Вадим Бабенко
Home Русская версия
 Books
 
Books
Reviews
Author
Contact us

From «To Gudwin and Kate»
The Refuge For The Stunned Ark


НА ОТДЫХЕ

В провинции достанет кутерьмы,
далекой от столичной суматохи,
но все-таки отчетливой, и мы,
неторопливо впитывая крохи
покойного житья, не сознаем,
насколько с нею слиты воедино
зеленоватый скудный водоем
и дикий сад, молчащий нелюдимо.

Провинция по-прежнему мельчит
сведеньем счетов, шорохом, повтором,
оброненное слово не звучит,
как сотрясенье воздуха, в котором
нет глубины, но дышится ровней,
когда бездумно сравниваешь длины
уродливых полуденных теней
на валуне осоловелой глины.

Ничья вина, что тут невнятна речь,
и в здешних снах не выделить курсива,
и выбеленной скатерти не лечь
под облако, глядящее спесиво,
и не сыскать даров у алтаря -
дорога обращается тропою
в густой траве, иначе говоря -
забвенье безмятежное, слепое

ничто не ранит... Если только бунт -
не разума, но чувства-одиночки -
неловкий камень, всколыхнувший грунт,
круг на воде, родившийся из точки,
а после - неожиданный арест,
когда решишь остаться на пределе,
осунувшись от перемены мест,
считая, что тебя и в самом деле

никто не любит... Если только бог -
фантазия, последняя опора,
раздумий перепутанный клубок,
певец души и врачеватель спора,
который, вовсе не желая знать
твоих тревог, усугубленных летом,
спешит не обвинять, но назидать,
чуть-чуть смеша серьезностью при этом.

1991


НАБЕРЕЖНАЯ

Московская река. Невольничья порода.
Нахохлился причал на мелкую волну.
Трудяга-пароход, не доверяя дну,
уверенно кружит и не сбавляет хода.

Изваянная плоть величьем давит брег,
спускаются к воде извилистые трапы,
задумчивые львы вытягивают лапы,
не издавая рык и не смежая век.

Гудит тяжелый шаг, и каменный молох
чуть переводит дух, дойдя до середины,
передают воде его усталый вздох
торжественных зверей холодные седины.

Блистательный сатрап взирает свысока
на масляный узор своих родимых пятен,
дрожит в его руках невольница-река,
ее послушен взгляд и выговор невнятен.

Упрямый пароход все усложняет след.
Желанья вновь и вновь опережают мысли.
Загадочно глядит шершавый парапет,
и молчаливы львы, что надо мной нависли.

1991


* * *

Три года уж тому долой
с тех пор, как мы ушли не вместе
из тех гостей, где под полой
бродили сумрачные вести,

от неуютного стола,
где льстили твоему задору,
и кошка про тебя врала,
ведя меня по коридору.

Уже стираются края,
действительность смыкает ставни,
не злит неискренность твоя,
забыт упрек ненужный давний.

Лицом владеет полумрак,
и волосы скрывают плечи,
не вспоминаются никак
друзей двусмысленные речи.

Над всем - дремучесть суеты,
чужой халат на спинке кресла,
скопленья строк, в которых ты
уменьшилась, почти исчезла,

и если вспомнится надсад -
внезапно сорванная нота
три города тому назад,
моих отчаяний без счета -

то только как цветастый круг
забавных казусов, в котором
кошачий глаз метнется вдруг,
не удостоенный повтором.


Три года минуло уже.
Не давит сброшенное бремя,
перемудрив на вираже,
я вылетел в другое время,

все реже бьющее в виски,
той беспокойной жизни вторя,
где плыли желтые пески,
и к нам благоволило море

сентябрьское, и каждый звук
терзал дыханием неровным,
и все, что виделось вокруг,
казалось яростным, огромным,

и в этом буйстве величин
мы не сошлись на половине,
поверив тысяче причин,
которых не было в помине.

1991


ВАЯТЕЛИ

Выносят камень на плече,
стеная, льют железо, злато,
читают псалмы при свече -
протяжно, глухо, страшновато.

Выходят к берегу. Прибой
кивает, вспучивая пену,
на несогласие с собой,
как наказанье за измену.

Растет волненье. Вдалеке
штормит, и, выброшен на сушу,
взбираясь боком по руке,
уродец-краб пытает душу.

Они молчат. Повременив,
черту подводят без истерик.
Закат, задумчиво-ленив,
неслышно покидает берег.

Снимают фартуки с себя,
дерут скребками, мучат тело.
Ласкают женщин, не любя -
надрывно, хмуро, неумело.

Гонимы пустотою мест,
встают в отчаяньи. Уходят.
Идут по склону, ищут крест,
креста, однако, не находят

и возвращаются к огню.
Глядят в огонь, сличают запах,
нимало не прощая дню,
себе и всем. На мягких лапах

крадется зверь. Стреляют в ночь.
Не целясь, ранят наудачу.
Несчастный убегает прочь.
Сидят, прислушиваясь к плачу

подранка, слушают себя,
встают, бредут, пинают кочки,
ласкают женщин, не любя,
потом - творят поодиночке

и забываются. Покой
отчетлив, грезится удача -
не в перемирии с собой,
но в избавлении от плача.


Труба разносит голос, крик.
Встают. Не ропщут. У порога
находят ощупью тупик,
где начинается дорога.

Потом - сбиваются гурьбою
в открытом месте, на виду,
потом - зовут меня с собою
в свое отечество. Иду.

В низине различаю мрак,
остаток ночи, морось, сырость,
фонарь, скучающий барак,
деревья, впавшие в немилость

к плохой погоде. Налегке
они выходят, жмутся в кучу,
потом - спускаются к реке,
скользя по ненадежной круче.

Выносят камень. В темноте
гремят большим, тяжелым, грубым.
Мне кажется, они - не те,
кто звал меня, но чьи-то губы,

приблизясь к уху, подают
неслышный знак - дыханье, шорох? -
В низине ангелы поют,
лисицы оживают в норах,

они творят - под рокот, гром,
мешая всхлипы, струи, блики,
летит со склона камень, лом,
зверье, захлебываясь в крике,

спешит спастись… Но вот уже
светает, сполохи бледнеют,
дымится мясо на ноже,
над морем тучи пламенеют,

влача багровые края,
источник сбрасывает воды,
в себе несдержанность тая
до обретения свободы.


Я вижу, как бредут они
в своих одеждах сирых, серых,
собою заполняют дни
и уменьшаются в размерах.

Они проходят сквозь меня,
спешат, проталкиваясь мимо,
на перепутьях гомоня
уже почти неразличимо.

В необозначенном своем
недолгом ангельском мотиве
ступают в каменный проем
и исчезают в перспективе.

1991


СОН

Озеро - будто карта, вынутая из рукава
фокусника, который остался не виден свету,
тут пересушен воздух, и не растет трава,
скармливая пространство желтому злому цвету,

в этой местности время не замечает вех,
губит само себя и образует кокон,
ненароком забредший звук напоминает смех,
рвущийся невпопад из полуприкрытых окон

той заброшенной жизни, из которой сюда
я то ли сам забрел, то ли заманен кем-то,
озеро цепенеет и блестит, как слюда,
или оболочка от скомканной пачки "Кента".

В этой угрюмой местности я не хочу тепла,
мне отвратительно думать о правде, добре, отваге.
Озеро гладко, словно острый кусок стекла,
о который обрежешься при первом неверном шаге.

