весть -
знать, обидой не смериться,
не поддаться на лесть,
пойте ж, струны печальные,
надрывайся, скрипач,
над потерей случайною,
провожатый, не плачь.

Разбредаются улицы,
забывают себя.
Стынут площади, хмурятся,
наших грез не любя.
Нелюдимые здания,
беспричинно грустны,
бормоча назидания,
погружаются в сны.

Под разводами инея
предрассветной поры
присмирев до уныния,
умолкают миры,
лишь по-прежнему молодо
чья-то скрипка блажит
у притихшего города,
что не мной дорожит.

1994


* * *

Забывчивый король, твоя благая смута
не стоит лишних слез, и долгая верста,
с пылящего холма сбегающая круто,
тебя не воскресит на скатерти листа

такого, как тогда - в скитаниях без крова,
еще до дележа, до дрязг и суеты,
и в ропоте значков написанного слова,
как в зеркале кривом, привидишься не ты,

но лишь твоя клюка, чеканящая камни
на гулкой мостовой у старого дворца,
где просятся с петель незапертые ставни,
и стены голосят, осевшие с торца.


Ты гнал меня, и я, не зная лучшей мести,
похитил твой покой, укрывшись на века
в непонятом тобой, неразличимом месте,
случайною строкой дразня издалека.

Теперь тебе невмочь, но мирозданье глухо -
незваного гонца не пустят на порог,
твой молчаливый стон мне не тревожит слуха,
и незачем гадать, какою из дорог

несет тебя верста, карета, колесница -
не ты передо мной, лишь исповедь твоя,
слова творят слова, не открывая лица,
забытую судьбу по-своему кроя.


Советчики все врут - не верь дорожной карте,
меня не отыскать ни челяди твоей,
ни пасынкам твоим, седлающим в азарте
породистых коней изысканных кровей.

Ты опоздал на миг - я был почти под боком,
я жил среди старух, свой жребий не виня,
чураясь пустоты в забвеньи одиноком,
не веруя в других, похожих на меня.

Теперь я стал сильней - назло твоим наветам
я знаю все про всех, и я неуловим,
один, кого ты ждешь, не признаваясь в этом,
один, живущий вспять желаниям твоим.


Оставлен пышный двор, покинуты альковы -
уже который круг даешь ты вдоль границ,
грозя своей клюкой прислуге бестолковой,
отряхивая пыль с зачитанных страниц.

Ссыхается парча, испачканная глиной,
ворчат поводыри над нищенским пайком,
крамолу разнося по почте голубиной,
мятежные князья хихикают тайком.

Но стелется кортеж по выжженному полю,
швыряя гордецам дорожную суму,
растерянным словам не вырваться на волю,
не кончиться вовек походу твоему.


Плутай же по холмам, гони свою карету -
пусть не встает с колен проселочная голь,
пока твоя душа метается по свету,
пока ты на коне, забывчивый король.

Ты замыкаешь круг - и не достигнешь цели,
но кто рискнет судить и выверять пути? -
томитесь пустотой, дворцовые постели,
карета по камням без устали лети.

Нам счастья не дано - мы выбирали сами.
Нам выпадало ждать - но не скулить в бреду.
Смахни с бумаги пыль - мы встретимся глазами,
не отводи же взгляд, как я не отведу.

1994


ВМЕСТО ПОЕДИНКА

Прости меня, мой маленький отряд -
моей трубе не спеть походной песни,
не прозвучать в каком-нибудь бою,
и призраки, построенные в ряд,
все ловят взгляд и требуют: "Воскресни",
но чувствуют беспомощность свою.

Пора прошла. Я напророчил вам
грядущую кампанью, и похоже,
все было зря - по тысяче причин.
Теперь со мной горячим головам
не по пути, и осторожным тоже:
труба молчит, и путь неразличим.

Противнику от собственных потерь
не цепенеть, на промахи не злиться,
в отчаяньи - по-правде говоря,
никто не знал - и раньше, и теперь -
что мы вообще готовились сразиться,
старательно укрытия творя.

Не проиграв, но выйдя из игры,
мы лишь глядим в безоблачные дали,
где мечутся меж выжженных полей
для нас неподходящие миры,
по нашим одиночествам едва ли
скучавшие в беспечности своей.

И мы несемся в стонущих авто,
гонимы раскаленными ветрами,
навстречу им, покорные судьбе,
готовые к возмездию за то,
что до сих пор не выдумали сами
достойного сражения себе.

А впереди, в разбросанных клочках
разбитых туч, закат встает без спешки,
пылающий невиданным огнем,
и бесится в измученных зрачках
проклятый знак презрительной усмешки,
как будто нарисованный на нем.

1994


ТЕЛЕГРАММА

Прозвенев телеграммой по скрученным проводам,
затерявшись в пространстве, знаю, что не отдам
ни обещанных строк, ни даже пучка травы
у стеклянных дверей, где мне не сложить главы,
не растечься раздумьями - словом, с самим собой
примириться едва ли, но за дверной скобой,
где не нужно ничто свое примерять на всех,
я по-прежнему волен мир поднимать на смех -

что и делаю. И над цифрой в ряду других,
составляющих номер, против пружин тугих
вновь и вновь без конца дырявый вращая диск,
понимаю внезапно, что не услышу писк
телефонного зуммера, зная уже вперед,
что рука бесконечных чисел не доберет,
да и сам разговор, сознанья витая вне,
через пару минут смертельно наскучит мне.