Мир демонстрирует мне свою правоту,
суля, быть может, подачку в сером простом конверте,
и остается ждать, ощущая песок во рту,
вяло ругать пейзаж и сильно бояться смерти.

В этой местности я независим в своем бреду,
тут, обретши свободу, скликая себе удачу,
бродят разные мысли и ищут свою беду
меж людей, для которых я ничего не значу.

Этим странным песчаным холмам миллионы лет,
неподвижна вода, и, насколько хватает зренья,
заливает пространство желтый недобрый цвет,
выражая мне мимоходом свое презренье.

1989


* * *

На яркий луг пролилась кровь,
нарушив покой трав,
и я с удивленьем увидел вновь,
что он не всегда прав,
а тех, рукокрылых, бьют на лету,
вминая в песок прыть -
я понял, что он попал в маяту,
которой не смог скрыть.

Он слишком легко разрешил дню
скостить для себя треть
и долгую ночь доверял огню,
который устал тлеть,
но глядя в мир сквозь ночной мрак,
смутивший его лик,
никто не посмел ни подать знак,
ни, даже, поднять крик.

Мальчишки не могут сдержать дрожь,
и каждый - его раб,
они никому не простят ложь,
что он иногда слаб,
а женщина - та, из земных шлюх -
не сводит с него глаз,
и мы скучнеем, когда он сух
и смотрит поверх нас.

Миры куролесят, и тьма блажит,
рождая поток смут,
а лучший год уж давно прожит,
и высший свершен суд,
в пространстве глаза мечется блик,
смущая ночной сон,
и есть ощущенье, что пройден пик
и что начался склон.

Рожденный им, выползает век,
и падает снег, наг,
он смотрит из под тяжелых век,
вершитель судеб, благ,
на разных тех, что живут, любя,
на потерявших стыд,
он представляет средь них себя
и, усмехаясь, спит.

И падает снег, оттеняя тьму,
легко торопя грусть,
нам многое нужно сказать ему,
но не сейчас, пусть
он смотрит сны, и его покой
хранит облаков тень,
скрывая от всех до поры, какой
на смену придет день.

1990


ПИСЬМО

Я не знаю тебя, и тебе невеликая честь
получить заказным дополнение места и даты
прозябанья пера, у которого если и есть,
что поведать тебе в невеселую пору, когда ты
удален на века, то лишь только негромкий привет
из угрюмых широт, обступивших без лишнего грима
пассажиров судьбы, потерявших обратный билет
и глядящих с тоской на пейзаж, пролетающий мимо.

Что сказать о себе? Жизнь пока не торопится, не
порываясь вступить на паях в состязание с Летой,
я б наверное выжил в любой, самой глупой стране -
без особых хлопот до сих пор проживаю и в этой,
никаких перемен, все святые на прежних местах,
тот же хлам на дворе, та же осень и та же подруга,
и коробят слова, проступая на смятых листах,
и досужий совет не уводит с порочного круга.

Мой читатель устал, да и, право, его ли вина
в оскуденьи меня и, вообще, в ощущеньи упадка,
и разумно признать, что, пожалуй, прошли времена
нерастраченных дум, о которых поведано кратко
в наших прежних строках - и наверно не стоит беречь
полумертвый порыв и надежды, которых не стало
в середине игры, изначально не стоившей свеч,
как в стране дураков, что сама от себя подустала.

Для чего ж я пишу? Для чего, для кого, не в пример
легковерным друзьям, не имея заманчивой цели,
я уныло брожу в окруженьи безликих химер,
отмотавших круги и слетевших в песок с карусели -
я не знаю, увы. Обезлюдев в провалах души,
без особых заслуг ожидая, что время обронит
хоть какой-то намек, я пока обретаюсь в глуши,
дураками прощен и, боюсь, что иными не понят,

и не понят тобой. Не суди. Без потуги на лесть
согласимся на том, что у нас не получится спора,
я кончаю строку, не надеясь на скорую весть,
оставаясь, как есть, обладатель словесного сора,
за который судьба обещает домчать до конца,
как ворюга-таксист, собирая по рваному с носа,
я не знаю тебя и прощаюсь, не видя лица,
и готовлю ответ, до сих пор не расслышав вопроса.

1990


EXERCIZE

"На крутящемся шаре отдаться прибою,
загадать на прощанье желанье любое,
непохожей судьбы зачерпнуть из колодца,
удивиться в саду на собачку-уродца,

переставить часы и вскочить спозаранку,
в тарахтящей машине засесть за баранку,
с развеселым купцом поменяться местами..." -
это было не так, да и будет не с нами,

не зовите меня в эти лучшие дали,
напевая слова неиспытанной роли,
это было не так, да и будет едва ли -
в тарахтящей машине, в прибое, на воле.

Кувыркается год с независимым видом,
мы шагаем за ручку с неопытным гидом,
мы, прилежные дети, придавлены годом,
мы едва успеваем смотреть мимоходом,

как веселые птички садятся на ветки,
как в железную щель опускают монетки,
получая стакан с пузырящимся газом,
как ворона косит настороженным глазом,

и лучи незлобиво пылятся над полом.
Мы умелые дяди, неглупые в целом,
и у школьной доски исполняющий соло
наш неопытный гид перемажется мелом

и лукаво запишет задание на дом,
обведя непосед привередливым взглядом -
"на крутящемся шаре отдаться прибою,
напоследок себя примиривши с собою".

1990


ЗНАКОМОЙ

Мы очутились, как будто, в виду
первого лета,
в гулко-колесном стучащем бреду
кабриолета,
мчащего нас меж угрюмых застав
пылкого права
тех, кто потом проклянут, поотстав
у переправы.

Мы оказались, как будто, вблизи
года-разлада,
наши колеса увязли в грязи -
так нам и надо,
мы вспоминаем и чуда не ждем,
счастья не просим,
наши дороги размыты дождем -
дело под осень.

Тянут лошадки, копытом скребя,
стонет подпруга.
Мы нашептали себе на себя
и на друг друга.
К мерному тону сползли голоса,
смолкли наветы.
Мы охраняем свои полюса
сирой планеты.

Знать, не претило лукавить судьбе
с нами когда-то.
Наши вершины избрали себе
форму квадрата.
Тянутся дни, безучастно храня
скорбные лики.
Все расстоянья от Вас до меня
равновелики.

Что нам знаменья растраченных лет -
жалко ли Крезу?
Катится, трудится кабриолет -
можно, я слезу.
Наши долги скороспелым словам -
куцая трата.
Я назначаю свидание Вам
в центре квадрата.

1990


ГНОМ

Тянет зимой. Дом
полон дремот. Здесь
бродит чудак-гном,
старый, седой, весь
в сизом пуху - плод
чьих-то химер, он
тщится найти вход
в сбивчивый свой сон.

Он, незлобив, тих,
что-то бурчит в нос,
словно твердит стих
давних своих грез,
пыльных своих книг -
и не возьмет в толк,
как это мир в миг
вдруг для него смолк.

Что до него нам,
нас не возьмет в плен
жалких волшебств хлам,
мертвых чудес тлен,
нас бередит звук
вовсе иных нужд,
способ его мук
этим стенам чужд.

Мир запестрел дном,
с ним утеряв связь,
бродит чудак-гном,
словно себе снясь,
странен его путь,
ломок, нетверд след,
а присмотрись чуть -
нету его, нет.

1989


РЕТРО

И это тянулось век.
Ордой сумашедших конниц
промчались по клочьям век
кошмары моих бессонниц,
она уходила вновь,
и вновь онемевший вечер
терзал пятернею бровь,
ломая себя, калеча...

И так продолжалось год,
и рушились стены, своды,
творя беспокойный плод
безумья самой природы,
светило ползло к утру
и делало рыжим хаос,
я думал, что я умру,
но я ошибался, каюсь...

И так продолжалось день,
плененный последним словом,
и мы отступили в тень,
страшась ошибиться снова,
и мир понемногу сник,
себе поубавив цену,
а гордый отживший миг
шутил, покидая сцену.

1989


ПОЕЗД

Пустая станция Московия.
По колее воспоминания
скрипит колесами злословие,
опережая понимание.

В прорехе тучи месяц пучится,
дорожный свет слабеет, мечется,
о чем-то шепчется попутчица,
негромко лается буфетчица.

Квадрат окна. Разводы инея,
над ними - радио. Мелодия
как будто движется по линии,
не существующей в природе, и

среди привычного сомнения
не очень внятного звучания
внезапно чудится волнение,
переходящее в молчание.


Пустая станция раздельная.
Российский сумрак - оборотная
рубаха мягкая, нательная,
слепое зелье приворотное.

Ползет от времени отставшая
равнина замершая, снежная.
Кивает спутница уставшая
чьему-то говору неспешному.

Проходит женщина невидная,
воюя с мальчиком зареванным.
Гудит компания солидная
в холодном тамбуре заплеванном.

Дрожит ночное освещение,
мерцает сумрак фиолетово,
и принимается решение,
не приходившее до этого.


В холодном тамбуре прокуренном
стою я, сигарету тиская,
меня приветствием нахмуренным
встречает станция российская,

пылится царствие дремотное,
и воздается паче чаянья
слепое зелье приворотное -
вознагражденье за отчаянье.

1991


ПИКНИК

Подрамники задвинуты в углы,
напитки преломляют освещенье,
гарцуя, как на острие иглы,
на выпуклых изъянах помещенья.

Изнанкою повернуты холсты,
по мастерской снуют неутомимо
тела, предметы, хрупкие пласты
душистого расцвеченного дыма.

Его голубоватые слои
взмывают к потолку без проволочки,
как души, позабывшие свои
не слишком дорогие оболочки.

А те, внезапно брошенные тут,
страдая от нежданного обмана,
затейливые казусы плетут
никем не сочиненного романа.

Стремясь к преодолению границ,
как будто избавляясь от недуга,
цепляются за выраженья лиц,
желая оказаться друг у друга

не то чтобы в плену, скорее - в той
зависимости, что не ранит словом,
желая обмануться простотой
и заменяя старое не новым,

но будто опрокинутым навзничь -
цепляются глаза, одежда, руки,
не требуя немедленно постичь,
скорей - в неторопливом перестуке

расшифровать таинственную вязь,
косые знаки скользкого капрона
и как-то неосознанно боясь,
что станет тише звук магнитофона.

И мир воспринимается на слух,
без зрения, наощупь, вполовину -
пиликает на дудочке пастух,
и тучные стада текут в долину,

а на холме приплясывает люд,
и старики раскуривают трубки,
текут стада, столетия снуют,
шипит вино, переполняя кубки...

И из застежек сыпятся крючки,
придуманное обретает волю,
и кажутся огромными зрачки -
быть может, от избытка алкоголя,

и мир воспринимается внадрыв -
сухой короткой вспышкой над трамваем,
скупым кивком, который тороплив,
но как-то безусловно узнаваем,

и, потакая громким голосам,
спешат событья... Но неумолимо
сверяются движенья по часам,
и не родится музыка помимо

магнитофона, смолкшего давно -
отдельные опережая звуки,
на скатерть проливается вино,
и в рукава не попадают руки.

Молчит подруга. Извлеченье нот
из темы, обозначенной вначале,
приостановлено, к сознанью льнет
расчет на совпадение печали,

и в яркую желанную страну
пастух веселый не зовет с собою
хватавшихся за каждую струну,
не замечая фальши в разнобое.


Об этом жестче думается, чем
о смерти - в темноте, когда под утро
одна звезда, как позабытый челн
поманит неприкаянно и утло

немного постаревшего тебя,
и ты увидишь, как на остановке,
своей судьбе беспомощно грубя,
стоит прохожий, хмурый и неловкий.

Когда кольнет предутренняя дрожь,
и чье-то непридуманное горе
тебя пронзит, и ты его поймешь,
трезвея в городском таксомоторе.

Когда шоссе пустынно на беду,
и нет надежды встретиться глазами
и замереть, остаться на виду,
скуля от нетерпенья тормозами.

1991


ГОРОД

Вечереет. Выбившись из тона,
рыщут звуки, в царстве кутерьмы
ворожит лукавая истома,
размягчая души и умы.

Город погружается в дремоту,
зябнут руки, падает пенсне,
теребя единственную ноту
в беспокойном зрячем полусне.

Светотень, растерянные краски -
он обманчив, странен, многолик,
мудрый лжец, оставшийся без маски
перед строем каверзных улик.

Он недобр. В его круговороте
не спастись, не прокричать отбой
бессловесной невесомой плоти
одиночеств, занятых собой.

Он недобр, и нет идеи в этом,
перепутав истины в клубок,
он спешит отделаться ответом,
и ответ бывает неглубок.

Он всегда готов за пару гривен
запродать, до дна истеребя,
он порою сам себе противен,
но ему не выверить себя.

Нет идеи. Пакостно и плоско
липнет к стенам грязноватый цвет,
светофор в пучине перекрестка,
как паяц, подмигивает вслед,

город спит: нахмуренные брови,
крепких скул угрюмая гряда -
маленькое кладбище любовей
на пути, ведущем в никуда…


Тишину встревожив полупьяно,
переулкам головы вскружив,
город спит, исполненный обмана,
сам себе обман наворожив,

как порыв в желаньи невеликом,
как слова, которыми хитрим,
как виденье девичьего лика
в западнях притушенных витрин.

Нет идеи. Отголоском стона
будоражит каменный редут
тщетный изыск избранного тона,
что впотьмах столетия ведут

средь громад, поднявшихся гурьбою,
меж огней, парящих впереди...
Девочка, возьми меня с собою,
дай мне сон и стон переведи.

1990


* * *

Вот такие дела. Этих дней череду
прокрути, как кино, в полуночном бреду
и запомни навек, вколоти в глубину,
не доверив бумаге,
как нелепы слова и объятья пусты
там, где рушат мосты и сжигают кресты,
и, смеясь над собой, опускают к ногам
присмиревшие флаги.

Ты все выдумал сам. У обочин дорог,
приводящих к домам, что воротят порог,
на глухих чердаках, в паутине, в пыли,
средь оконец-отдушин
ты придумал себе, как схватился за круг,
все невзгоды навзничь опрокинувший звук -
будто колокола по ее, по твоей
зазвонили по душам.

Зазвучали басы, да не вызвали дрожь,
если в нотах разброд, то мелодия - ложь,
никому, кроме, разве, себя самого,
не поставишь в вину ты,
что в украденный миг, как в отпущенный срок,
не рискнув напрямик, уложиться не смог,
потоптался и сник, на пустые слова
растранжирив минуты.

Вот такие дела. Знать, не выдался толк,
расстарался оркестр, да обиженно смолк,
невесомой рукою взмахнул дирижер,
да остался не понят,
и настала пора возвращаться тебе
по знакомой тропе к надоевшей судьбе,
в торопливые дни, где ни колокол, ни
телефон не зазвонит.