Все случилось скорее, чем обещали сны,
и пророчила белка с выщербленной сосны,
и кричал, голосил косяк торопливых птиц,
отдаляя места, границы, скопленья лиц,
ни одно из которых больше не помнит глаз,
как бывало и раньше, только на этот раз
между нами пространство, и никаких тревог,
что случайно настигнет чей-то немой кивок.

Странно требовать большего - память собой горда,
не считая обид, поскольку вообще, когда
перетрудишь гортань, взывая ко всем, кто глух,
то идешь выбирать в конце не одно из двух,
а ничто из нуля, и верно сомнений нет,
что когда набегает полный десяток лет
безуспешных попыток, и, не меняя грим,
в отдаленьи маячит следующий за ним -

это в общем достаточно. Прежних терзаний враг,
над зеленым газоном вейся мой куцый флаг.
Тут не меньше глупцов, как если б себе на миг
для потехи решить, и сумрачный мой двойник
точно так же сутул, но право, пенять не след
на недобрые знаки - всюду здоровый цвет,
нету желтых проплешин, летний мускус упруг,
и ухмылка моя не злит никого вокруг.

И как первый привет из этих прозрачных стен,
от стеклянных дверей, стеклянных ступеней - всем
непохожим знакомцам - я исчеркаю лист
неразборчивым шифром, так что телеграфист
безнадежно вздохнет и бойким своим ключом
отстучит в никуда историю ни о чем,
и обронит вдогонку цифре с прыщавых губ:
"Отправитель безумен, а получатель глуп".

И пускай телеграмма в проволочном кольце,
не найдя адресата там, на другом конце,
вечно мчится по кругу, точки с тире храня,
как отписку для тех, кто выдумали меня
по своим недалеким меркам - и каждый знак
в этом скомканном тексте будет лукавить, как
я лукавил все годы, не тяготясь виной
перед теми местами, позабытыми мной.

1995


ЦАПЛЯ

Свищет дрозд, хлопочет белка, оправляя смятый волос,
на тропе енот томится, злые шорохи сличая,
золоченой цепью скован, цаплин пруд на цаплин голос
шлет покорные приветы, суеты не замечая.

Разум связан. Спи, пространство. Не удавшийся с наскока
наш побег в тебя на время заторможен, обесцелен.
Верный замысел скудеет, если истина жестока -
мы смолчим наполовину и раздумья переселим

в сновиденья, в кучу вздора у стеклянного порога.
Спи, двойник, на зов невнятный не явиться доброхоту.
Слушай шорох - это звери. Слушай шелест - длиннонога,
возвращается хозяйка на вечернюю охоту.

Фонари смыкают звенья, сонный пруд оберегая,
холодны, желтоголовы, наслаждаются картиной:
острый месяц, цаплин профиль, глаз, глядящий не мигая,
чьи-то скулы в полумраке, чей-то лик за паутиной...

Тема действия - охота. Чем пленит ночное соло?
Как развяжется интрига, затаившая до срока
откровенье, что внезапно, будто вспыхнувшая ссора,
и печально, и ничтожно, как законченная склока?

Суть охоты - ожиданье. Кто отчаится скорее?
Жертва тоже терпелива, и ловцу не ждать подмоги -
заскучав и разуверясь, ропщут зрители, старея,
разбредается прислуга в недовольстве и тревоге.

Всяк по своему сникает: молкнут струны, блекнут краски,
гаснет свет, и все уходят, за собой захлопнув двери,
лишь порыв неутоленный мучит душу до развязки,
не выслушивая жалоб и бессилию не веря.

Цапля ждет. Века проходят. Тяжким грузом давят плечи
несчастливые победы, чья-то ненависть косая.
Мрут пророки, им на смену появляются предтечи,
разбиваются надежды, стонет разум, угасая.

Кто отчаится скорее? Чье безумье станет строже,
проницательней, и судьи подберут слепое слово?
И уже не будет страха, только оторопь по коже
пробежит воспоминаньем - запоздало, бестолково.

Спи, двойник, еще не время - тьма размыта, звук неспешен.
Нас хватиться - кто осилит... Сновиденью потакая,
все затихло, даже звери, лишь под нами, безутешен,
цаплин пруд свободой бредит. Стонет разум, умолкая.

Хочешь, вспомним небылицы - перебьемся до рассвета -
неудавшихся историй чем придуманные хуже?
Полусонным бормотаньем наша оторопь воспета,
словно шорохом звериным, доносящимся снаружи.

Хочешь, двери приоткроем, на окне отдернем штору,
пусть раздумья тихим ходом бороздят остаток ночи -
пережившие причину, потерявшие опору,
околдованы покоем и до странного охочи.

1995


оглавление

 
 

© Вадим Бабенко.
Все права защищены.

в начало | english version