Это будет плохой, неудачливый год,
он недобро начнется, не скоро пройдет,
отхлестает пургой по лицу
и дождливым
закончится летом,
и тогда, подустав от неловких утех,
победивший не в том, позабывший не тех,
променявший покой на безрадостный смех,
ты напишешь об этом.

Исчеркаешь листы, самозванец-творец,
и поверишь в себя, отыскав наконец
выраженье теплу, что когда-то судьба
ненароком воздала,
но прочистив гортань и сподобившись спеть,
захлебнешься строкой, порываясь успеть,
и сорвешься на крик, все увидев, как есть,
да, увы, запоздало.

Стисни зубы на год, это может помочь
в безвременье, когда надвигается ночь
без надежды на сон,
как вопрос,
на который не будет ответа,
и в густой темноте, как в чердачной пыли,
заскорузлой на вдох, дотерпи, не скули,
лишь рукой разотри
основания скул,
онемевших к рассвету.

1988


ЧАЕПИТИЕ

Словно кошки в подземелиях по трупам,
привиденья пробираются по трубам,
тупиками, по заржавленным темницам
нескончаемой угрюмой вереницей.
Пробираются холодными ночами,
нелюбимы домовыми-сволочами,
разбредаясь с тихим шелестом змеиным
по квартирам, как по дремлющим руинам.
Объясняясь междометьями, да знаками,
выползают на линолеум из раковин,
бродят кухнями, остатки примечая
недопитого хозяевами чая,
и беседуют, усевшись полукругом
в лунном свете неподатливо-упругом.

Так в провалах торопливых сновидений
возникает чаепитье привидений -
изощренность, что окупится едва ли,
разговор, что безнадежно переврали,
панихида по усохшему лобзанью
в дивной местности забытого названья,
где стремленья неподвластны повеленью,
где желания не учатся смиренью,
где, порывом неосознанным придушены,
обстоятельства пасуют перед душами...
Ночь по дому рассылает причитанья,
сожаленья принимают очертанья,
утро близится, и кажется бесплодным
все содеянное призракам бесплотным.

Так чужбина привораживает искоса,
так, испробовав пленительного искуса,
злые дети, знаменитые с младенчества,
принимают государства за отечества,
так стыдиться уготовано хранящему,
как религию, тоску по настоящему,
так забвенье, потакающее тлену,
подбирается бессилию на смену.

1989


В БАРЕ

Они слегка покачивались, вторя
мелодии, плывущей вдалеке,
а к ним уже подкрадывалось горе
в коротком невидимке-парике,

он встал и потянулся к сигаретам,
и подошел, и попросил огня,
и я хотел сказать ему об этом,
но мужество покинуло меня.

Они сидели, все еще не видя
угрюмых сил, уже подавших знак,
она - разлуку в фальши и обиде,
а он - безумье, разрушенье, мрак,

они ушли, улыбками своими
других за равнодушье извиня,
и мне хотелось выбежать за ними,
но мужество покинуло меня.

Я их не знал, но грозное скрещенье
теней и черт - и на руке рука -
не оставляли шанса на прощенье,
вымарывая текст с черновика.

Я их не знал, но трудно ошибиться,
попав под гнет весомости улик -
когда судьбу определяют лица,
бессилен ум и выбор невелик.

1989


ПОХОД

Гарнизонный клуб. Офицер весел.
Он звонит жене. За окном ветер
будоражит ветви. Октябрь. Осень.
"Дорогая, мы выступаем в восемь".

Городская площадь. Поток звуков.
Отставной полковник в кругу внуков.
Невысокий чин в стороне, справа
со слезой в монокле. Восторг. Слава.

Безупречный строй. Офицер молод.
На руке небрежно лежит повод.
Чуть хрустит мундир с золотой строчкой.
Улыбаясь, машут жена с дочкой.

Восемь дней похода. Дожди. Ссоры.
"Подтянуться всем, впереди горы".
Подтекает лед на крутом склоне.
По размытым тропам скользят кони.

Неприятель рядом. "В дозор. Тихо".
Эх, познавший кровь да хлебнет лиха...
От дыханья спящих дрожит воздух
под холодным небом в слепых звездах.

Утро зябко. Дрожь бередит тело.
"Отдохнули, братцы? Теперь в дело".
Голосит труба громовым слогом.
Замирает сердце. "Вперед. С Богом".

Разобщенность действа. В чужом прахе
восстает безумье, изгнав страхи.
Из отдельных схваток растет битва.
Обжигает веки клинка бритва.

Горячит пальба, теребит фразу.
"Через грудь навылет. Конец. Сразу".
Под полой шинели блестит что-то.
Полевая сумка. Письмо. Фото.

Гарнизонный клуб. Духота. Слухи.
Наговор старухи с серьгой в ухе.
Атмосфера духов, теней, аур.
"Ей, наверно, очень пойдет траур".

Беспорядок в доме. Разгул горя.
Затекают плечи, судьбе вторя.
За оконной рамой томит стужа.
"Вы, верните мне моего мужа".

Ненавистный город. Вранье. Рожи.
От прилипших глаз тяжело коже,
а молчащий дом - и того хуже.
"Вы, верните мне моего мужа".

Гарнизонный штаб. Коридор. Стойка.
Худосочный писарь строчит бойко.
Из под черной ленты ползет строчка.
Перевод каретки. Абзац. Точка.

1992


ПОЭТ

Он подошел к тем
черновикам тем,
в коих пророк-враль
нарисовал даль,
где, унося боль,
реки текут вдоль
чуждых брегов-стран,
свой изогнув стан.

Он преуспел в том,
выхватив свой тон
из череды снов,
из колготни слов,
и присмирел век
на берегах рек,
и, описав круг,
мир подобрел вдруг.

Но от реки вглубь
душит строка, жжет,
мир нехорош, глуп,
и доброта лжет.
Воздух тяжел, крут,
валят ветра с ног -
знать, невелик труд,
хоть тороплив слог.

А над рекой свет,
на облаках спят
те, чей куплет спет -
их непокой свят.
Непобежден стих,
неомрачен сан -
перед лицом их
он невесом сам.

А на висках пот,
год обогнал год,
чтоб отыскать миг -
ропот, мятеж, крик,
и завершить бег
на берегах рек,
и оборвать смех,
опередив всех.

1989


БЕЛЫЙ ПАРОХОД

Ничего не сдвинулось в природе,
берега, невинные вполне,
шумный бал на белом пароходе
обрамляют, нежась на волне.

Осознав законченность прелюдий,
обозначив хаосом уют,
старые, изношенные люди
по нарядной палубе снуют.

Правят бал - отосланный кому-то
злой намек, не схваченный умом,
близоруко щурятся каюты,
как зрачки со старческим бельмом,

дребезжат морщинистые лица,
и твердеет музыка канвой,
и плывут проклятья вереницей,
отмывая горечь за кормой.

Шумный бал. Одобренная свыше
суета в преддверьи забытья.
Cожаленьем, что сочится с крыши,
до краев наполнена кутья,

привыкают вещи к нежилому
запаху покинутых чертог,
а возмездья метят по живому,
торопясь отпраздновать итог.

Не сбылось, что грезилось вначале,
потекли событья на исход,
к берегам, исполненным печали,
отплывает белый пароход.

Куцый флаг, отчаянья не пряча,
на ветру змеится бечевой,
и труба заходится от плача,
но нельзя поделать ничего.

1989


* * *

Ты обо мне суди
на полпути, не в срок
верных шагов, среди
недоведенных строк,
что унижают слух
и, рассыпаясь в прах,
не возвышают дух,
но вызывают страх.

На полпути, в бреду,
не поднимая глаз,
я за тобой бреду,
я поминаю нас
и, замерев, стою
в недорогом плену
полупустот, свою
не осознав вину.

На полпути сует
что нам стезя сулит -
лишний косой навет,
слишком знакомый вид
разных убожеств - ход
в старую дверь, в мираж,
где побеждает тот,
кто позабыл, и наш

жребий не нов. Итак,
правя, не обессудь -
я опускаю флаг
наших желаний - суть
то, что живет, пока,
не удержав висок,
вниз не сползет рука,
словно звезда в песок. -

Так же и мы. Пикник
на полпути разлук -
неподходящий миг
для налетевших вдруг
из глубины глазниц
куцых надежд, обид
и некрасивых лиц
тех, кто о нас скорбит.

Это в последний раз -
и невозможный день,
что поминает нас,
не ободрив, и тень
той кутерьмы чудес,
ставших всему виной,
что исчезает без
лишних затей, и мой

разгоряченный бред -
на острие, в клети
жизни, которой нет,
словом - конец пути,
где подберет молва
и, обезличив стих,
перечеркнет слова,
не понимая их.

1990


УСПЕНСКИЙ СОБОР

Город Ростов Великий. Грудою кирпича
у собора Успенья себя утверждает в боге
семидясьтилетняя власть. Чайки снуют, крича,
озирая с высот размытую хлябь дороги,
налетая на город с мутных илистых волн
очень старого озера, за которым в дымке
неуместно маячит смутно знакомый холм,
как чужое лицо на выцветшем фотоснимке.

Город Ростов Великий. Я пребываю в нем
с женщиной, до удивленья походящей чем-то
на любимую прежде. Полудождливым днем
намекает погода на зыбкий подвох момента
приближения нас друг к другу, на этот раз
осторожностью мы не блещем, в недоуменьи вящем
уцелевший святой глядит с потолка на нас
и поспешно отводит взгляд, притворяясь спящим.

Мы барахтаемся в пучине маленьких городков,
различимых чудачеств, вовсе не злых наветов,
где на рубленых стенах висят кругляши подков,
где ютится Россия падчерицей у Советов,
где она подтверждает себя, невзирая на
наговоры, обманы, где, обещая чудо,
к золоченым крестам карабкаются времена
и, сменяя друг друга, машут рукой оттуда.

У собора Успенья смерть далека от нас.
Опустивши к ногам негодных сомнений бремя,
я пребываю в прошлом - в том выраженьи глаз
спутницы, которое передвигает время,
в линиях невесомой громады стен,
в каменных наслоениях рукотворных сажен, -
прошлое не мертво и благоволит ко всем,
как спокойный отшельник с очень солидным стажем.

На расстоянии вытянутой руки
полустертые фрески в сумрак швыряют лики,
сбивчиво излагая Евангелие от Луки,
осуществляет сервис миссис Ростов Великий,
нет нужды торопиться, движение точных дат
до смешного условно, и это немного ново,
и мгновенье застыло, оборотясь назад,
вспоминая о нас и к нам примеряя слово.

1990


* * *

Мой капитан, у нас на берегу -
дела вполне сомнительного свойства,
дурной финал - не время для геройства
и потому едва ли я смогу,
свою судьбу вполголоса браня,
приободрить изысканной строкою
тебя, давно не знавшего покоя,
и на покой обрекшего меня.

Мими и Соня шлют тебе привет,
у Мексиканца - новая супруга,
буфетчик Арчи снова ищет друга,
он похудел от всяческих сует
и стал невесел: трудно голубым,
опять же - нет сочувствия в народе,
как козырей в затасканной колоде,
неразличимой сквозь сигарный дым.

Мой капитан, тут не за кем смотреть,
все только пьют и давятся со скуки,
уже давно дрожит при каждом стуке
Веселый Джим, свихнувшийся на треть -
его забыли, скопище шпаны
в местечке, что туманней Альбиона,
неинтересно даже для шпиона
какой-нибудь занюханной страны.

Короче, все рассыпалось с тех пор,
когда ты отбыл, крохотный отрезок
нашел конец. Ты, верно, будешь резок -
не обессудь, на перемены скор,
ты далеко - от подданных, от дел,
от этих скал, которые не славлю,
ты звал меня, но я их не оставлю,
на полпути коверкая удел.

Я подожду, когда замкнется круг,
шатнется мир, и мысли встрепенутся,
когда тебе захочется вернуться,
закрыть каюту, скрывшись от подруг,
сорвать цветок с увядшего стебля,
швырнуть в окно - и потянуться к фляге,
и созерцать приспущенные флаги
задумавшего сдаться корабля.

Ну а пока - привет тебе от шлюх,
от сутенеров, гомиков и прочих -
припомни их, до малого охочих,
их имена, коробящие слух,
их голоса, бродящие в глуши -
припомни всех плебеев и корсаров -
растерянных, униженных вассалов
твоей ополовиненной души...


Мой капитан, теперь - все время снег,
он глушит шаг и падает за ворот,
с тех пор, как ты покинул этот город,
зима не прекращается. Вовек
не передать бессилья немоты,
рожденья слез, как перемены горя
у всех у нас, не выходящих в море
с тех пор, как нам командуешь не ты.

Не выразить, как начинался год
пустых столов, дряхлеющего платья,
и мы тебе готовили проклятья
и грызлись, ожидая непогод,
а горизонт спрессовывал ветра
в громады туч, не принимая влагу,
и мы, пугаясь, запивали брагу
тягучим одиночеством с утра.

А нынче третий день бушует вест,
рожденье слез обкрадывает лица,
и катят волны, суетясь как птицы
в задумчивом покое этих мест.
И мы стоим, карманы теребя,
на берегу сгрудившись виновато -
поникшие, в безумии когда-то
зачем-то невзлюбившие тебя.

1990


ГУДВИНУ И КЕТ

Привет, приятель. Вот уже и ты
оставил мне не больше, чем подарок,
спеша к началу новых переделок -
мы так и не увиделись. Зато
я повидал огромное число
ненужных обязательных знакомых -
такая скука: вечные слова
о загранице, переездах, детях...
И все толстеют: просто перебор
самодовольной оживленной плоти,
имеющей желания - хотя
желаний, прямо скажем, маловато.
Так вот, в одних очередных гостях
я слышал о каком-то новосельи,
а может, пикнике... Короче, я
уже немного знаю про тебя
и про небезызвестную особу. -
Чертовски рад. Я вспоминаю, как,
еще когда все было очень скверно,
ты говорил о ней, но как-то вскользь.
Потом я оказался с ней знаком...
Потом, в эпоху пачканья бумаги,
ты много напридумывал историй
про вас двоих - про выспренных слегка
каких-то Г. и К. Я не смеюсь.
Я помню, как сутуловатый Г.
поссорился с издателем. Без денег
они с девчонкой К., однако, жили
весьма недурно - века два назад,
в Неаполе - не помню - или в Риме.
Их так любили лавочники, что
давали в долг, и Г. порой сердился -
так, ни на что, чтоб подразнить девчонку,
а та была не дура и ему
за все прощала, даром что имела -
как там? - "сияние серо-зеленых глаз"?
Короче, было так сентиментально,
что где-то, даже, мило... Не сердись.
Давая перегруженным мозгам
какой-то отдых, занимая время,
я просто размышляю наудачу
и представляю вас наедине,
и это выглядит совсем не плохо.

-----

Ты помнишь незадачливый июль,
когда убили Джона? В этот вечер
мы веселились в загородном доме
у Карбонэ. Туда зашел капрал
забрать ее для опознанья трупа.
Я вызвался ее сопровождать.
В машине шорох полицейских раций
бесстрастно сообщал о всякой мрази,
я ожидал переживаний, слез -
однако, зря. Забыв о сигарете,
она была слегка напряжена,
но так, как будто ехала на встречу
с высоким и влиятельным лицом,
способным что-то изменить в карьере.
Затем, внутри, она была бледна -
да и не мудрено: перчатки, запах,
какие-то ужасные столы...
Капрал подчеркнуто спокойным жестом
откинул простыню: бедняга Джон,
бывало, раньше выглядел получше.
Представь - худое серое лицо,
блестящие залысины, над бровью
две небольшие дырки и вдобавок -
размазанное черное пятно
почти у самой шеи. Непонятно,
чего она тогда ждала так долго,
и я, украдкой глянув на нее,
отметил лишь намек на удивленье -
да, да, она была удивлена
неправильным течением событий,
которые с ней обошлись не так,
как, видимо, ей представлялось верным.
И, в то же время, я уверен, что
она его любила… Наконец,
она вернула простыню обратно
и вышла прочь, проговорив: "Довольно.
Да, это он". Капрал отвел глаза
и промолчал… Тебе с ней будет трудно.
Я не могу об этом не сказать,
хотя сейчас далекое брюзжанье
едва ли что-то значит для тебя
и выглядит предельно неуместно,
как жирный росчерк нудного пера
учительского в чистом дневнике
у ясноглазой гордости семьи -
отличницы с косичками и бантом.

-----

Я представляю первый ваш побег
в укрытие какой-нибудь квартиры:
ты более спокоен, хоть об этом
тебе не догадаться. Голоса,
конечно же, звучат немного громче,
чем это нужно, ну и в этом духе
все остальное - плоские остроты,
неловкие движения и проч.
Вы много пьете. Постепенно все
становится на место. В разговоре
внезапно вы сближаетесь настолько,
что, право, трудно этого достичь
еще чем-либо. Прежние препоны
вам не мешают, наступает время
нечастой безмятежности, хотя
вы оба понимаете, что, в общем,
сюда вы направлялись не за этим.
Но сам собой момент не настает,
и, привлекая видимость момента
себе на помощь, ты меняешь тон,
переступая видимость черты,
которая должна существовать,
а значит - безусловно существует,
но, почему-то, не вполне заметна...
О чем я буду спрашивать тебя? -
нет, не о ней. Пожалуй, расскажи
о том, как вы заметите, что час
довольно поздний. Суетные сборы,
слегка скомкав последние минуты,
оставят ощущение утраты
(чего - не ясно), впрочем - небольшой
и восполнимой. По дороге ты
почувствуешь, что помнишь не процесс,
а только факт, и что она беспечна,
как будто не случилось ничего
особого, или, вообще, как будто
вы только познакомились, и с этим
неловким ощущеньем вы проститесь
дежурной фразой, не обговорив,
что будет дальше. Крайне озадачен,
ты, совершенно беспричинно злясь,
поднимешь руку, выйдя на шоссе,
усядешься в потертую машину
и сигаретой угостишь таксиста,
безмерно равнодушного к тебе.

-----

Ты спрашиваешь, будет ли еще
у вас свиданье? - Зряшные сомненья.
Вы оба, по случайности, из тех,
кто, лишь собрав последний матерьял,
оставит недостроенное зданье,
а вид его - и чертежи, прожекты -
как правило, притягивает больше,
чем, собственно, строительство. Порой
картины промежуточных конструкций
вас, может быть, насторожат, и споры
по поводу пропорций, красок, линий
не будут кратки... Так же иногда
несовершенный до безумья мир
уводит ненадежную опору
чуть в сторону, и некуда ступить,
и кажется, что весь дальнейший путь
не стоит шага. Но - проходят дни,
и вот уже опять веретено
кружится, на коленях вьется пряжа,
спадает кольцами без передышки,
светило не зайдет за горизонт,
пока рука обтачивает камень,
и каменщику нечего сказать
тем, кто ему пеняет на усталость... -
Лишь бойся слов. Насупленный декабрь
располагает к лишним откровеньям
и, чувствуя свой собственный конец,
все время норовит поставить точку,
хотя строка и не завершена
и выражает намеренье длиться -
по поводу, без повода, всегда.
Наверное, вам лучше бы уехать -
куда-нибудь, хотя бы и ко мне
в затерянный декабрьский ковчег,
собравший, в основном, пенсионеров,
да пару шлюх, уставших от работы
за эту осень. Здесь довольно мило,
но мало снега - я хотел бы снег
и тишину, которая доступна
лишь в совершенно неурочный час.
Но вам теперь едва ли до меня,
мы, может быть, увидимся в столице
какой-нибудь страны. Ну а пока
я остаюсь свидетелем историй,
которые не выдуманы мной,
но что-то в них притягивает. Право,
я вас люблю обоих. Незаметно
нас стало что-то вдруг объединять -
не знаю, что. Быть может - непонятный,
никак не уходящий вопреки
убогим наблюдаемым событьям
и сам собою вскормленный позыв
к попытке воссозданья красоты -
из ничего, без суеты, без смысла.

1990


НАЧАЛО 91-го

Брошенный недоделанным коммунистический рай
пребывает в унынии, где-то готовят флаги
непонятного цвета, зубы стучат о край
спаянной на досуге полуналитой фляги -
холодно. Эта зима неподвижна, как
разговор, не сумевший выйти из тупика,
сумрачные хозяева везут усыплять собак
и становятся жестче к детям, издалека
безобидно-лубочно выглядит дым сражений,
не пугают картины взрывов, горящих палуб,
жизнь похожа на книгу жалоб и предложений -
предложения, впрочем, явно беднее жалоб.

Происходит немногое. Все ожидают марта,
как посла потепления, переживания
ограничены мыслями о недостатке фарта
в выборе места рождения и проживания.
Все хотят новизны и покоя, хотя боятся
и того, и другого - новых денег, безделья.
Суета становится гуще, порой двоятся
незнакомые лица, как бы имея целью
окончательно вас запутать, дорожный знак
отсылает в ловушку, у светофоров - пробки,
ожиданье тягуче, как неудачный брак,
и рука то и дело тянется к сигнальной кнопке.

Как уже говорилось, пестрота, в основном - во флагах,
да, пожалуй, в военной форме. На этом фоне
большинство населения ищет спасенья в магах,
прорицателях, прочей шушере, в телефоне,
разносящем дурные вести, в нелепых тратах.
Рядовые пытливой мысли во благо слуха
напрягают извилины в поиске виноватых -
виноваты, конечно, евреи... В гортани сухо,
покрасневшие веки платят за слабость сна,
фокусировать взгляд не хочется, перспектива
при таком рассмотрении менее, чем грустна,
но, пожалуй, немного более, чем правдива.

Увидевший из другого времени эти строки,
не представив картины, лишь назовет причины
состояния дурноты, что срывает сроки,
облекая себя в бессильные величины,
из которых, наверное, вовсе нельзя сложить
нечто, что могло бы как-то помочь ославить
это место, в котором вряд ли возможно жить,
но которое было бы слишком легко оставить.
Или, может, просто услышит тоскливый лай
молодой напуганной суки, до дрожи внятно
выдающей свое нежелание лезть в трамвай,
зная, что ее уже не привезут обратно.

1991


ЭМИГРАЦИЯ

Мне снился лес, разбитая дорога,
ухабы за спиной
и женщины, среди которых много
оставленных не мной,
уставший город, подающий голос, -
не ведаешь - внемли, -
как на манжете унесенный волос
покинутой земли.

Там вечерами не хватало света,
туманилось к утру,
и занавесь, отдернутая с лета,
скорбела на ветру,
сидели люди, в завереньях праздных
без нужды гомоня -
их было много, праведных и разных,
но не было меня.

Там у прохожих воровали шапки
и драпали под свист,
и горевал, зажав рубли в охапке,
насупленный таксист,
был потолок обезображен следом
настойчивых дождей,
и каждый год оказывались бредом
радения вождей.

Там жил подвох, но выносили кони,
не знавшие хлыста,
и тихий плач не заходился в стоне
смыкающем уста,
там на висках не замечали пота,
и не хватало дня -
там при свечах заканчивали что-то,
но не было меня.

Мне снилось, как из старого трамвая
сигали на ходу
и, мудрецам беспомощно внимая,
не верили в беду,
и под фанфары не звучали вопли -
я слышал немоту,
мне снилось, как не распускали сопли,
когда невмоготу.

Там предвещали скорые потери
случайные звонки,
там на засовы запирали двери
и вешали замки,
и шли войска, решительны и скоры,
и грезился набат -
там без меня пытались стронуть горы,
не требуя наград.

И неудачи пригибали плечи -
там ссорились с собой,
сдвигали стулья и гасили свечи,
командуя отбой,
и отступали молча, без надрыва,
без одури, без лжи,
и на меня глядели незлобиво,
сгрудившись у межи.

А я стоял по сторону по эту,
почти к лицу лицом,
и слышал, как ко мне неслись советы
держаться молодцом,
и мчались кони, потрясая грозно
обрывками удил,
я тщился крикнуть, чувствовал, что поздно,
и слов не находил.

1991


ПОРТРЕТ

Со светло-голубой стены
большого вычурного замка
игривым выгибом спины
барона дразнит иностранка.

Небрежно щурится с холста
судьба бродяги, вертопраха.
Приходят сами на уста
слова, не знающие страха.

В ночной размеренный прибой
несет их лунная дорога.
В накидке светло-голубой
стоит девчонка-недотрога.

Набеги пенистых седин
томят предчувствием прилива.
Соперник - строгий господин -
глядит серьезно и ревниво.

И обволакивает всех,
грозя напыщенному виду,
грудной неосторожный смех,
не вызывающий обиду.

Спешит движенье, осмелев,
не остановленное платьем,
недолгий нарочитый гнев
легко сменяется объятьем,

и, упреждая звездопад
из опрокинутого свода,
теряя звуки невпопад,
пленит безумием свобода.


Он представляет: города,
смятенье снов, видений, страсти
в рассветном сумраке, когда
над ними не имеют власти

остатки мысли - чередой
несутся улицы, отели,
подносы с острою едой,
портьеры, смятые постели.

И все сливается в одно
событье, оставляя пятна -
бокала призрачное дно,
слова, звучащие невнятно

в животном стиснутом огне,
в короткой судороге, в крике,
еще - разводы на окне,
покоя утренние блики,

улыбка хитрого слуги,
входящего с учтивым стуком,
пчелы звенящие круги
в прохладном воздухе упругом...

Он видит женщину свою -
свою бесстыдницу, химеру
в несуществующем раю,
покорно принятом на веру,

не удивленную ничуть
пророчицу забвенья, смуты,
легко меняющую путь
неостановленной минуты.


Барон пересекает зал,
привычно выделяя взглядом
кривые челюсти забрал,
клинки, развешенные рядом,

свои любимые суда,
их паруса, канаты, реи,
и возвращается сюда,
в конец притихшей галереи.

Он видит женщину. Порой
она сердит его намеком
на появленье во второй
возможной жизни. Ненароком

он сам с собой вступает в спор
и машет узкою рукою,
гоня своих раздумий сор
из этих, отданных покою

владений сумрачных, грозя
себе, смакующему тайну
того, что удержать нельзя
простым усильем неслучайным.

Он просит растопить камин,
сидит в вечернем полумраке
в компании хороших вин,
хороших книг, большой собаки.

Слабеют блики амальгам,
угли мерцают, догорая,
как будто ластятся к ногам
среди придуманного рая.

1991


ОТРАЖЕНИЕ В ЗЕРКАЛЕ

В нашей комнате ночь -
черные два крыла,
уносящие прочь -
с кем бы ты ни была,

помни меня, мой друг...
В царстве бетонных плит
рвется ветер из рук,
полотнище бурлит.

Каждый его хлопок,
как торопливый кнут,
заверяет итог
скоротечных минут.

Выхваченный окном
беспокойный простор
мечется за сукном
перепутанных штор.


Ты ребенок почти, -
спи, почему не спишь? -
лучше это прочти
после, а не услышь

в полумраке, вовне
всяческих ссор, ругни,
мы с тобой наравне
ненадолго - на дни,

на часы... Полусвет
проявляет черты
тускло, реалий нет
в этом мире, и ты

растворяешься в нем,
ты почти не видна.
Отгородившись днем,
оставаясь одна,

помни меня, не плачь -
все случится опять,
то, что несется вскачь,
не повернется вспять

так уж просто. Поток,
нас влекущий вперед,
в этом движеньи строг,
и знаменье не врет

понапрасну, и наш
взласканный на слуху,
взятый на карандаш
кем-то там, наверху,

выдуманный побег
состоится, как рок,
как недоступный век,
впущенный на порог.


Полусвет. Посмотри -
отражает трюмо
все предметы внутри
этой комнаты, но

их отрешенный вид -
друг от друга, от нас -
почему-то корит
и удивляет глаз.

Оборотням сродни,
страсть позабыв и страх,
повисают они
в разных своих мирах.

Схваченные вдвоем,
неподвижны, немы,
каждый в мире своем
отражаемся мы. -

Стертый коврик для ног.
Покрывало. Кровать. -
Кто из нас одинок
больше, надо ли знать? -

Незакрытых дверей
узкий косой проем. -
Кто был к кому добрей,
мы едва ли поймем. -

Смятая простыня.
Зеркало наших снов. -
Ты бежишь от меня
по границе миров

к свету. - Счастливый путь.
Сохрани тебя бог.
Лишь, оступаясь чуть
в раздвоеньи дорог,

помни меня мой друг...
Ливнем насквозь прошит,
непокорно упруг,
ветер все ворошит

рваные клочья фраз -
тех, что не понимал
я, готовя для нас
самый лучший финал,

ветер ярится, тщась
о стекло истолочь
нашу скупую связь,
безрассудную ночь,

но среди пустоты
в подступающем дне
отражаешься ты,
возвращаясь ко мне.


Знаю я, что умру
в одиночестве - там,
где отыщу нору,
скрывшись от по пятам

следующей за мной
разномастной тоски -
вычурной, нутряной,
холодящей виски.

В месте печальном том
сверзнусь я со щита
в опрометь, и потом
подползет нищета

с немощью впереди,
и опротивлю я
всем, мелькавшим среди
моего бытия,

и, достигшего дна,
сброшенного с коня,
ты, быть может, одна
не проклянешь меня.


Фишки швыряя в круг
черно-белых полей,
помни меня, мой друг,
не суди, не жалей.

Отражаясь на миг
в растворенном окне,
словно времени вскрик,
ты посылаешь мне

из неуютных стен
зазеркальной глуши
взмывшего надо всем
состоянья души

полузабытый знак -
и, увиденный вновь,
он неизменен, как
неизбежна любовь.

1991


ОЗЕРО

Проживая в согласии с голодранцем-ежом,
я упиваюсь ленью, тягучим слогом,
не желая мешать друг другу, мы стережем
очарованный дом, который молчит о многом,
откупаясь ворохом звуков - невнятных отчеств
торопливо представленных нам малинника, сосен,
или легкой свободной поступи одиночеств,
проходящих, гадая, скоро ль настанет осень.

Это лето, конечно, кончится - увядание,
ощутимое остро вначале, уже стучится
в затуманенный берег озера ожидания,
обещая привычно все, что должно случиться
в наступающем времени, зная наверняка,
что все это, по большей части, придет едва ли,
и, стыдясь, укрывается в зарослях ивняка,
понимая, что в это место его не звали.

Очень много воды. Сегодня дождливо. Дом
поминает обиды, сбившись давно со счета,
под крыльцом копошится еж по имени Джон,
раздраженно урча, как будто учуяв что-то,
ожидание нам не в тягость, в такую пору
незатейливой прозы, колыбельного стука
через тонкие стены не просочиться спору,
и дремота явно сильней, чем скука.

За окном серебрится озеро - еле видное
в подступающих сумерках, вычурное, холодное,
с перепрелой листвы, вполне безобидное,
пучеглазо таращится земноводное,
подпевая скрипучему дереву в унисон -
мелодично порой, но, в общем, довольно вяло,
а потом - пропадает мир и приходит сон,
словно рыбий плавник, раздваивая одеяло.

1991


ВСАДНИКИ

Низиной светлой луговой,
почти не замечая зноя,
я шел, укрытый с головой
травою свежей медвяною.

Звенела юркая пчела,
из под камней журчала влага,
дорога торная вела
по краю древнего оврага.

Она кончалась у реки
брусничником, еще неспело
белели ягоды с руки,
сосна дремучая скрипела.

Свое величие храня,
изгибом ветви одинокой
она направила меня
к покойной заводи глубокой.

И в этой темной глубине
рождались образы ретиво,
и плыли истины ко мне
из сонного речитатива.

А после набежала муть,
и чей-то голос потаенный
мне посоветовал взглянуть
на дымный берег удаленный.

Там проступали вдалеке
остроконечные чертоги,
спускались всадники к реке,
смелы, невозмутимы, строги.

Их кони сдерживали прыть,
их голоса пленили силой,
и я решился переплыть
поток темнеющий и стылый.

Они направились ко мне
степенным шагом, стройным рядом
и задержались в стороне,
издалека пытая взглядом.

Внезапно выросшей стеной
невозмутимая дружина
в прогалине берестяной
стояла молча, недвижимо.

И я им был необходим,
они во мне признали брата,
мой конь, упрям и нелюдим,
прядал ушами виновато

и с благодарностью косил
чуть диковатым глазом шалым,
и нес меня, что было сил,
по гиблым мхам и топям ржавым.

И звери скалились из нор,
закат с надеждою венчался,
мы вылетали на простор,
и равный мне поодаль мчался.

1991


ПРИЗРАК

Смутный отзвук легконогий проникает через двери -
безлюбовного привета, голосов забытых, давних.
Бродят тени по карнизу, словно сумрачные звери
и выкусывают иней, намерзающий на ставнях.

Паутина снегопада ловит призраков, и кто-то,
промышляющий тенями, вырывается из плена.
Входит женщина и плачет, и навязывает фото,
у потрепанного кресла опускаясь на колено.

Бродит ночь по коридору - темный облик, теплый признак
отделения печали от суетной канители,
и, давящийся слезами, сам себя пугает призрак,
отражаясь в заоконной нескончаемой метели.

Нет причин для наблюденья. В водосток обледенелый
гулко катятся минуты - медяками, бубенцами,
в паутине снегопада ходит кто-то неумелый
и приманивает души мишурой и леденцами.

Безлюбовная интрига. Нет причины мучать слово.
Звери, звери, что ж вы взвыли, нас не слышат на дороге -
только ветер в водостоке подпевает бестолково,
да непрошенные звуки суетятся на пороге.

Снежный склон. На светлом фоне нет укрытия для глаза,
только избы - пятна, кляксы, их уют непрошибаем.
Загорается бумага, нерасслышанная фраза
кормит крохотную печку, у которой доживаем.

Бродят звери... Лучшим ходом, верно, было бы проклятье:
нет закона, только случай - слишком скупо для надсада.
Вспоминается и тут же забывается объятье.
Бьется призрак безутешный в паутине снегопада.

1992


КИСКА

Помнишь ли акварели,
споры до утомленья,
печку, в которой тлели,
прогорали поленья,

и себя - боязливой,
невысокого роста,
в поволоке игривой
и без имени - просто

Киской - морозной павой,
или, в полночи летней,
помнишь себя лукавой,
восемнадцатилетней -

в скрипе узорных ставен,
в доме, со мною вместе,
в затемнениях спален,
в неразгаданном месте?


Ласковая подруга,
помнишь ли передряги,
дни, сплетенные туго
на шершавой бумаге,

время, когда порыву
не выдавался случай,
небо скалилось криво,
бестолково, и тучи

так нависали низко,
что перечили вдоху? -
Ты нужна была, Киска,
мне, моему молоху,

зверю, без передышки
жаждущему раздора,
часовому на вышке,
крику из коридора.


Ласковая причуда,
ты появилась, Киска,
непонятно откуда -
поначалу не близко

от меня, но в каком-то,
только мне и доступном
вывихе горизонта,
озорном, неподкупном

удаленьи, которым
ты щеголяла - впрочем,
вопреки наговорам
замысел был неточен

и, устав повторяться,
оказался не вечен
там, где нечем бояться
и удивиться нечем.


Помнишь ли наши горки,
сваленные вповалку
в ожиданьи уборки
санки, лыжные палки,

сосны в белесой дымке,
оттенявшие краски,
ласковые ужимки,
озорные гримаски? -

Ты дурачилась, пела...
Мир не верил, однако,
не доходя до дела,
не подавая знака,

перекликался с нами
и менял перспективы,
что приходили снами,
плавны, неторопливы.


Мир не свыкся с тобою,
Киска - терзаясь всуе,
не решился собою,
понемногу пасуя,

изменить тебя, сбросить
лишний покров, добраться
через снежную проседь
в те края, где бояться

нечем, и ты, живая,
так и осталась в сказке,
ничего не желая,
кроме ленивой ласки -

переменчивой, шалой
Киской с нежною кожей, -
мир не понял, пожалуй,
я недопонял тоже.


Киска, где теперь, с кем ты,
на каком перепутьи
утром вплетаешь ленты
в косы? Кто твои судьи?

Помнишь меня? - Едва ли.
Помнишь себя - игривой,
той, которую звали
Киской, морозной дивой?..

Созданная покорной,
мягкою, немогучей,
ты дарила мне вздорный,
но уверенный случай

неприятия злобы
в мире угрюмых истин,
что влекут, узколобы,
тех, кому ненавистен

выбор наш - и во славу
он за нами оставил
полновесное право
на сраженье без правил

под колпаком дразнящей
ругани или лести,
в лени ласковой, вящей,
в неразгаданном месте.

1992


contents

 
 

© Vadim Babenko.
All rights reserved.

home | русская версия